Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
мам, ужасала система
преподавания. Обязательная тренировка памяти отупляла; напряжение,
которому подвергали память, доходило до степени пытки, а на то, что
выполняли без единой жалобы несчастные мальчишки, нельзя было смотреть без
содрогания. По-видимому, никаких иных способностей, кроме памяти, у них не
признавали. Менее всего прибегали к логическому мышлению - аналитическому,
синтетическому, догматическому. Немецкое правительство не поощряло тех,
кто мыслит.
Любое воспитание, осуществляемое государством, - своего рода
динамо-машина для поляризации умов населения, для направления силовых
линий туда, где они наиболее эффективно будут служить целям государства.
Немецкая воспитательная машина отличалась огромным коэффициентом полезного
действия. Но ее влияние на детей давало плачевные результаты. Вердерская
гимназия располагалась в старинном здании в центре Берлина,
приспособленном для удовлетворения потребности в образовании мелких
лавочников, или bourgeoisie, живущих окрест. Эти берлинеркиндер, если
позволено ввести такое определение, принадлежали к классу, подозреваемому
в сочувствии и причастности к волнениям 1848 года. Ни дворян, ни детей из
так называемого хорошего общества среди них не было. По личным своим
качествам они скорее располагали к себе, чем наоборот, но как объекты
воспитания являли собой пример чуть ли не всех зол, какие могла привить
дурная система. Очевидно, в своих сугубо алогичных поисках Адамс нашел
наконец идеал убийственно логичного воспитания. Прежде всего оно
сказывалось на физическом развитии мальчиков, хотя в их физическом
развитии винить приходилось не только школу. Даже лучшая немецкая пища
была дурна, а уж диета из квашеной капусты, сосисок и пива вряд ли
сохраняла здоровье. Но не только из-за пищи их лица были
известково-белыми, а мышцы дряблыми. Они никогда не дышали свежим
воздухом, а о спортивных площадках даже не слыхали. Зимою по всему Берлину
в жилые помещения не просачивалось ни капли кислорода; в школе классные
комнаты закупоривались наглухо и не проветривались; воздух был зловонным
до неприличия, но, когда Генри, пользуясь пятиминутным перерывом между
уроками, открывал окно, его неизменно ругали за нарушение правил. Пока
длились холода, окна оставались закрытыми. В свободные дни мальчиков
иногда выводили в Тиргартен или другое место на длительную прогулку,
которая, изрядно переутомив их, неизменно заканчивалась курением,
сосисками и пивом. При всем том от них требовалось ежедневное
приготовление уроков, от которых сломался бы и крепкий детина, живущий
здоровой жизнью, и которые они могли выучивать только благодаря своим
напрочь вывернутым мозгам. Если университет оказался просто
несостоятельным, то немецкую школу следовало бы приравнять к общественно
вредным учреждениям, за одно существование которых нужно отдавать под суд.
Еще не наступил апрель, а эксперимент с немецким воспитанием дошел до
точки. От него ничего не осталось - разве только дух гражданского права,
но и это привидение заперли в темный чулан, чтобы оно не могло никого
больше подбить ввязаться в подобную глупость. По университету и по всему
Берлину разносился иронический еврейский смех Гейне. Разумеется, в
двадцать лет человек должен чем-то заполнить жизнь - пусть даже берлинским
пивом, - правда, с американской точки зрения немецкий студент потреблял
пиво на редкость жидкое; и хотя от образования, столь многообещающего, или
обещанного, оставались лишь осколки, с этим приходилось мириться - в жизни
случается, что побочные продукты оказываются ценнее основных. Немецкий
университет и немецкое право оказались несостоятельными; немецкого
общества, в том смысле, в каком слово "общество" понималось в Америке, не
существовало, а если и существовало, то незримо для американцев; зато
немецкий театр был превосходен, а немецкая опера и балет стоили поездки в
Берлин. Но самым любопытным и удивительным было то, что из полной
несостоятельности немецкой системы воспитания студент явно извлекал пользу
- делал свой единственный шаг к возвышенной жизни, и делал его, когда
бездельничал, манкировал занятиями, предавался греху; он получал
воспитание, так сказать, наоборот - от презренных пивных заведений и
мюзик-холлов, - воспитание случайное, невольное, неожиданное.
