Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
ил к азбуке
экономической науки и ставил перед собою вопрос о том, должна ли Россия
проходить через стадию капитализма, марксисты старшего поколения успели уже
найти путь к рабочим и превратиться в социал-демократов.
К первому большому перекрестку на своем пути я подошел политически
малоподготовленным, даже для тогдашнего своего семнадцатилетнего возраста.
Слишком много вопросов вставало передо мной сразу, без соблюдения
необходимой последовательности и очередности. Я метался. Одно можно сказать
уверенно: в сознании моем был уже заложен жизнью серьезный запас социального
протеста. Из чего он состоял? Из сочувствия к обиженным и возмущения
несправедливостью. Пожалуй, последнее чувство было самым сильным. Во всех
моих бытовых впечатлениях, начиная с раннего детства, человеческое
неравенство выступало в исключительно грубых и обнаженных формах,
несправедливость получала нередко характер наглой безнаказанности,
человеческое достоинство попиралось на каждом шагу. Достаточно вспомнить о
порке крестьян. Все это воспринималось остро еще до всяких теорий и
создавало запас впечатлений большой взрывчатой силы. Может быть, именно
поэтому я как бы колебался некоторое время перед теми большими выводами,
которые необходимо было сделать из наблюдений первого периода моей жизни.
Но была в моем развитии и другая сторона. При смене поколений мертвый
нередко хватает живого. Так было и с тем поколением русских революционеров,
ранняя юность которых складывалась под гнетом атмосферы восьмидесятых годов.
Несмотря на большие перспективы, открывавшиеся новым учением, на практике
марксисты сплошь да рядом оказывались в плену консервативных настроений
восьмидесятых годов, проявляли неспособность к смелой инициативе, пасовали
перед препятствиями, отодвигали революцию в неопределенное будущее,
социализм склонны были считать делом эволюционной работы столетий.
В такой семье, как семья Шпенцера, несколькими годами раньше или
несколькими годами позже несравненно громче звучал бы голос политической
критики. На мою долю выпали самые глухие годы. Политических бесед в семье
почти не было, большие вопросы обходились. В школе то же самое. Я несомненно
многое впитал из этой атмосферы восьмидесятых годов. И позже, когда я уже
стал оформляться как революционер, я ловил себя на недоверии к действию
масс, на книжном, абстрактном и потому скептическом отношении к революции.
Со всем этим я должен был бороться в самом себе - размышлением, чтением, а
главное, опытом, пока не победил в себе элементы психической косности.
Но нет худа без добра. Может быть, именно то обстоятельство, что мне
пришлось сознательно преодолевать в себе отголоски восьмидесятых годов, дало
мне возможность серьезнее, конкретнее и глубже подойти к основным проблемам
массового действия. Прочно только то, что завоевано в бою. Все это, однако,
относится к более отдаленным главам моего повествования.
В седьмом классе я учился уже не в Одессе, а в Николаеве. Город был
провинциальнее, училище стояло на более низком уровне. Но год учения в
Николаеве, 1896-й, стал переломным годом моей юности, ибо поставил передо
мною вопрос о моем месте в человеческом обществе, Я жил в семье, где были
взрослые дети, уже слегка захваченные новыми течениями. Замечательное дело:
на первых порах я давал в разговоре решительный отпор "социалистическим
утопиям". Я разыгрывал из себя скептика, который через все это прошел. На
политические вопросы я откликался не иначе, как тоном иронического
превосходства. Хозяйка, у которой я жил, глядела на меня с удивлением и даже
ставила меня в пример, правда, не совсем уверенно, своим собственным детям,
которые были несколько старше меня и тянули влево. Но это была с моей
стороны лишь неравная борьба за свою самостоятельность. Я пытался избежать
личного влияния на меня тех молодых социалистов, с которыми меня столкнула
судьба. Неравная борьба длилась всего несколько месяцев. Идеи, которые
носились в воздухе, были сильнее меня. Тем более что в глубине души я ничего
так не хотел, как подчиниться им. Уже через несколько месяцев жизни в
Николаеве поведение мое коренным образом изменилось. Я отказался от
напускного консерватизма и забирал влево с такой стремительностью, которая
отпугивала кой-кого из моих новых друзей. "Как же так? - говорила моя
хозяйка, - напрасно, значит, я вас ставила в пример своим детям".
