Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
о установлены".
Кем и как? На этом месте Керенский вводит в свой уголовный роман двух
довольно известных польских революционеров, Ганецкого и Козловского, и некую
госпожу Суменсон, о которой никто никогда не мог ничего сообщить и самое
существование которой ничем не доказано. Эти трое как будто и были агентами
связи. На каком основании Керенский зачисляет покойного ныне Козловского и
здравствующего Ганецкого в посредники между Людендорфом и Лениным?
Неизвестно. Ермоленко этих лиц не называл. Они появляются на страницах
Керенского, как они в свое время появились на страницах газет в июльские дни
1917 г., совершенно неожиданно, как боги из машины, причем роль машины явно
исполняла царская контрразведка. Вот что рассказывает Керенский:
"Большевистский немецкий агент из Стокгольма, который вез с собой документы,
неопровержимо доказывавшие связь между Лениным и немецким командованием,
должен был быть арестован на русско-шведской границе. Документы нам были
точно известны" (стр. 298). Этим агентом, как оказывается, был Ганецкий. Мы
видим, что четыре министра, самым мудрым из которых был, конечно,
министр-президент, трудились недаром: агент большевиков вез из Стокгольма
известные заранее ("точно известные!") Керенскому документы, неопровержимо
доказывавшие, что Ленин - агент Людендорфа. Но почему же Керенский не
поделится с нами своим секретом насчет этих документов? Почему хоть вкратце
не осветит их содержания? Почему не скажет, хотя бы намеком, как он узнал
содержание этих документов? Почему не объяснит, зачем, собственно, немецкий
агент большевиков вез документы, доказывавшие, что большевики суть немецкие
агенты? Обо всем этом Керенский не говорит ни слова. Нельзя не спросить
вторично: какой же дурак ему поверит?
Однако стокгольмский агент, как оказывается, вовсе не был арестован.
Замечательные документы, которые были в 1917 г. "точно известны" Керенскому,
но в 1928 г. остаются неизвестны его читателям, не были захвачены. Агент
большевиков ехал, но не доехал до шведской границы. Почему? Только потому,
что министр юстиции Переверзев, не способный следовать по пятам, слишком
рано разболтал газетам великую тайну прапорщика Ермоленко. А счастье было
так возможно, так близко...
"Двухмесячная работа Временного правительства (главным образом Терещенки)
в отношении открытия большевистских происков закончилась неудачей" (стр.
298). Да, так у Керенского и сказано: "закончилась неудачей". На 297-й
странице говорится, что "успех этой работы оказался прямо-таки уничтожающим
для Ленина"; связи его с Людендорфом были "безупречно установлены", а на
странице 298-й мы читаем, что "двухмесячная работа окончилась "неудачей""...
Не похоже ли все это на совсем не забавное шутовство?
Но это еще не конец. Ярче всего, пожалуй, и лживость и трусливость
Керенского обнаруживается на вопросе обо мне. В заключение своего списка
немецких агентов, которые подлежали аресту по его распоряжению, Керенский
скромно замечает: "Через несколько дней были арестованы также Троцкий и
Луначарский" (стр. 309). Это единственное место, где Керенский включает меня
в систему немецкого шпионажа. Он делает это глухо, без цветов красноречия и
не расходуя своих "честных слов". На это есть достаточные основания.
Керенский не может меня обойти совсем, потому что как-никак его
правительство арестовало меня и предъявило мне то же самое обвинение, что и
Ленину. Но он не хочет и не может распространяться об уликах против меня,
потому что его правительство особенно ярко обнаружило на вопросе обо мне
вышеупомянутое ослиное копыто. Единственной против меня уликой выставлено
было судебным следователем Александровым то, что я вместе с Лениным проехал
через Германию в пломбированном вагоне. Старый цепной пес царской юстиции
понятия не имел, что вместе с Лениным проехал в пломбированном вагоне через
Германию не я, а вождь меньшевиков Мартов. Я же приехал спустя месяц после
Ленина, из Нью-Йорка через канадский концентрационный лагерь и Скандинавию.