Когда приятели несколько раз на неделе тащили Генри в музыкальные залы,
где под звуки скучнейшей музыки пили пиво, курили табак и разглядывали
жирных немецких фрау с неизменным вязаньем в руках, он шел за компанию, но
откровенно скучал, а когда мистер Апторп мягко пенял ему - он-де на себя
наговаривает: не может быть, чтобы ему не нравился Бетховен, - Адамс прямо
заявлял, что не выносит Бетховена, и был немало удивлен, когда мистер
Апторп и другие смеялись, словно принимая его слова за шутку. Помилуйте,
какие шутки. Он искренне считал, что на всех, кроме музыкантов, Бетховен
нагоняет скуку - как на всех, кроме математиков, нагоняет скуку
математика. Но однажды, сидя в полной апатии за пивным столиком, он поймал
себя на том, что душа его отзывается на музыку. Вряд ли он был бы менее
поражен, начни он вдруг читать на незнакомом языке. Из всех чудес
воспитания это было величайшим чудом. Глухая стена, загораживавшая ему
великую сторону жизни, вдруг рухнула, и он даже не заметил, когда это
произошло. Среди дрянного табачного дыма и пивных испарений, в окружении
зауряднейших немецких матрон, словно цветок, открылось в его жизни новое
чувство, которое настолько превосходило все ранее испытанное, настолько
ошеломляло, с таким удивлением прислушивалось к самому себе, что Генри не
сразу в него поверил и поначалу наблюдал как за чем-то сторонним,
случайным, обманчивым. Мало-помалу ему пришлось признать, что он в
какой-то мере улавливает Бетховена, но тогда он уцепился за мысль, что
если музыку Бетховена так легко понять, следовательно, ее сильно
переоценивают. Какое же это воспитание? Ведь он слушает музыку, и только,
а думает совсем о другом. Просто благодаря чисто механическому повторению
несколько созвучий осели в его подсознании. Если Бетховен, возможно, и
обладал свойством проникновения, то уж Вагнер им не обладал, во всяком
случае не Вагнер "Тангейзера". Понадобилось еще сорок лет, чтобы Генри
созрел до "Сумерек богов".
Можно, конечно, говорить о возрождении какого-то атрофированного
чувства - механической реакции дремлющего сознания, - но ведь ни одно
другое чувство в нем не проснулось. Чувство линии и чувство цвета остались
такими же незатронутыми, какими были всегда, а по уровню, как всегда, так
и не достигли восприятия художника. И философское чувство тоже не
пробудилось, чтобы сломать барьеры немецкой терминологии и вызвать любовь
к отвлеченностям Канта и Гегеля. И сколько Генри ни уверял, будто
преклоняется перед немецкой мыслью и немецкой литературой, немецкая мысль
осталась для него книгой за семью печатями, а над строками Гете и Шиллера
он так и не пролил ни одной слезы. Когда время от времени отец по
опрометчивости осмеливался его наставлять, снабжая в письмах здравыми
советами, молодой человек либо вовсе оставался глух к здравому смыслу,
либо утверждал, что Берлин воплощает в себе лучшее воспитание в лучшем из
немецких государств. Правда, когда наконец настал апрель и какая-то добрая
душа предложила совершить прогулку пешком по Тюрингии, сердце Генри запело
от радости: он понял, каким дурным сном была для него зима в Берлине, и
твердо решил, что в каком бы уголке вселенной ни пришлось ему впредь
заниматься собственным образованием и воспитанием, никакие силы не затащат
его для этой цели снова в Берлин.
