Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
что знает о лондонском обществе столь же мало и оно столь же ему
недоступно, как в мае 1861 года, когда он впервые попал на вечер у мисс
Бердет-Кутс.
Каждый молодой человек, раньше или позже, входил в какую-нибудь
компанию или круг и посещал те несколько домов, куда его приглашали.
Американцу, который не увлекался ни охотой, ни лошадьми, не интересовался
ни ружьями, ни удочками, ни картами, да к тому же не имел намерения
жениться, широкий круг знакомств был ни к чему. Девяносто девять домов из
ста не могли его привлекать и тяготили бы даже больше, чем он их хозяев.
Таким образом, вопрос, волновавший молодых иностранцев - как стать членом
лондонского общества - как войти в него или из него выйти, - после
трех-четырех лет решился для Адамса сам собой. Общество не было монолитом,
в нем перемещались, как личинки в сыре, но оно не было и кэбом, который
нанимают - войти и выйти, - спеша к обеду.
Вот почему Адамс всегда утверждал, что не знает общества, не знает,
принадлежит ли к нему, и, судя по тому, что впоследствии услышал от своих
будущих приятелей - вроде генералов Дика Тейлора или Джорджа Смолли - и от
нескольких светских львиц семидесятых годов, он и впрямь очень мало о нем
знал. Кое-какие известные дома и кое-какие парадные церемонии он,
разумеется, посещал, как каждый, кому доставался пригласительный билет, но
даже здесь число людей, представлявших для него интерес и содействовавших
его воспитанию, исчислялось единицами. За семь лет жизни в Лондоне ему
запомнилось только два приема, которые, по-видимому, чем-то привлекли его
внимание, хотя чем, он так и не мог бы сказать. Ни один из них не носил
официального характера и не был типично английским. Зато оба вызвали бы
негодование философа, человека же светского вряд ли чему-то могли научить.
Первый происходил в Девоншир-хаусе - рядовой, не готовившийся заранее
прием. Разумеется, приглашением в Девоншир-хаус никто не пренебрегал, и
гостиные в тот вечер ломились от гостей. Личный секретарь теснился со
всеми, когда прибыла мадам де Кастилионе, одна из известнейших красавиц
Второй империи. Насколько она была красива и какого рода красотой, Адамс
так и не узнал, поскольку толпа, состоявшая из самой изысканной и
аристократической публики, мгновенно образовала коридор и, стоя в два
ряда, стала пялить глаза на французскую гостью, а те, кто оказался сзади,
взгромоздились на стулья и глядели на нее поверх голов более удачливых
соседей. Мадам де Кастилионе, пройдя сквозь строй, низавший ее взглядами
светской черни, пришла в такое смущение, что немедленно покинула
Девоншир-хаус. На том все и кончилось!
Другой беспримерный спектакль разыгрался в Стаффордхаусе 13 апреля 1864
года, когда в дворцовой галерее, напоминавшей о картинах Паоло Веронезе с
изображением Христа, который творит чудеса, Гарибальди в накинутой поверх
красной рубашки шинели принимал весь Лондон и три герцогини буквально
молились на него, чуть ли не простираясь у его ног. Здесь личный
секретарь, во всяком случае, несомненно, прикоснулся к последней и высшей
грани социального опыта, но что она означала - какое социальное,
нравственное и интеллектуальное развитие демонстрировала искателю истины,
- этого ни передовица в "Морнинг пост", ни даже проповедь в
Вестминстерском аббатстве не смогли бы полностью раскрыть. Расстояние
между мадам де Кастилионе и Гарибальди было так велико, что простыми
способами его было не измерить; их характеристики были слишком сложны,
чтобы исчислить черты обоих средствами простой арифметики. Задача по
приведению обоих в какое-то соотношение с упорядоченной социальной
системой, стремящейся к упорядоченному развитию - будь то в Лондоне или в
другом месте, - была по плечу Алджернону Суинберну или Виктору Гюго, а
Генри Адамс еще не достиг в своем воспитании необходимой ступени. И тем не
менее даже тогда он, скорее всего, отверг бы, как поверхностные и
нереальные, все воззрения тех, с кем вместе наблюдал эти два любопытных и
непостижимых спектакля.
Что касается двора или придворного общества, то тут заурядный секретарь
не мог поживиться ничем, или почти ничем, что помогло бы ему в его
дальнейших странствиях по жизни. Королевская семья держалась в тени. И в
эти годы, с 1860 и по 1865-й, невольно напрашивалась мысль, что тонкое
различие между самым высшим кругом и просто высшим кругом в свете
определяется отношением к королевской семье. В первом ее считали
нестерпимо скучной, всячески избегали и, не обинуясь, говорили, что
королева никогда не принадлежала и не принадлежит к свету. То же можно
было сказать о доброй половине пэров. Даже имена большей части этих пэров
не были известны Генри Адамсу. Он никогда не обменялся и десятью словами с
кем-либо из членов королевской фамилии, среди известных ему в те годы лиц
никто не интересовался ими и не дал бы ломаного гроша за их мнение по тому
или иному вопросу, никто не добивался чести оказаться с ними или
титулованными особами в одном доме, разве только его хозяева отличались
особыми усилиями по части гостеприимства - как и в любой другой стране без
титулованных особ. Постоянно бывая в свете, Генри Адамс, разумеется, знал
и золотую молодежь, посещавшую все балы и отплясывавшую все модные танцы,
но эти молодые люди, видимо, не придавали титулам никакой цены; их больше
всего беспокоило, где найти лучшую пару для танцев до полуночи и лучший
ужин после полуночи. Для американца, как и для Артура Пенденниса или
Барнса Ньюкома, положение в обществе и знания имели неоспоримую ценность;
пожалуй, он придавал им даже большую цену, чем они того стоили. Но какова
была им истинная цена, оставалось неясным: казалось, она менялась за
каждым поворотом; здесь не было твердого стандарта, и никто не мог его
точно определить. С полдюжины самых приметных в его время кавалеров и
красавиц со знатнейшими именами сделали наименее удачные партии и наименее
блестящие карьеры.
