Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
Часто и я
оставалась в Смольном. Ночевали на диванах, на креслах, не раздеваясь.
Погода стояла не теплая, но сухая, осенняя, нахмуренная, с порывами
холодного ветра. На центральных улицах было тихо и пустынно. В этой тишине
была страшная настороженность. Смольный кипел. Огромный актовый зал сверкал
тысячами огней великолепных люстр и бывал все дни и вечера переполнен сверх
всякой меры. Напряженная жизнь билась на заводах и фабриках. А улицы
притихли, замолчали, точно город в страхе втянул голову в плечи...
Помню, на второй или третий день после переворота, утром, я зашла в
комнату Смольного, где увидела Владимира Ильича, Льва Давыдовича, кажется,
Дзержинского, Иоффе и еще много народу. Цвет лица у всех был серо-зеленый,
бессонный, глаза воспаленные, воротники грязные, в комнате было накурено...
Кто-то сидел за столом, возле стола стояла толпа, ожидавшая распоряжений.
Ленин, Троцкий были окружены. Мне казалось, что распоряжения даются, как во
сне. Что-то было в движениях, в словах сомнамбулическое, лунатическое, мне
на минуту показалось, что все это я сама вижу не наяву и что революция может
погибнуть, если "они" хорошенько не выспятся и не наденут чистых воротников:
сновидение с этими воротниками было тесно связано. Помню, еще через день я
встретила Марью Ильинишну, сестру Ленина, и напомнила ей впопыхах, что
Владимиру Ильичу надо переменить воротник. "Да, да", - смеясь ответила она
мне. Но и в моих глазах вопрос о чистых воротничках уже успел утратить свою
кошмарную значительность".
Власть завоевана, по крайней мере в Петрограде. Ленин еще не успел
переменить свой воротник. На уставшем лице бодрствуют ленинские глаза. Он
смотрит на меня дружественно, мягко, с угловатой застенчивостью, выражая
внутреннюю близость. "Знаете, - говорит он нерешительно, - сразу после
преследований и подполья к власти... - он ищет выражения, - es schwindelt"*,
- переходит он неожиданно на немецкий язык и показывает рукой вокруг головы.
Мы смотрим друг на друга и чуть смеемся.
Все это длится не больше минуты-двух. Затем - простой переход к очередным
делам.
Надо формировать правительство. Нас несколько членов Центрального
Комитета. Летучее заседание в углу комнаты.
- Как назвать? - рассуждает вслух Ленин. - Только не министрами: гнусное,
истрепанное название.
- Можно бы комиссарами, - предлагаю я, - но только теперь слишком много
комиссаров. Может быть, верховные комиссары?.. Нет, "верховные" звучит
плохо. Нельзя ли "народные"?
- Народные комиссары? Что ж, это, пожалуй, подойдет, - соглашается Ленин.
- А правительство в целом?
- Совет, конечно, совет... Совет народных комиссаров, а?
- Совет народных комиссаров? - подхватывает Ленин. - Это превосходно:
ужасно пахнет революцией!..
Ленин мало склонен был заниматься эстетикой революции или смаковать ее
"романтику". Но тем глубже он чувствовал революцию в целом, тем безошибочнее
определял, чем она "пахнет".
- А что, - спросил меня совершенно неожиданно Владимир Ильич в те же
первые дни, - если нас с вами белогвардейцы убьют, смогут Свердлов с
Бухариным справиться?
- Авось не убьют, - ответил я, смеясь.
- А черт их знает, - сказал Ленин и сам рассмеялся.
Этот эпизод я передал в первый раз в своих воспоминаниях о Ленине в 1924
г. Как я узнал впоследствии, члены тогдашней "тройки": Сталин, Зиновьев и
Каменев, почувствовали себя кровно обиженными моей справкой, хотя и не
посмели оспорить ее правильность. Факт остается фактом: Ленин назвал только
Свердлова и Бухарина. Другие имена не пришли ему в голову.