Школьные занятия я запустил. Вывезенных из Одессы знаний хватало,
впрочем, на то, чтоб удерживать кое-как официальное положение первого
ученика. Я все чаще манкировал училищем. Однажды ко мне на квартиру явился с
визитом инспектор, чтоб проверить причину моих неявок. Я чувствовал себя
униженным до последней степени. Но инспектор был вежлив, убедился, что в
семье, где я жил, как и в моей комнате, царил порядок, и мирно удалился. Под
матрацем у меня лежало несколько нелегальных брошюр.
Кроме молодежи, тяготевшей к марксизму, я встретился в Николаеве впервые
с несколькими бывшими ссыльными, состоявшими под надзором полиции. Это были
второстепенные фигуры периода упадка народнического движения.
Социал-демократы еще не возвращались из ссылки, они только отправлялись в
нее. Два встречных течения создавали идейные водовороты. В них некоторое
время покружился и я. От народничества шел запах затхлости. Марксизм
отпугивал так называемой "узостью". Сгорая от нетерпения, я пытался
схватывать идеи чутьем. Но они не давались так просто. Вокруг себя я не
находил никого, кто мог бы служить надежной опорой. Да к тому же каждая
новая беседа заставляла меня с горечью, с обидой, с отчаянием убеждаться в
своем невежестве.
Я познакомился и сблизился с садовником Швиговским, чехом по
происхождению. В его лице я видел впервые рабочего, который получал газеты,
читал по-немецки, знал классиков, свободно участвовал в спорах марксистов с
народниками. Его избушка в саду, состоявшая из одной комнаты, была местом,
где встречались приезжие студенты, бывшие ссыльные и местная молодежь. Через
Швиговского можно было достать запрещенную книгу. В разговорах ссыльных
мелькали имена народовольцев: Желябова, Перовской, Фигнер - не как героев
легенды, а как живых людей, с которыми встречались если не эти ссыльные, то
их старшие друзья. У меня было такое чувство, что я включаюсь маленьким
звеном в большую цепь.
Я набрасывался на книги в страхе, что всей жизни не хватит на подготовку
к действию. Чтение было нервное, нетерпеливое и несистематическое. От
нелегальных брошюрок предшествующей эпохи я переходил к "Логике" Джона
Стюарта Милля, потом садился за "Первобытную культуру" Липперта, не дочитав
"Логики" и до половины. Утилитаризм Бентама казался мне последним словом
человеческой мысли. В течение нескольких месяцев я чувствовал себя
несокрушимым бентамистом. По той же линии шли увлечения реалистической
эстетикой Чернышевского. Не покончив с Липпертом, я перебрасывался на
"Историю французской революции" Минье. Каждая книга жила особо, не находя
себе места в системе. Борьба за систему имела напряженный, моментами
неистовый характер. В то же время я отталкивался от марксизма отчасти именно
потому, что он представлял собой законченную систему.