Обвинение против большевиков строилось такими жалкими и презренными
фальсификаторами, что эти господа не считали даже нужным хотя бы справиться
по газетам, когда и каким путем Троцкий приехал в Россию. Я тогда же уличил
следователя на месте. Я швырнул ему в лицо его грязные бумажонки и повернул
ему спину, не желая с ним больше разговаривать. Тогда же я обратился с
протестом к Временному правительству. Виновность Керенского, его уголовное
преступление по отношению к читателю в этом пункте наиболее грубо торчит
наружу. Керенский знает, как постыдно провалилась его юстиция в обвинении
против меня. Вот почему, включая меня мимоходом в систему немецкого
шпионажа, он ни словом не упоминает о том, как он и три других его министра
преследовали меня по пятам через Германию в то время, как я пребывал в
канадском концентрационном лагере.
"Если бы у Ленина не было опоры в виде всей материальной и технической
мощи немецкого аппарата пропаганды и немецкого шпионажа, - обобщает свои
мысли клеветник, - ему никогда не удалось бы разрушение России" (стр. 299).
Керенскому хочется думать, что старый строй (и он сам вместе с ним) был
опрокинут не революционным народом, а немецкими шпионами. Как утешительна
историческая философия, согласно которой жизнь великой страны представляет
собою игрушку в руках шпионской организации соседа. Но если военное и
техническое могущество Германии могло опрокинуть в течение нескольких
месяцев демократию Керенского и искусственно насадить большевизм, то почему
материальный и технический аппарат всех стран Антанты не мог в течение 12
лет опрокинуть этот искусственно возникший большевизм? Но не станем
вдаваться в область исторической философии. Останемся в области фактов. В
чем выражалась техническая и финансовая помощь Германии? Керенский не
говорит об этом ни слова.
Керенский ссылается, правда, на мемуары Людендорфа. Но из этих мемуаров
явствует лишь одно: Людендорф надеялся, что революция в России приведет к
разложению царской армии - сперва февральская революция, затем октябрьская.
Чтобы разоблачить этот план Людендорфа, не нужны были его мемуары.
Достаточно было того факта, что группа русских революционеров пропущена была
через Германию. Со стороны Людендорфа это была авантюра, вытекавшая из
тяжкого военного положения Германии. Ленин воспользовался расчетами
Людендорфа, имея при этом свой расчет. Людендорф говорил себе: Ленин
опрокинет патриотов, а потом я задушу Ленина и его друзей. Ленин говорил
себе: я проеду в вагоне Людендорфа, а за услугу расплачусь с ним по-своему.
Что два противоположных плана пересеклись в одной точке и что этой точкой
был "пломбированный" вагон, для доказательства этого не нужно сыскных
талантов Керенского. Это исторический факт. После того история уже успела
проверить оба расчета. 7 ноября 1917 г. большевики овладели властью. Ровно
через год под могущественным влиянием русской революции немецкие
революционные массы опрокинули Людендорфа и его хозяев. А еще через десять
лет обиженный историей демократический Нарцисс попытался освежить глупую
клевету - не на Ленина, а на великий народ и его революцию.
Глава XXVI
ОТ ИЮЛЯ К ОКТЯБРЮ
4 июня большевистская фракция огласила на съезде Советов внесенную мною
декларацию по поводу готовившегося Керенским наступления на фронте. Мы
указывали, что наступление есть авантюра, грозящая самому существованию
армии. Но Временное правительство опьяняло себя празднословием. Солдатскую
массу, потрясенную революцией до дна, министры считали глиной, из которой
можно сделать все, что угодно. Керенский разъезжал по фронту, заклинал,
угрожал, становился на колени, целовал землю, словом, паясничал на все лады,
не давая солдатам ответа ни на один мучивший их вопрос. Обманув себя
дешевыми эффектами и заручившись поддержкой съезда Советов, он скомандовал
наступление. Когда несчастье, предсказанное большевиками, разразилось,
обвинили большевиков. Травля бешено возросла. Реакция, прикрытая кадетской
партией, напирала со всех сторон и требовала наших голов.