Проведя в двух эмиграциях, с короткими перерывами между ними, пятнадцать
лет, Ленин знал основные неэмигрант-ские кадры партии по переписке или по
редким свиданиям за границей. Только после революции он получил возможность
ближе присмотреться к ним на работе. Ему приходилось при этом создавать себе
мнения заново или пересматривать мнения, сложившиеся с чужих слов. Как
человек великой нравственной страсти, Ленин не знал безразличного отношения
к людям. Этому мыслителю, наблюдателю и стратегу свойственны были острые
увлечения людьми. Об этом в своих воспоминаниях говорит и Крупская. Ленин
никогда не составлял себе сразу некоторое средневзвешенное представление о
человеке. Глаз Ленина был, как микроскоп. Он преувеличивал во много раз ту
черту, которая, по условиям момента, попадала в его поле зрения. Ленин
нередко в подлинном смысле слова влюблялся в людей. В таких случаях я
дразнил его: "Знаю, знаю, у вас новый роман". Ленин сам знал об этой своей
черте и смеялся в ответ чуть-чуть конфузливо, чуть-чуть сердито.
Отношение Ленина ко мне в течение 1917 г. проходило через несколько
стадий. Ленин встретил меня сдержанно и выжидательно. Июльские дни нас сразу
сблизили. Когда я, против большинства руководящих большевиков, выдвинул
лозунг бойкота предпарламента, Ленин писал из своего убежища: "Браво, т.
Троцкий!" По некоторым случайным и ошибочным признакам ему показалось затем,
будто в вопросе о вооруженном восстании я веду слишком выжидательную линию.
Это опасение отразилось в нескольких письмах Ленина в течение октября. Зато
тем ярче, тем горячее и задушевнее прорвалось его отношение ко мне в день
переворота, когда мы в полутемной пустой комнате отдыхали на полу. На другой
день на заседании Центрального Комитета партии Ленин предложил назначить
меня председателем Совета народных комиссаров. Я привскочил с места с
протестом - до такой степени это предложение показалось мне неожиданным и
неуместным. "Почему же? - настаивал Ленин. - Вы стояли во главе
Петроградского Совета, который взял власть". Я предложил отвергнуть
предложение без прений. Так и сделали. 1 ноября, во время горячих прений в
партийном комитете Петрограда, Ленин воскликнул: "Нет лучшего большевика,
чем Троцкий". Эти слова в устах Ленина означали многое. Недаром же самый
протокол заседания, где они были сказаны, до сих пop скрывается от
гласности.
Завоевание власти поставило вопрос и о моей правительственной работе.
Странное дело: об этом я не думал никогда. Ни разу мне не случалось,
несмотря на опыт 1905 года, связывать вопрос о своей будущности с вопросом о
власти. С довольно ранних, точнее сказать, детских лет я мечтал стать
писателем. В дальнейшие годы я подчинил писательство, как и все остальное,
революционным целям. Вопрос о завоевании власти партией стоял передо мной
всегда. Я десятки и сотни раз писал и говорил о программе революционного
правительства. Но вопрос о моей личной работе после завоевания власти не
возникал передо мною никогда. Он застиг меня поэтому врасплох. После
переворота я пытался остаться вне правительства, предлагая взять на себя
руководство печатью партии. Возможно, что в этой попытке место занимала и
нервная реакция после победы. Предшествующие месяцы слишком непосредственно
были у меня связаны с подготовкой переворота. Каждый фибр был напряжен.