"6. РИМ (1859-1860)"
Прогулка по Тюрингии длилась двадцать четыре часа. К концу первого
перехода трое спутников Генри - Джон Банкрофт, Джеймс Дж.Хиггинсон и
Б.У.Крауниншилд, все, как и он, бостонцы и выпускники Гарварда, - вполне
насладились видами и, устроив привал на том самом месте, где Гете написал:
Wane nur! balde
Ruhest du auch!
[Подожди немного,
отдохнешь и ты! (нем.)
Пер. - М.Ю.Лермонтов]
так прониклись глубиной этой мысли и мудростью этого совета, что наняли
фуру и в тот же вечер прибыли в Веймар. Счастливые и беззаботные, они
радовались первому свежему дуновению еще не одевшейся листвой весны, да и
пиво пенилось лучше берлинского, - правда, все четверо не знали, зачем им
понадобилась Германия, и ни один не мог бы сказать, стоит ли ему в ней
оставаться. Но Адамс оставался: он не хотел возвращаться домой и к тому же
опасался, что, попроси он разрешения бездельничать в другой стране, у
отца, пожалуй, лопнуло бы терпение.
Вряд ли молодые люди полагали, что их дальнейшее образование и
воспитание требовало возвращения в Берлин. Несколько дней, проведенных в
весеннем Дрездене, убеждали, что Дрезден предоставляет больше возможностей
для общего образования, чем Берлин, и уж никак не меньше для изучения
гражданского права. Возможно, так оно и было. Изучать в Дрездене было
нечего, образовываться не на чем, но Сикстинская мадонна и картины
Корреджо славились на весь мир, театр и опера были порою отменно хороши, а
Эльба живописнее Шпрее. И еще они могли постоянно совершенствоваться в
языке. Сняв комнату в доме неизменного мелкого чиновника с неизменным
выводком дурнушек-дочерей, Генри продолжал занятия языком. Кто знает, быть
может, случай открыл бы ему еще какие-то возможности в воспитании, как уже
открыл Бетховена. На протяжении восемнадцати месяцев Генри уповал на
случай, поскольку больше ему уповать было не на что. По счастливому
стечению обстоятельств, и Европа и Америка упорно занимались своими делами
и не могли уделить ему много внимания. Случай имел все возможности
распоряжаться Генри по собственному усмотрению, тем более что этому ничто
не мешало.
Главным препятствием на пути воспитания Генри теперь, когда он достиг
совершеннолетия, стала, пожалуй, его честность, простодушная вера в
исполнимость своих намерений. Даже несмотря на то, что Берлин оказался
кошмарным сном, он продолжал убеждать себя, что Германия не обманула его
ожиданий. Он любил, или считал, что любит, немецкий народ, но Германия,
которую он любил, принадлежала к восемнадцатому веку, а сами немцы ее
стыдились и всеми силами старались поскорее уничтожить. О Германии - той,
какая будет, - он ничего не знал. Милитаристская Германия вызывала в нем
отвращение. В немцах ему нравилась простосердечность, добродушная
сентиментальность, склонность к музыке и философским абстракциям,
поразительная неспособность решать практические задачи. В ту пору Германию
считали страной, неспособной конкурировать с Францией, Англией или
Америкой в сфере организации и управления человеческой энергией. Германия
не чувствовала уверенности в себе и не имела на то оснований. Она не была
единой и не имела оснований желать единения. Она никогда не знала
единения. Ее религиозное и социальное прошлое, экономические и военные
интересы, политические обстоятельства всегда подчиняли ее центробежным, а
не центростремительным силам. И пока не началась эра угля и железных
дорог, Германия в силу природных условий оставалась средневековой, и
именно такой она - под влиянием теорий Карлейля и Лоуэлла - нравилась
Адамсу.
Он был на верном пути, чтобы нанести себе непоправимый вред, болтаясь
между мирами прошлого и грядущего, каковые имели обыкновение сокрушать
тех, кто слишком долго лепился у стыков. Но тут император Наполеон III
неожиданно объявил войну Австрии, ввергнув Европу в нравственный хаос.