Доверие к Временному правительству в массах было безнадежно подорвано.
Петроград оказался и на втором этапе революции ушедшим далеко вперед
авангардом. В июльские дни этот авангард открыто сшибся с правительством
Керенского. Это не было еще восстание, лишь глубокая разведка. Но уже в
июльском столкновении обнаружилось, что за Керенским нет никакой
"демократической" армии: что те силы, которые поддерживают его против нас,
являются силами контрреволюции.
О выступлении пулеметного полка и об его призыве к другим войсковым
частям и заводам я узнал в здании Таврического дворца, 3 июля, во время
заседания. Это известие явилось для меня неожиданностью. Демонстрация
возникла самопроизвольно, по безыменной инициативе снизу. На другой день
демонстрация развернулась еще шире, и уже с участием нашей партии.
Таврический дворец был забит народом. Лозунг был один: "Власть Советам!"
Перед дворцом какая-то подозрительная кучка, державшаяся особняком в толпе,
задержала министра земледелия Чернова и усадила его в автомобиль. Толпа
отнеслась к судьбе министра безучастно, ее сочувствие было, во всяком
случае, не на его стороне. Весть об аресте Чернова и о грозящей ему расправе
проникла во дворец. Народники решили для спасения своего вождя пустить в ход
пулеметные броневики. Упадок популярности делал их нервными: они хотели
показать твердую руку. Я решил попытаться выехать вместе с Черновым на
автомобиле из толпы, чтобы затем освободить его. Но большевик Раскольников,
лейтенант Балтийского флота, приведший на демонстрацию кронштадтских
матросов, крайне взволнованно настаивал на том, чтоб освободить Чернова
сейчас же, иначе скажут, что его арестовали кронштадтцы. Я решил попытаться
пойти Раскольникову навстречу. Дальше я предоставляю слово ему самому:
"Трудно сказать, сколько времени продолжалось бы бурливое волнение массы, -
говорит экспансивный лейтенант в своих воспоминаниях, - если бы делу не
помог тов. Троцкий. Он сделал резкий прыжок на передний кузов автомобиля и
широким, энергичным взмахом руки человека, которому надоело ждать, подал
сигнал к молчанию. В одно мгновение все стихло, воцарилась мертвая тишина.
Громким, отчетливым металлическим голосом... Лев Давыдович произнес короткую
речь (закончив ее вопросом: "Кто за насилие над Черновым, пусть поднимет
руку?")... Никто даже не приоткрыл рта, - продолжает Раскольников, - никто
не вымолвил ни слова возражения. "Гражданин Чернов, вы свободны", -
торжественно произнес Троцкий, оборачиваясь всем корпусом к министру
земледелия и жестом руки приглашая его выйти из автомобиля. Чернов был ни
жив ни мертв. Я помог ему сойти с автомобиля, и с вялым, измученным видом,
нетвердой, нерешительной походкой он поднялся по ступенькам и скрылся в
вестибюле дворца. Удовлетворенный победой, Лев Давыдович ушел вместе с ним".
Если отбросить излишне патетическую окраску, то сцена передана правильно.
Это не помешало враждебной печати утверждать, что я арестовал Чернова, чтоб
учинить над ним самосуд. Сам Чернов застенчиво молчал: неудобно же
"народному" министру признаваться, что сохранностью головы он обязан был не
своей популярности, а заступничеству большевика.
Депутация за депутацией требовали от имени демонстрантов, чтоб
Исполнительный Комитет взял власть. Чхеидзе, Церетели, Дан, Гоц восседали в
президиуме, как истуканы. Они не отвечали депутациям, они глядели в
пространство или переглядывались тревожно и таинственно друг с другом.