Одновременно я стал читать газеты, не так, как в Одессе, а под
политическим углом зрения. Наибольшим авторитетом пользовалась тогда
московская либеральная газета "Русские ведомости". Мы ее не читали, а
изучали, начиная с импотентных профессорских передовиц и кончая научными
фельетонами. Гордостью газеты были иностранные корреспонденции, особенно из
Берлина. Через "Русские ведомости" я получил первое представление о
политической жизни Западной Европы, особенно о парламентских партиях. Сейчас
трудно даже представить себе то волнение, с каким мы следили за речами
Бебеля и даже Евгения Рихтера. И до сих пор я помню фразу, которую Дашинский
бросил вошедшим в здание парламента полицейским: "Я представитель 30 000
рабочих и крестьян Галиции, кто смеет ко мне прикоснуться!" Мы рисовали себе
при этом титаническую фигуру галицийского революционера. Театральные
подмостки парламентаризма, увы, жестоко обманывали нас. Успехи немецкого
социализма, президентские выборы в Соединенных Штатах, потасовки в
австрийском рейхсрате, происки французских роялистов - все это захватывало
нас гораздо больше, чем личная судьба каждого из нас.
Тем временем отношения с родными ухудшились. Приезжая в Николаев для
продажи зерна, отец какими-то путями узнал о моих новых знакомствах. Он
чувствовал, что надвигается опасность, но надеялся еще отвратить ее силою
отцовского авторитета. У нас было несколько бурных объяснений. Я
не-примиримо боролся за свою самостоятельность, за право выбора пути.
Кончилось тем, что я отказался от материальной помощи семьи, покинул свою
ученическую квартиру и поселился вместе со Швиговским, который к этому
времени арендовал другой сад, с более обширной избою. Здесь мы вшестером
жили "коммуной". Летом число наше увеличивалось одним-двумя туберкулезными
студентами, искавшими чистого воздуха. Я стал давать уроки. Мы жили
спартанцами, без постельного белья, и питались похлебками, которые сами
готовили. Мы носили синие блузы, круглые соломенные шляпы и черные палки. В
городе считали, что мы примкнули к таинственной секте. Мы беспорядочно
читали, неистово спорили, страстно заглядывали в будущее и были по-своему
счастливы.
Через некоторое время мы создали общество для распространения в народе
полезных книг. Мы собирали денежные взносы, покупали дешевые издания, но не
умели их распространять. В саду Швиговского работали один наемный рабочий и
один подросток - ученик. Нашу просветительную энергию мы направили прежде
всего на них. Но рабочий оказался переодетым жандармом, который был
специально подкинут к нам в сад для наблюдения за нами. Его звали Кирилл
Тхоржевский. Он втянул в связь с жандармами и подростка. Тот стащил у нас
большую пачку народных книг и снес ее в жандармское управление. Начало было
явно неудачно. Но мы твердо надеялись на успехи в будущем.
Я написал для народнического издания в Одессе полемическую статью против
первого марксистского журнала. В статье было много эпиграфов, цитат и яду.
Содержания в ней было значительно меньше. Я послал статью по почте, а через
неделю сам поехал за ответом. Редактор через большие очки с симпатией глядел
на автора, у которого вздымалась огромная копна волос на голове при
отсутствии хотя бы намека на растительность на лице. Статья не увидела
света. Никто от этого не потерял, меньше всего я сам.
Когда выборная дирекция общественной библиотеки подняла годовую
абонементную плату с пяти рублей до шести, мы увидели в этом попытку
отгородиться от демократии и ударили в набат. Несколько недель мы только и
делали, что подготовляли общее собрание членов библиотеки. Мы вытряхивали
все свои демократические карманы, собирали рубли и полтинники и на эти
деньги записывали новых, более радикальных членов, из которых далеко не все
обладали не только шестью рублями, но и указанным в уставе двадцатилетним
возрастом. Книгу заявлений в библиотеке мы превратили в собрание пламенных
памфлетов. На годовом собрании сшиблись две партии: чиновники, учителя,
либеральные помещики и морские офицеры, с одной стороны, мы, демократия, - с
другой. Победа оказалась за нами по всей линии: мы восстановили пятирублевую
плату и выбрали новое правление.
Бросаясь из стороны в сторону, мы решили создать университет на началах
взаимообучения. Слушателей было человек двадцать. На меня легли лекции по
социологии. Это звучало гордо. Я готовился к своему курсу изо всех сил.