Германия взирала на Францию с ужасом. Даже в Дрездене считали, что
Наполеон вполне может ворваться в Лейпциг. Одним прекрасным утром
чиновник, у которого Адамс квартировал, вбежал к нему в комнату измерить
по карте расстояние от Милана до Дрездена. Наполеон III дошел до
Ломбардии, а ведь не прошло и шестидесяти лет с тех пор, как Наполеон I
начал свой успешный поход по Европе, и как раз из Италии.
Просвещенному молодому американцу с его привязанностью к восемнадцатому
веку, усиленной крупицами немецкого воспитания, и с наипрекраснейшими
намерениями надлежало дать моральную оценку противоборствующим силам.
Франция была злым духом, попиравшим нравственные принципы в политике, а
следственно, все, что служило Франции, не могло не быть дурным. Вторым
злым духом была Австрия. Обе притязали на Италию, оспаривая ее друг у
друга, и в течение не менее пятнадцати столетий эта страна была главным
предметом их алчности. Все это время вопрос, с кем быть, занимал многих. И
вопрос, кто прав, рассматривался со многих сторон. Быть гвельфом или
гибеллином? Разумеется, каждый считал себя умнее своих собратьев, так и не
сумевших разрешить этот вопрос за множество веков, истекших со времени
пещерного бытия. Но отсутствие должной осведомленности не позволяло
полагаться на ум: ум перед таким вопросом пасовал. Лучше было сначала
сделать выбор, а потом уж обосновывать его всю остальную жизнь.
Не то чтобы Адамса брало сомнение насчет того, с кем ему быть и чего
желать. Он не настолько долго прожил в Германии, чтобы до такой степени
затуманить себе мозги, но речь шла о чрезвычайно важных вещах,
определявших очень многое в будущем, и прежде всего нравственные принципы.
Генри следовал самым высоким принципам и, чтобы сохранить уважение к себе,
крепко их держался. Но пар и электричество уже породили новые политические
и социальные представления (или заставляли их становиться в один ряд с его
собственными нравственными принципами в отношении свободы, воспитания,
экономического развития и прочего), а они требовали альянса со столь
сомнительными союзниками, как Наполеон III и грабеж с насилием в широких
масштабах. Пока Генри мог убедить себя, что его противники - зло, он мог
бы грабить их и убивать без спазмов совести. Но где гарантия, что грабежу
не подвергались и добрые люди? Согласно правилам, в которых Генри был
воспитан, ограбление должно было получить соответствующее нравственное
обоснование. Чтобы вступить в жизнь в качестве существа несколько более
нравственного, чем обезьяна, ему необходимо было твердо знать, когда и
почему убийство и грабеж суть добродетель и долг. Жизненные правила,
основанные на голом удовлетворении своекорыстных интересов, привели бы
снова к гвельфам и гибеллинам - к Макиавелли на американский манер.
К счастью для Генри, у него была сестра намного умнее его, хотя сам он
мнил себя весьма незаурядной личностью. Выйдя замуж за Чарлза Куна из
Филадельфии, она отправилась в Италию и, как все добрые американки и
англичанки, горячо увлекалась всем итальянским. Июль 1859 года она вместе
с мужем проводила в швейцарском городе Туне, где Адамс не замедлил к ним
присоединиться. Как правило, женщины наделены верным нравственным чутьем:
то, чего они желают, - хорошо, то, что отвергают, - плохо; и в большинстве
случаев их воля и желание ведут к торжеству нравственного начала. Миссис
Кун отличалась двойным совершенством: она не только обожала Италию, но
всем сердцем ненавидела Германию во всех ее ипостасях! Она не видела
смысла в том, чтобы помогать брату "онемечиваться", когда, по ее мнению,
ему следовало "очеловечиваться". Это была первая женщина, с которой Генри
духовно сблизился, - мыслящая, чуткая, своевольная, то есть наделенная
сильной волей, энергичная, достаточно благожелательная и умная, чтобы
одарить идеями добрый десяток мужчин, и он с радостью вручил ей бразды -
пусть правит, как ей угодно. Впервые он предоставил женщине право
распоряжаться собой и был так доволен результатами этого эксперимента, что
не хотел лишать ее этого права. А впоследствии на основании собственного
жизненного опыта он пришел к следующему выводу: ни одна женщина ни разу не
толкнула его на неверный путь, ни один мужчина не указал ему верный.