Большевики брали слово, поддерживая делегации рабочих и солдат. Члены
президиума молчали. Они выжидали. Чего?.. Так проходили часы. Глубокой ночью
своды дворца огласились победными звуками медных труб. Президиум воскрес,
точно под действием электрического тока. Кто-то торжественно доложил, что
Волынский полк прибыл с фронта в распоряжение Центрального Исполнительного
Комитета. Оказалось, что во всем огромном петроградском гарнизоне у
"демократии" не было ни одной надежной части. Пришлось дожидаться, пока
вооруженная сила не пришла с фронта. Теперь вся обстановка сразу
переменилась. Делегации были изгнаны, большевикам больше не давали слова.
Вожди "демократии" решили отомстить нам за тот страх, который нагнала на них
масса. С трибуны Исполнительного Комитета раздались речи о вооруженном
мятеже, который ныне подавлен верными войсками. Большевики были объявлены
контрреволюционной партией. Все это благодаря приходу одного Волынского
полка. Через три с половиной месяца этот полк единодушно участвовал в
низвержении правительства Керенского.
5 утром я виделся с Лениным. Наступление масс было уже отбито. "Теперь
они нас перестреляют, - говорил Ленин. - Самый для них подходящий момент".
Но Ленин переоценил противника - не его злобу, а его решимость и его
способность к действию. Они нас не перестреляли, хотя были не так далеки от
этого. На улицах избивали и убивали большевиков. Юнкера громили дворец
Кшесинской и типографию "Правды". Вся улица перед типографией была усыпана
рукописями. Погиб в числе прочего мой памфлет "Клеветникам!". Глубокая
июльская разведка превратилась в одностороннее сражение. Противник оказался
победителем без труда, ибо мы не вступали в борьбу. Партия жестоко
расплачивалась. Ленин и Зиновьев скрылись. Шли многочисленные аресты,
сопровождавшиеся избиениями. Казаки и юнкера отбирали у арестуемых деньги на
том основании, что это деньги "немецкие". Многие попутчики и полудрузья
показывали нам спину. В Таврическом дворце мы были провозглашены
контрреволюционерами и по существу поставлены вне закона.
На верхах партии положение было неблагополучно. Ленина не было. Крыло
Каменева подняло голову. Многие, и в том числе Сталин, просто отсиживались
от событий, чтоб предъ-явить свою мудрость на другой день. Большевистская
фракция ЦИК чувствовала себя сиротливо в здании Таврического дворца. Она
послала за мной делегацию с просьбой сделать доклад о создавшемся положении,
несмотря на то, что я все еще не был членом партии: формальный акт
объединения был отложен до предстоявшего вскоре партийного съезда. Я,
разумеется, охотно согласился. Моя беседа с большевистской фракцией
установила такие нравственные связи, которые создаются только под тяжкими
ударами врага. Я говорил, что за этим кризисом нас ожидает быстрый подъем;
что масса вдвое привяжется к нам, когда проверит нашу верность на деле; что
надо в эти дни зорко глядеть за всяким революционером, ибо в подобные
моменты люди взвешиваются на безошибочных весах. И сейчас я с радостью
вспоминаю, как тепло и благодарно меня провожала фракция. "Ленина нет, -
говорил Муралов, - а из остальных один Троцкий не растерялся". Если б я
писал эти мемуары в других условиях, - вряд ли, впрочем, в других условиях я
их писал бы вообще, - я бы затруднился передавать многое из того, что
передаю на этих страницах. Но я не могу сейчас отвлечься от той широко
организованной фальсификации прошлого, которая составляет одну из главных
забот эпигонов. Мои друзья - в тюрьмах или в ссылке. Я вынужден говорить о
себе то, о чем при других условиях говорить не стал бы. Дело идет для меня
не только об исторической правде, но и о политической борьбе, которая
продолжается.
