Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
я следующим образом характеризовал революционное
взаимоотношение пролетариата и крестьянства в польском журнале Розы
Люксембург: "Локальный кретинизм - историческое проклятие крестьянских
движений. О политическую ограниченность мужика, который у себя в деревне
громил барина, чтоб овладеть его землей, а напялив солдатскую куртку,
расстреливал рабочих, - разбился первый вал российской революции (1905). Все
события ее можно рассматривать, как ряд беспощадных предметных уроков,
посредством которых история вбивает крестьянину сознание связи между его
местными земельными нуждами и центральной проблемой государственной власти".
Ссылаясь на пример Финляндии, где социал-демократия на почве торпарного
вопроса завоевала огромное влияние в деревне, я заключал: "Какое же влияние
на крестьянство завою-ет наша партия в процессе и в результате руководства
новым, несравненно более широким движением масс города и деревни!
Разумеется, если мы сами не сложим оружия, испугавшись соблазнов
политической власти, навстречу которой нас неизбежно понесет новая волна".
Как все это похоже на "игнорирование крестьянства" или перепрыгивание "через
аграрный вопрос"!
4 декабря 1909 г., когда революция казалась навсегда и безнадежно
растоптанной, я писал в "Правде": "Уже сегодня, сквозь обложившие нас черные
тучи реакции, мы прозреваем победоносный отблеск нового Октября". Не только
либералы, но и меньшевики издевались тогда над этими словами, которые
казались им голым агитационным возгласом, фразой без содержания. Профессор
Милюков, которому принадлежит честь изобретения термина "троцкизм", возражал
мне: "Идея диктатуры пролетариата - ведь это идея чисто детская, и серь-езно
ни один человек в Европе ее не будет поддерживать". Тем не менее в 1917 г.
произошли события, которые должны были сильно потревожить великолепную
уверенность либерального профессора.
В годы реакции я занимался вопросами торгово-промышленной конъюнктуры как
в мировом, так и в национальном масштабе. Мною руководил революционный
интерес: я хотел выяснить взаимозависимость между торгово-промышленными
колебаниями, с одной стороны, стадиями рабочего движения и революционной
борьбы - с другой. И здесь, как во всех такого рода вопросах, я больше всего
остерегался устанавливать автоматическую зависимость политики от экономики.
Взаимодействие надо было вывести из всего процесса, взятого в целом. Я
находился еще в богемском городишке Гиршберге, когда на нью-йоркской бирже
разразилась черная пятница. Она стала предвестницей мирового кризиса,
который неизбежно должен был захватить и Россию, потрясенную русско-японской
войной, а затем революцией. Каковы будут последствия кризиса?
Господствовавшая в партии, притом в обеих фракциях, точка зрения была
такова, что кризис повлечет за собою обострение революционной борьбы. Я
занял другую позицию. После периода больших боев и больших поражений кризис
действует на рабочий класс не возбуждающе, а угнетающе, лишает его
уверенности в своих силах и политически разлагает его. Только новое
промышленное оживление способно в таких условиях сплотить пролетариат,
возродить его, вернуть ему уверенность, сделать его способным к дальнейшей
борьбе. Эта перспектива встретила критику и недоверие. Официальные
экономисты партии развивали сверх того ту мысль, что при режиме
контрреволюции промышленный подъем вообще невозможен. В противовес им я
исходил из того, что экономическое оживление неизбежно, что оно должно
вызвать новую полосу стачечного движения, после чего новый экономический
кризис может послужить толчком к революционной борьбе. Этот прогноз целиком
подтвердился. Промышленный подъем наступил в 1910 г., несмотря на
контрреволюцию. Вместе с ним пришла стачечная борьба. Расстрел рабочих на
золотых приисках Лены в 1912 г. вызвал гигантский отклик во всей стране. В
1914 г., когда кризис был уже несомненен, Петербург снова стал ареной
рабочих баррикад. Их свидетелем был Пуанкаре, посетивший царя накануне
войны.
Этот теоретический и политический опыт имел для меня неоценимое значение
в дальнейшем. На III конгрессе Коминтерна я имел против себя подавляющее
большинство делегатов, когда настаивал на неизбежности экономического
подъема послевоенной Европы, как предпосылки дальнейших революционных
кризисов. В самое последнее время мне снова пришлось выдвинуть против VI
конгресса Коминтерна то обвинение, что он совершенно не понял происшедшего в
Китае перелома экономической и политической обстановки, ошибочно ожидая
после жестоких поражений революции ее дальнейшего развития в результате
обострения экономического кризиса в стране.
Диалектика процесса сама по себе не так уж сложна. Но ее легче
формулировать в общих чертах, чем открывать каждый раз заново в живых
фактах. По крайней мере, я наталкиваюсь в этом вопросе по сей день на самые
упорные предрассудки, которые в политике ведут к грубым ошибкам и тяжким
последствиям.