Луначарский рассказывал где-то в печати, что Троцкий ходил точно лейденская
банка, и каждое прикосновение к нему вызывало разряд. 7 ноября принесло
развязку. У меня было то же чувство, что у хирурга после окончания трудной и
опасной операции: вымыть руки, снять халат и отдохнуть. Ленин, наоборот,
только что прибыл из своего убежища, где он три с половиной месяца томился
оторванностью от непосредственного практического руководства. Одно совпадало
с другим, и это еще более питало мое стремление отойти хоть на короткое
время за кулисы. Но Ленин не хотел и слышать об этом. Он требовал, чтоб я
стал во главе внутренних дел: борьба с контрреволюцией сейчас главная
задача. Я возражал и, в числе других доводов, выдвинул национальный момент:
стоит ли, мол, давать в руки врагам такое дополнительное оружие, как мое
еврейство? Ленин был почти возмущен: "У нас великая международная революция,
- какое значение могут иметь такие пустяки?" На эту тему возникло у нас
полушутливое препирательство. "Революция-то великая, - отвечал я, - но и
дураков осталось еще немало". - "Да разве ж мы по дуракам равняемся?" -
"Равняться не равняемся, а маленькую скидку на глупость иной раз приходится
делать: к чему нам на первых же порах лишнее осложнение?.."
Я упоминал уже, что национальный момент, столь важный в жизни России, не
играл в моей личной жизни почти никакой роли. Уже в ранней молодости
национальные пристрастия или предубеждения вызывали во мне
рационалистическое недоумение, переходившее в известных случаях в
брезгливость, даже в нравственную тошноту. Марксистское воспитание углубило
эти настроения, превратив их в активный интернационализм. Жизнь в разных
странах, знакомство с их языком, политикой и культурой помогли моему
интернационализму всосаться в плоть и кровь. Если в 1917 г. и позже я
выдвигал иногда свое еврейство как довод против тех или других назначений,
то исключительно по соображениям политического расчета.
Я завоевал на свою сторону Свердлова и еще кое-кого из членов ЦК. Ленин
остался в меньшинстве. Он пожимал плечами, вздыхал, покачивал укоризненно
головой и утешил себя только тем, что бороться с контрреволюцией будем все
равно, не считаясь с ведомствами. Но уходу моему в печать решительно
воспротивился и Свердлов: туда, мол, посадим Бухарина. "Льва Давыдовича надо
противопоставить Европе, пусть берет иностранные дела". - "Какие у нас
теперь будут иностранные дела?" - возражал Ленин. Но, скрепя сердце, он
согласился. Скрепя сердце, согласился и я. Так, по инициативе Свердлова, я
оказался на четверть года во главе совет-ской дипломатии.
Комиссариат иностранных дел означал для меня, в сущности, освобождение от
ведомственной работы. Товарищам, которые предлагали мне свое содействие, я
почти неизменно рекомендовал поискать более благодарного поприща для своих
сил. Один из них впоследствии довольно сочно передал в своих воспоминаниях
беседу со мною вскоре после того, как сформировалось советское
правительство. "Какая такая у нас будет дипломатическая работа? - сказал я
ему, по его словам, - вот издам несколько революционных прокламаций к
народам и закрою лавочку". Мой собеседник был искренне огорчен таким
недостатком у меня дипломатического самосознания. Я намеренно, разумеется,
утрировал свою точку зрения, желая подчеркнуть, что центр тяжести сейчас
совсем не в дипломатии.
Главная работа состояла в дальнейшем развитии октябрь-ского переворота, в
распространении его на всю страну, в отражении налета Керенского и генерала
Краснова на Петроград, в борьбе с контрреволюцией. Эти задачи мы разрешали
вне ведомства, и мое сотрудничество с Лениным было все время самым тесным и
непрерывным.
Кабинет Ленина и мой были в Смольном расположены на противоположных
концах здания. Коридор, нас соединявший, или, вернее, разъединявший, был так
длинен, что Ленин, шутя, предлагал установить сообщение на велосипедах. Мы
были связаны телефоном. Я несколько раз на дню проходил по бесконечному
коридору, походившему на муравейник, в кабинет к Ленину для совещаний с ним.