С этого времени ведет свое начало неразрывная боевая и политическая
дружба моя с Мураловым. Об этом человеке надо сказать здесь хоть несколько
слов. Муралов - старый большевик, проделавший в Москве революцию 1905 г. В
Серпухове Муралов попал в 1906 г. под черносотенный погром, совершавшийся,
как всегда, под охраной полиции. Муралов - великолепный гигант, бесстрашие
которого уравновешивается великодушной добротою. Он оказался вместе с
несколькими другими левыми в кольце врагов, окружавших здание земской
управы. Муралов вышел из здания с револьвером в руке и ровным шагом пошел на
толпу. Она подавалась. Но ударная группа черносотенцев перерезала ему
дорогу, извозчики стали улюлюкать. "Разойдись!" - приказал гигант, не
останавливаясь, и поднял руку с револьвером. На него наскочили. Он уложил
одного на месте и ранил другого. Толпа шарахнулась. Не прибавляя шагу,
разрезая толпу, как ледокол, Муралов пошел пешком на Москву. Его процесс
тянулся больше двух лет и, несмотря на свирепствовавшую реакцию, закончился
оправданием. Агроном по образованию, солдат автомобильной роты во время
империалистической войны, руководитель октябрьских боев в Москве, Муралов
стал первым командующим московского военного округа после победы. Он был
бесстрашным маршалом революционной войны, всегда ровным, простым, без позы.
На походах вел неутомимую пропаганду делом: давал агрономические советы,
косил хлеб и лечил между делом людей и коров. В самых трудных условиях от
него излучались спокойствие, уверенность и теплота. После окончания войны мы
старались с Мураловым вместе проводить свободные дни. Нас объединяла и
охотничья страсть. Мы исколесили вместе север и юг, то за медведями и
волками, то за фазанами и дрофами. Сейчас Муралов охотится в Сибири в
качестве ссыльного оппозиционера...
В июльские дни 17-го года Муралов не дрогнул и многих поддержал. А тогда
каждому из нас нужно было много самообладания, чтоб проходить по коридорам и
залам Таврического дворца, не согнувшись и не опустив головы, сквозь строй
бешеных взглядов, злобного шепота, демонстративного подталкивания друг друга
локтем ("смотри, смотри!") и прямого скрежета зубов. Нет ничего неистовее
чванного и напыщенного "революционного" филистера, когда он начинает
замечать, что революция, неожиданно поднявшая его вверх, начинает угрожать
его временному великолепию. Путь в буфет Исполнительного Комитета был в эти
дни маленькой Голгофой. Там раздавали чай и черные бутерброды с сыром или
красной зернистой икрой: ее было много в Смольном и позже в Кремле. В обед
давали щи и кусок мяса. Буфетчиком Исполнительного Комитета был солдат
Графов. В самый разгар травли против нас, когда Ленин, объявленный немецким
шпионом, скрывался в шалаше, я заметил, что Графов подсовывал мне стакан чаю
погорячее и бутерброд получше, глядя при этом мимо меня. Ясно: Графов
сочувствовал большевикам и скрывал это от начальства. Я стал
присматриваться. Графов был не одинок. Весь низший персонал Смольного -
сторожа, курьеры, караульные - явно тяготел к большевикам. Тогда я сказал
себе, что наше дело уже наполовину выиграно. Но пока только наполовину.
Печать вела против большевиков единственную в своем роде по злобности и
бесчестию кампанию, которая лишь несколько лет спустя была превзойдена
кампанией Сталина против оппозиции. Луначарский сделал в июле несколько
двусмысленных заявлений, которые пресса не без основания истолковала как
отречение от большевиков. Некоторые газеты приписали такие же заявления и
мне. 10 июля я обратился к Временному правительству с письмом, в котором
заявлял о полной моей солидарности с Лениным и заключил: "У вас не может
быть никаких оснований в пользу изъятия меня из-под действия декрета,