В оценке дальнейшей судьбы меньшевизма и организационных задач партии
"Правда" далеко не достигала ленинской ясности. Я все еще надеялся, что
новая революция вынудит меньшевиков, как и в 1905 г., встать на
революционный путь. Я недооценивал значение подготовительного идейного
отбора и политического закала. В вопросах внутрипартийного развития я был
повинен в своего рода социально-революционном фатализме. Это была ошибочная
позиция. Но она была неизмеримо выше того безыдейного бюрократического
фатализма, который составляет отличительную черту большинства моих
сегодняшних критиков в лагере Коминтерна.
В 1912 г., когда с несомненностью обнаружился новый политический подъем,
я сделал попытку созвать объединительную конференцию из представителей всех
социал-демократических фракций. Что в тот период надежды на восстановление
единства русской социал-демократии были свойственны не только мне,
показывает пример Розы Люксембург. Летом 1911 г. она писала: "Несмотря на
все, единство партии может быть еще спасено, если заставить обе стороны
совместно созвать конференцию". В августе 1911 г. она повторяет:
"Единственный путь спасти единство - это осуществить общую конференцию из
людей, посланных из России, ибо люди в России все хотят мира и единства, и
они представляют единственную силу, которая может привести в разум
заграничных петухов".
В среде самих большевиков примиренческие тенденции в тот период были
очень сильны, и я не терял надежды, что это побудит и Ленина принять участие
в общей конференции. Однако Ленин воспротивился объединению со всей силой.
Весь дальнейший ход событий показал, что Ленин был прав. Конференция в Вене
собралась в августе 1912 г. без большевиков, и я оказался формально в
"блоке" с меньшевиками и отдельными группами большевиков-диссидентов.
Политической базы у этого блока не было, по всем основным вопросам я
расходился с меньшевиками. Борьба с ними возобновилась на второй же день
после конференции. Острые конфликты вырастали повседневно из глубокой
противоположности двух тенденций: социально-революционной и
демократически-реформистской.
"Из письма Троцкого, - пишет Аксельрод 4 мая, незадолго до конференции, -
я вынес весьма тяжелое для меня впечатление, что у него и желания нет
действительно, серьезно сблизиться с нами и нашими друзьями в России... для
совмест-ной борьбы против врага". Такого намерения: объединиться с
меньшевиками для борьбы с большевиками - у меня действительно не было и быть
не могло. После конференции Мартов жалуется в письме к Аксельроду на то, что
Троцкий возрождает "худшие нравы ленинско-плехановского литераторского
индивидуализма". Опубликованная несколько лет тому назад переписка
Аксельрода и Мартова свидетельствует об их совершенно неподдельной ненависти
ко мне. Несмотря на отделявшую меня от них пропасть, у меня к ним этого
чувства не было никогда. И сейчас я с благодарностью вспоминаю, что в
молодые свои годы многим был им обязан.
Эпизод августовского блока вошел во все "антитроцкист-ские" учебники
эпохи эпигонства. Для новичков и невежд прошлое изображается при этом так,
будто большевизм сразу вышел из исторической лаборатории во всеоружии. Между
тем история борьбы большевиков с меньшевиками есть в то же время история
непрерывных объединительных попыток. Вернувшись в Россию в 17-м году, Ленин
делает последнюю попытку договориться с меньшевиками-интернационалистами.
Когда я в мае прибыл из Америки, большинство социал-демократических
организаций в провинции состояло из объединенных большевиков и меньшевиков.
На партийном совещании в марте 1917 г., за несколько дней до приезда Ленина,
Сталин проповедовал объединение с партией Церетели. Уже после Октябрьской
революции Зиновьев, Каменев, Рыков, Луначарский и десятки других бешено
боролись за коалицию с эсерами и меньшевиками. И эти люди пытаются ныне
поддерживать свое идейное существование страшными сказками о венской
объединительной конференции 1912 года!
"Киевская мысль" предложила мне отправиться военным корреспондентом на
Балканы. Предложение явилось тем более своевременным, что Августовская
конференция уже успела обнаружить себя как выкидыш. Я чувствовал потребность
хоть на короткий срок оторваться от русских эмигрантских дел. Немногие
месяцы, проведенные мною на Балканском полуострове, были месяцами войны, и
они многому научили меня.