Молодой матрос, именовавшийся секретарем Ленина, непрерывно бегал, перенося
мне ленинские записки с двух- и трехкратным подчеркиванием наиболее
существенных слов и с заключительным вопросом - ребром. Часто записочки
сопровождались проектами декретов, требовавшими спешных отзывов. В архивах
совнаркома хранится немалое количество документов того времени, написанных
частью Лениным, частью мною, текстов Ленина с моими поправками или моих
предложений с дополнениями Ленина.
В первый период, примерно до августа 1918 г., я принимал активное участие
в общих работах Совета народных комиссаров. В период Смольного Ленин с
жадной нетерпеливостью стремился ответить декретами на все стороны
хозяйственной, политической, административной и культурной жизни. Им
руководила отнюдь не страсть к бюрократической регламентации, а стремление
развернуть программу партии на языке власти. Он знал, что революционные
декреты выполняются пока лишь на очень небольшую долю. Но обеспечение
исполнения и проверки предполагало правильно действующий аппарат, опыт и
время. Между тем никто не мог сказать, сколько времени нам будет
предоставлено. Декреты имели в первый период более пропагандистское, чем
административное, значение. Ленин торопился сказать народу, что такое новая
власть, чего она хочет и как собирается осуществлять свои цели. Он переходил
от вопроса к вопросу, с великолепной неутомимостью созывал небольшие
совещания, заказывал справки специалистам и рылся в книгах сам. Я ему
помогал.
В Ленине было очень могуче чувство преемственности того дела, которое он
выполнял. Как великий революционер, он понимал, что значит историческая
традиция. Останемся ли у власти или будем сброшены, предвидеть нельзя. Надо
при всех условиях внести как можно больше ясности в революционный опыт
человечества. Придут другие и, опираясь на намеченное и начатое нами,
сделают новый шаг вперед. Таков был смысл законодательной работы первого
периода. Движимый той же мыслью, Ленин нетерпеливо требовал скорейшего
издания классиков социализма и материализма на русском языке. Он добивался,
чтоб как можно больше поставлено было революционных памятников, хотя бы
самых простых, бюстов, мемориальных досок, во всех городах, а если можно, то
и в селах: закрепить в воображении масс то, что произошло; оставить как
можно более глубокую борозду в памяти народа.
Каждое заседание Совнаркома, довольно часто обновлявшегося в первое время
по частям, представляло картину величайшей законодательной импровизации. Все
приходилось начинать сначала. "Прецедентов" отыскать нельзя было, ибо
таковыми история не запаслась. Ленин неутомимо председательствовал в
Совнаркоме по пять-шесть часов подряд, а заседания Совнаркома происходили
тогда ежедневно. Вопросы, по общему правилу, ставились без подготовки, почти
всегда в порядке срочности. Очень часто самое существо дела было неведомо и
членам Совнаркома и председателю его до начала заседания. Прения были всегда
сжатые, на вступительный доклад полагалось каких-либо 10 минут. И тем не
менее Ленин всегда прощупывал необходимое русло. В целях экономии времени он
посылал участникам заседания коротенькие записочки, требуя тех или иных
справок. Эти записки представляли собой очень обширный и очень интересный
эпистолярный элемент в законодательной технике ленинского Сов-наркома.
Большая часть их, к сожалению, не сохранилась, так как ответ писался сплошь
да рядом на обороте вопроса, и записочка чаще всего тут же подвергалась
председателем уничтожению. Выбрав надлежащий момент, Ленин оглашал свои
резолютивные пункты, выраженные всегда с намеренной резкостью, после чего
прения либо вовсе прекращались, либо входили в конкретное русло практических
предложений. Ленинские "пункты" и ложились обычно в основу декрета.