После двух лекций, прошедших вполне благополучно, я почувствовал сразу, что
мои ресурсы истощены. Второй лектор, на ко-торого лег курс французской
революции, сбился на первых фразах и пообещал представить лекцию в
письменном виде. Обещания он, разумеется, не выполнил. На этом предприятие
закончилось.
Тогда с этим самым вторым лектором, старшим из братьев Соколовских, мы
решили написать драму. Для этой цели мы даже вышли временно из коммуны и
укрылись в отдельной комнате, никому не сообщая адреса. Пьеса наша была
проникнута общественными тенденциями на фоне борьбы поколений. Хотя оба
драматурга еще полунедоверчиво относились к марксизму, тем не менее народник
в пьесе представлял собою скорее инвалидную фигуру, а бодрость, свежесть,
надежда были на стороне молодых марксистов. Такова сила времени!
Романический элемент нашел выражение в том, что разбитый жизнью революционер
старшего поколения влюбляется в марксистку, но она отчитывает его
немилосердной речью о крушении народничества.
Работа над пьесой шла немалая. Иногда мы писали совмест-но, подталкивая и
поправляя друг друга, иногда разбивали сцены на части, и каждый из нас в
течение дня заготовлял явление или монолог. А в монологах, нужно сказать, у
нас недостатка не было. Вечером Соколовский приходил со службы, которая
позволяла ему свободно обрабатывать жалобные речи разбитого жизнью
семидесятника. Я возвращался с уроков или от Швиговского. Хозяйская дочь
подавала нам самовар. Соколовский вынимал из карманов хлеб и колбасу.
Отделенные таинственной броней от всего мира, драматурги проводили остаток
вечера в напряженной работе. Первое действие мы написали целиком, даже с
надлежащим эффектом под занавес. Остальные действия, числом четыре, были
только в набросках. Чем дальше мы подвигались, однако тем больше охладевали
к своей работе. Через некоторое время мы пришли к заключению, что
таинственную комнату нашу надо ликвидировать, а завершение драмы отложить до
будущего времени. Сверток рукописей был перенесен Соколовским на какую-то
другую квартиру. Позже, когда мы сидели уже в одесской тюрьме, Соколовский
сделал через своих родных попытку разыскать рукопись. Может быть, у него
мелькала мысль о том, что ссылка будет как раз подходящим временем для
обработки драматического произведения. Но рукописи не было, она исчезла
бесследно. Вернее всего, хозяева, у которых она хранилась, после ареста
злополучных авторов сочли за лучшее предать ее сожжению. Я мирюсь с этим тем
легче, что на дальнейшем моем, не всегда гладком жизненном пути у меня
пропали рукописи несравненно большего значения.
Глава VII
МОЯ ПЕРВАЯ
РЕВОЛЮЦИОННАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ
Осенью 1896 г. я все же посетил деревню. Но дело ограничилось коротким
перемирием с семьей. Отец хотел, чтоб я стал инженером. А я еще колебался
между чистой математикой, к которой чувствовал большое тяготение, и
революцией, которая постепенно овладевала мною. Каждое прикосновение к этому
вопросу приводило к острому кризису в семье. Все были мрачны, все страдали,
старшая сестра потихоньку плакала, и никто не знал, что предпринять.
Гостивший в деревне дядя, инженер и владелец завода в Одессе, уговорил меня
поехать на время к нему. Это все же был, хоть временный, выход из тупика. Я
прожил у дяди несколько недель. Мы спорили о прибыли и прибавочной
стоимости. Мой дядя был сильнее в присвоении прибыли, чем в объяснении ее.
Поступление на математический факультет оттягивалось. Я жил в Одессе и
искал. Чего? Главным образом, себя. Я заводил случайные знакомства с
рабочими, доставал нелегальную литературу, давал уроки, читал тайные лекции
старшим ученикам ремесленного училища, вел споры с марксистами, все еще
пытаясь не сдаваться. С последним осенним пароходом я уехал в Николаев и
снова поселился со Швиговским в саду.