Я ехал в сентябре 1912 г. на юго-восток, заранее считая войну не только
вероятной, но неизбежной. Но когда я очутился на мостовой Белграда, увидел
длинные ряды резервистов, когда своими глазами убедился, что отступления
нет, что война будет, что она будет на днях, когда узнал, что несколько
хорошо знакомых мне человек стоят уж под ружьем, на границе, и что им первым
придется убивать и умирать, - тогда война, с которой я так легко обращался в
мыслях и статьях, показалась мне невероятной и невозможной. Точно на
призрак, глядел я на полк, идущий на войну, - 18-й пехотный - в защитного
цвета форме, в опанках (лаптях), с зелеными ветками на шапочках. Лапти на
ногах и веточка на шапке - при полном боевом снаряжении - придавали солдатам
вид жертвенной обреченности. И ничто в тот момент не жгло так невыносимо
сознание безумием войны, как эта веточка и эти мужицкие лапти. Как далеко
отошло нынешнее поколение от привычек и настроений 1912 года! Я хорошо
понимал и тогда, что гуманитарно-моралистическая точка зрения на
исторический процесс есть самая бесплодная точка зрения. Но дело шло не об
объяснении, а о переживании. В душу проникало непосредственное,
непередаваемое чувство исторического трагизма: бессилие перед фатумом,
жгучая боль за человеческую саранчу.
Война была через два-три дня объявлена. "Вы в России знаете это и верите
этому, - писал я, - а я здесь, на месте, не верю. Это сочетание
житейски-обычного повседневно-человеческого: кур, цыгарок, босоногих
сопливых мальчишек - с невероятно трагическим фактом войны не вмещается в
моей голове. Я знаю, что война объявлена, уже началась, но я еще не научился
верить в нее". Но пришлось поверить крепко и надолго.
1912-1913 гг. дали мне близкое знакомство с Сербией, Болгарией, Румынией
и - с войной. Это была во многих отношениях важная подготовка не только к
1914, но и к 1917 году. Я открыл в своих статьях борьбу против лжи
славянофильства, против шовинизма вообще, против иллюзий войны, против
научно организованной системы одурачивания общест-венного мнения. Редакция
"Киевской мысли" нашла в себе достаточно решимости, чтобы напечатать мою
статью, рассказывавшую о болгарских зверствах над ранеными и пленными
турками и изобличавшую заговор молчания русской печати. Это вызвало бурю
возмущения со стороны либеральных газет. 30 января 1913 г. я предъявил
Милюкову в печати "внепарламентский запрос" по поводу "славянских" зверств
над турками. Припертый к стене, Милюков, присяжный защитник официальной
Болгарии, отвечал беспомощным косноязычием. Полемика длилась несколько
недель, с неизбежными намеками правительственных газет на то, что под
псевдонимом Антид Ото скрывается не только эмигрант, но и австро-венгерский
агент.
Месяц, проведенный в Румынии, сблизил меня с Добруджану-Гереа (Gherea) и
навсегда закрепил мою дружбу с Раковским, которого я знал с 1903 г.
Русский революционер-семидесятник "мимоходом" остановился в Румынии
накануне русско-турецкой войны, случайно задержался там, и уже через
несколько лет наш соотечественник, под именем Гереа, завоевал большое
влияние сперва на румынскую интеллигенцию, а затем и на передовых рабочих.
Литературная критика на социальной основе была главной областью, в которой
Гереа формировал сознание передовых групп румынской интеллигенции. От
вопросов эстетики и личной морали он вел к научному социализму. Большинство
политиков Румынии почти всех партий прошли в молодости беглую школу
марксизма под руководством Гереа. Это нисколько не мешало им, впрочем, вести
в более зрелом возрасте политику реакционного бандитизма.
X.Г.Раковский - одна из наиболее интернациональных фигур в европейском
движении. Болгарин по происхождению, из города Котел, самого сердца
Болгарии, но румынский подданный силою балканской карты, французский врач по
образованию, русский по связям, симпатиям и литературной работе, Раковский
владеет всеми балканскими языками и четырьмя европейскими, активно
участвовал в разные периоды во внутренней жизни четырех социалистических
партий - болгарской, русской, французской и румынской, чтобы впоследствии
стать одним из вождей советской федерации, одним из основателей Коминтерна,
председателем Украинского Совета народных комиссаров, дипломатическим
представителем Союза в Англии и во Франции и чтобы разделить затем судьбу
левой оппозиции. Личные черты Раковского: широкий интернациональный кругозор
и глубокое благородство характера сделали его особенно ненавистным для
Сталина, воплощающего прямо противоположные черты.