Для руководства этой работой, помимо других качеств, требовалось огромное
творческое воображение. Одно из драгоценных качеств такого воображения
состоит в умении представить себе людей, вещи и явления такими, каковы они в
действительности, даже и тогда, когда ты их никогда не видел. Пользуясь всем
своим жизненным опытом и теоретической установкой, соединить отдельные,
мелкие штрихи, схваченные на лету, дополнить их по каким-то
неформулированным законам соответствия и вероподобия и воссоздать таким
путем во всей ее конкретности определенную область человеческой жизни - вот
воображение, которое необходимо законодателю, администратору, вождю,
особенно же в эпоху революции. Сила Ленина была в огромной мере силой
реалистического воображения.
Незачем говорить, что в горячке законодательного творчества допускалось
немало промахов и противоречий. Но в общем ленинские декреты эпохи
Смольного, т.е. наиболее бурного и хаотического периода революции, навсегда
войдут в историю как провозглашение нового мира. Не только социологи и
историки, но и законодатели будущего не раз будут обращаться к этому
источнику.
На первое место тем временем все больше выпирали практические задачи,
прежде всего задачи гражданской войны, продовольствия и транспорта. По всем
этим вопросам создавались чрезвычайные комиссии, которые должны были впервые
заглянуть в глаза новым задачам и сдвинуть с места то или другое ведомство,
беспомощно топтавшееся у самого порога. Мне пришлось в те месяцы возглавлять
целый ряд таких комиссий: и продовольственную, в которую входил привлеченный
тогда впервые к работе Цюрупа, и транспортную, и издательскую, и многие
другие.
Что касается дипломатического ведомства, то за вычетом брестских
переговоров оно отнимало у меня немного времени. Но дело все же оказалось
несколько сложнее, чем я предполагал. Уже на первых порах мне пришлось
вступить неожиданно в дипломатические переговоры... с башней Эйфеля.
В дни восстания нам было не до того, чтобы интересоваться иностранными
радио. Но теперь, в качестве народного комиссара по иностранным делам, я
должен был следить за тем, как относится к перевороту капиталистический мир.
Незачем говорить, что приветствий не слышно было ниоткуда. Как ни склонно
было берлинское правительство заигрывать с большевиками, оно, однако,
пустило с науэнской станции враждебную волну, когда со станции Царского Села
передавалось мое радио о победе над войсками Керенского. Но если Берлин и
Вена все же колебались между враждой к революции и надеждой на выгодный мир,
то все остальные страны, не только воюющие, но и нейтральные, передавали на
разных языках чувства и мысли опрокинутых нами господствующих классов старой
России. Из этого хора выделялась, однако, своим неистовством башня Эйфеля,
которая заговорила в те дни также и на русском языке, очевидно, ища путей к
сердцу русского народа. При чтении парижских радио мне казалось иногда, что
на верхушке башни сидит сам Клемансо. Я достаточно знал его как журналиста,
чтобы узнавать если не его стиль, то по крайней мере его дух. Ненависть
захлебывалась в этих радио от собственной полноты, злоба достигала
предельного напряжения. Иногда казалось, что радио - скорпион на башне
Эйфеля сам себя ужалит хвостом в голову.
В нашем распоряжении была царскосельская радиостанция, и у нас не было
основания молчать. В течение нескольких дней я диктовал ответы на брань
Клемансо. Моих познаний в политической истории Франции было достаточно,
чтобы дать не слишком лестную характеристику главных действующих лиц и
напомнить кое-что забытое из их биографий, начиная с Панамы. В течение
нескольких дней между парижской и царскосельской башнями шла напряженная
дуэль. Эфир в качестве нейтральной материи добросовестно передавал аргументы
обеих сторон. И что же? Я сам не ожидал столь быстрых результатов. Париж
резко переменил тон: он изъяснялся в дальнейшем враждебно, но вежливо. А я
не раз потом с удовольствием вспоминал, как мне пришлось начать свою
дипломатическую деятельность с обучения башни Эйфеля хорошим манерам.
18 ноября генерал Джэдсон, начальник американской миссии, неожиданно
посетил меня в Смольном. Он предупредил, что не имеет еще возможности
говорить от имени американского правительства, но надеется, что все будет
all