Как только объявили перемирие, миссис Кун пожелала ни больше ни меньше
как отправиться на недавнюю арену военных действий. Безумная затея! Но,
как оказалось, легко осуществимая. Переправившись через Сент-Готард,
путешественники прибыли в Милан, пестревший всеми видами мундиров и всеми
приметами войны. Для юного Адамса эта первая встреча с Италией, как еще
одно из проявлений случайного в воспитании, превзошла даже впечатление от
Бетховена. Подобно музыке, она отличалась от всех других форм воспитания
тем, что не готовила к жизни, а была одним из высших ее достижений. Дальше
двигаться было некуда. И обладала она только одним недостатком -
совершенством. Более богатых впечатлений жизнь уже предложить не могла, да
и подобных у нее насчитывалось не более полудюжины, так что промежутки
между ними казались непомерно долгими. Что дают подобные впечатления,
берлинский юрист не смог бы определить с должной точностью; но
экономическая ценность их очевидна: недаром редко кто соглашается
расстаться даже с потускневшими воспоминаниями такого рода, да и то за
неслыханно большую цену. И платят за них дороже всего. Однако мы
безнадежно запутаемся, пытаясь перевести подобного рода воспитание в
единицы стоимости, а потому, как это принято в политической экономии,
оставим без внимания то, чему нельзя найти денежный эквивалент.
Не удовлетворившись зрелищем Милана, миссис Кун настаивала на посещении
арены войны с вражеской стороны, и наемная карета покатила через Стельвио
в Инсбрук. С Вальтеллине, по мере того как путешественники поднимались все
выше в горы, дыхание войны становилось все ощутимее. Единственные, кого
они там встретили, были гарибальдовы стрелки. Никто не мог сказать, открыт
ли перевал - во всяком случае, ни туда, ни оттуда ни один экипаж еще не
проследовал. В придорожных харчевнях молодые красавцы-офицеры,
командовавшие отрядами гарибальдийцев, охотно принимали приглашение
отобедать и провести вечер с прелестной патриоткой, лучившейся интересом и
источавшей лесть; они рассказывали о своем участии в сражениях, но ни один
из них не знал, пропустят ли карету за свой кордон их заклятые враги -
австрийские егеря. Как правило, в компании, в которой блистала миссис Кун,
господствовало веселое настроение, но даже у миссис Кун перехватило
дыхание, когда, поднявшись по слывшему лучшим в Европе серпантину и сделав
последний поворот там, где спускающийся с Ортлера ледник всей своей массой
выплескивался на дорогу, карета подкатила к заграждению и остановилась
перед двойной цепью часовых, тянувшейся по обоим склонам в такую даль, что
блеск ружейных стволов сливался с блеском снега. Как фактор случайного
воспитания эта картина имела свою цену. Первые из подобных картин, как
всякое первое впечатление, ценятся выше всего. Впоследствии Адамса уже
мало интересовали ландшафты, разве только тропические, да и то в силу
контраста. Эта страница в книге его воспитания была им прочитана и
закрыта.
Белокурые красавцы-офицеры, командовавшие австрийскими егерями, не
уступали в галантности молодым красавцам с оливковой кожей - офицерам
гарибальдийцев. Вечная женственность, особенно когда она столь молода,
хороша собой и обаятельна, умеет добиться своего, и