Возобновилось старое. Мы обсуждали последние книжки радикальных журналов,
спорили о дарвинизме, неопределенно готовились и ждали. Что послужило
непосредственным толчком к начатию революционной пропаганды? На это трудно
ответить. Толчок был внутренний. В той интеллигентской среде, в которой я
вращался, никто не вел настоящей революционной работы. Мы отдавали себе
отчет в том, что между нашими бесконечными беседами за чаем и революционной
организацией - целая пропасть. Мы знали, что связи с рабочими требуют
большой конспирации. Это слово мы произносили серьезно, с уважением, почти
мистическим. Мы не сом-невались, что в конце концов перейдем от чаепитий к
конспирации, но никто определенно не говорил, когда и как это произойдет.
Чаще всего в оправдание оттяжек мы говорили друг другу: надо подготовиться.
И это не было так уж неверно.
Но что-то, очевидно, сдвинулось в воздухе и резко приблизило наш переход
на путь революционной пропаганды. Сдвиг произошел не непосредственно в самом
Николаеве, а во всей стране, прежде всего в столицах, но отдался и у нас. В
1896 г. в Петербурге разразились знаменитые массовые стачки ткачей. Это
придало духу интеллигенции. Почувствовав пробуждение тяжелых резервов,
студенты стали смелее. Летом, на Рождество и на Пасху десятки студентов
появлялись в Николаеве и приносили с собой отголоски петербургской,
москов-ской и киевской борьбы. Некоторых исключали из университета, и
недавние гимназисты возвращались с ореолом борцов. В феврале 1897 г. сожгла
себя в Петропавловской крепости курсистка Ветрова. Эта трагедия, так и
оставшаяся невыясненной до конца, всполошила всех. В университетских городах
происходили волнения. Аресты и высылки учащались.
К революционной работе я приступил под аккомпанемент "ветровских"
демонстраций. Дело было так: я шел по улице с младшим участником нашей
коммуны Григорием Соколов-ским, юношей моего примерно возраста. "Надо бы
все-таки и нам начать", - говорил я. "Надо начать, - ответил Соколовский. -
Только как?" - "Вот именно: как? - Надо найти рабочих, никого не дожидаться,
никого не спрашивать, а найти рабочих и начать". - "Я думаю, найти можно, -
сказал Соколовский. - У меня был знакомый сторож на бульваре, библеец. Вот я
к нему и схожу".
Соколовский в тот же день сходил на бульвар к библейцу. Того уже давно не
было. Была какая-то женщина, а у этой женщины был знакомый, тоже сектант.
Через этого знакомого незнакомой нам женщины Соколовский в тот же день
познакомился с несколькими рабочими, среди которых был электротехник Иван
Андреевич Мухин, ставший вскоре главной фигурой организации. Соколовский
вернулся с поисков с горящими глазами. "Вот это люди так люди!"
На другой день мы сидели в трактире, группой человек в пять-шесть.
Музыкальная машина бешено грохотала над нами и прикрывала нашу беседу от
посторонних. Мухин, худощавый, бородка клинышком, щурит лукаво умный левый
глаз, глядит дружелюбно, но опасливо на мое безусое и безбородое лицо и
обстоятельно, с лукавыми остановочками, разъясняет мне: "Евангелие для меня
в этом деле, как крючок. Я с религии начинаю, а перевожу на жизнь. Я
штундистам на днях на фасолях всю правду раскрыл". - "Как на фасолях?" -
"Очень просто: кладу зерно на стол - вот это царь, кругом еще обкладываю
зерна: это министры, архиереи, генералы, дальше - дворянство, купечество, а
вот эти фасоли кучей - простой народ. Теперь спрашиваю: где царь? Он
показывает в середку. Где министры? Показывает кругом. Как я ему сказал, так
он и мне говорит. Ну, теперь постой, - говорит