В 1913 г. Раковский был организатором и вождем румын-ской
социалистической партии, которая впоследствии примкнула к Коммунистическому
Интернационалу. Партия поднималась вверх. Раковский редактировал ежедневную
газету, и он же финансировал ее. На берегу Черного моря, недалеко от
Мангалии, у Раковского было небольшое наследственное имение, доход с
которого и шел на поддержку румынской социалистической партии и ряда
революционных групп и лиц в других странах. Три дня в неделю Раковский
проводил в Бухаресте, писал статьи, руководил заседаниями Центрального
Комитета, выступал на митингах и на уличных манифестациях. Затем переносился
в поезде на побережье Черного моря, доставляя в свое поместье шпагат, гвозди
и другие предметы обихода, выезжал в поле, проверял работу нового трактора,
бегая за ним по борозде в своем городском сюртуке, а через день снова мчался
назад, чтоб не опоздать к митингу или заседанию. Я сопровождал Раковского в
его поездке и любовался этой кипучей энергией, неутомимостью, постоянной
духовной свежестью и ласковым вниманием к маленьким людям. На улице в
Мангалии в течение пятнадцати минут он переходил с румынского языка на
турецкий, с турецкого на болгар-ский, потом на немецкий и французский - с
колонистами, с торговыми агентами и, наконец, на русский - с многочисленными
в окрестности русскими скопцами. Он вел разговоры как владелец поместья, как
доктор, как болгарин, как румынский подданный и больше всего как социалист.
Так он проходил на моих глазах, как живое чудо, по улицам этого
захолустного, беспечного и ленивого приморского городка. А в ночь он уже
снова мчался в поезде к полю битвы. И он одинаково хорошо и уверенно себя
чувствовал в Бухаресте, Софии, Париже, Петербурге или Харькове.
Годы второй эмиграции были для меня годами сотрудничества в русской
демократической печати. Я дебютировал в "Киевской мысли" большой статьей о
мюнхенском журнале "Симплициссимус", который одно время настолько
заинтересовал меня, что я внимательно просмотрел все его выпуски, начиная с
основания журнала, когда рисунки Т.Т.Гейне еще были проникнуты острым
социальным чувством. К тому же времени относится мое более близкое
знакомство с новой немецкой беллетристикой. О Ведекинде я написал даже
большую социально-критическую статью, так как интерес к нему в России
повышался параллельно с упадком революционных настроений.
"Киевская мысль" была самой распространенной на юге радикальной газетой с
марксистской окраской. Такая газета могла существовать только в Киеве, с его
слабой промышленной жизнью, неразвитыми классовыми противоречиями и большими
традициями интеллигентского радикализма. Mutatis mutandis* можно сказать,
что радикальная газета по той же причине возникла в Киеве, по которой
"Симплициссимус" возник в Мюнхене. Я писал в газете на самые разнообразные,
иногда очень рискованные в цензурном смысле темы. Небольшие статьи являлись
нередко результатом большой предварительной работы. Разумеется, я не мог
сказать в легальной непартийной газете всего, что хотел сказать. Но я
никогда не писал того, чего не хотел сказать. Статьи мои из "Киевской мысли"
переизданы советским издательством в нескольких томах. Мне не пришлось от
чего бы то ни было отказываться. Может быть, не лишним будет сейчас
напомнить и то, что в буржуазной печати я сотрудничал с формального согласия
Центрального Комитета, в котором Ленин имел большинство.
Я упомянул уже, что сразу по приезде мы поселились за городом.
"Huetteldorf мне понравился, - писала жена. - Квартира была лучше, чем мы
могли иметь, так как виллы здесь обыкновенно сдавались весною, а мы сняли на
осень и зиму. Из окон были видны горы, все в темно-красном осеннем цвете. На
простор можно было пройти через калитку, минуя улицу. Зимой по воскресеньям
венцы с салазками и лыжами, в цветных шапочках и свитерах приезжали сюда по
пути в горы. В апреле, когда мы должны были покинуть нашу квартиру, так как
плата за нее удваивалась, уже цвели в саду и за садом фиалки, аромат их
заполнял комнаты через открытые окна. Здесь родился Сережа. Пришлось
переселиться в более демократический Sievering.
Дети говорили на русском и параллельно на немецком языке. В детском саду
и школе они объяснялись по-немецки, поэтому, играя дома, они продолжали
немецкую речь, но стоило мне или отцу заговорить с ними, они тотчас
переходили на русский. Если мы к ним обращались по-немецки, они смущались и
отвечали по-русски. В последние годы они усвоили еще венское наречие и
говорили на нем великолепно.
Они любили бывать в семье Клячко, где все - и глава семьи, и хозяйка
дома, и взрослые дети - были к ним очень внимательны, показывали им много
интересного и к тому же угощали их прекрасными вещами.
Любили дети и Рязанова, известного исследователя Маркса. Рязанов, живший
тогда в Вене, поражал воображение мальчиков своими гимнастическими подвигами
и нравился им своей шумливостью. Как-то младшего мальчика стриг парикмахер,
я сидела тут же. Сережа пальцем подозвал меня к себе и