Сторонний наблюдатель, Адамс устал от общества: вид собственного
придворного одеяния нагонял тоску, сообщение о придворном бале исторгало
стон, а приглашение на званый обед повергало в ужас. Великолепный светский
раут не доставлял и половины удовольствия - не говоря уже о пользе для
воспитания, - какое можно было купить за десять шиллингов в опере, где
Патти пела Керубино или Гретхен. Правда, подлинные знатоки света судили
иначе. Лотроп Мотли, числившийся высочайшим по рангу, как-то сказал Адамсу
в самом начале его светского послушничества, что лондонский званый обед,
как и английский загородный дом, есть высшая ступень человеческого
общества, воплощение его совершенства. Молодой человек долго размышлял над
этим высказыванием, не вполне разумея, что, собственно, Мотли имел в виду.
Вряд ли он считал, что лондонские обеды совершенны как обеды, поскольку в
Лондоне тогда - исключая нескольких банкиров и заезжих иностранцев - никто
не держал хорошего повара и не мог похвастать хорошим столом, а девять из
десяти обедов, поглощаемых самим Мотли, были от Гантера и на редкость
однообразны. Все в Лондоне, особенно люди немолодые, горько сетовали, что
англичане не понимают в настоящей еде и даже, дай им carte blanche
[свобода действий (фр.)], не сумеют заказать пристойный обед. Генри Адамс
не числил себя гастрономом, но, слыша эти жалобы, не мог заключить, что
Мотли имел в виду похвалить английскую cuisine [кухня (фр.)].
Едва ли Мотли имел в виду, что общество, собиравшееся за столом, являло
собой приятную для взора картину. Хуже туалетов нельзя было придумать - с
эстетической точки зрения. Правда, глаза слепили фальшивые бриллианты, но
американка, появись она за столом, непременно сказала бы, что они надеты
не так и не там. Если среди обедающих оказывалась элегантно одетая дама,
то это была либо американка, либо "камелия", и она, словно примадонна на
сцене, сосредоточивала на себе все внимание. Нет, английское застолье вряд
ли кого-то могло восхитить.
И уж меньше всего Мотли мог иметь в виду совершенство вкуса и манер.
Английское общество славилось дурными манерами, а вкусы были и того хуже.
Все американки без исключения приходили в ужас от английских манер. По
сути дела, Лондон производил на американцев неизгладимое впечатление
резкостью своих контрастов: сверхуродливое - такое, что хуже некуда, -
служило фоном для своеобразия, утонченности и остроумия считанных лиц, так
же как некрасивость толпы оттеняла исключительную красоту нескольких
ослепительно красивых женщин. Во всем этом сквозило нечто средневековое и
забавное: порою грубость, да такая, от которой у портового грузчика глаза
полезли бы на лоб, порою куртуазность и сдержанность под стать "круглому
столу" короля Артура. Но не эти контрасты уродства и красоты входили в
понятие совершенства, о котором говорил Мотли. Он имел в виду иное -
образованность, светскость, современность, но мерил эти качества
собственными вкусами.
Пожалуй, он имел в виду, что в домах, где любил бывать, тон был
непринужденным, беседы - интересны, а уровень образования - высок. Но даже
в этом случае ему пришлось бы осторожно выбирать эпитеты. Ни один немец не
согласился бы признать, что среди англичан есть люди высокообразованные,
или вообще хоть как-то образованные, или что им вообще свойственно
стремление к образованию. Ничего похожего на потребность посещать
лаборатории или лекционные залы в английском обществе и близко не было.
Можно было с равным успехом разглагольствовать об "Иисусе" Ренана за
столом у лондонского епископа и о немецкой филологии за столом у
оксфордского профессора. Общество - если можно назвать обществом узкий
литературный круг - желало развлекаться своим привычным путем. Но Сидни
Смит, великий мастер развлекать, уже умер; умер и Маколей, который если не
развлекал, то поучал; в 1863 году, на рождество, умер Теккерей; Диккенс не
любил света и почти в нем не бывал; Бульвер-Литтон не отличался веселостью
нрава; Теннисон не выносил незнакомых людей; Карлейля не выносили они;
Дарвин вовсе не появлялся в Лондоне. Пожалуй, Мотли разумел тех, с кем
встречался на завтраках у лорда Хьютона, - Грота, Джуетта, Милмена и
Фруда; Браунинга, Мэтью Арнолда и Суинберна; епископа Уилберфорса,
Винеблза и Хейуорда или, возможно, Гладстона, Роберта Лоу и лорда
Гранвилла. Что подобное "общество" составляло в массе гостей крохотную
группку - изолированную, задавленную, незаметную, - было достаточно
известно даже личному секретарю, но американскому историку и литератору,
не встречавшему ничего похожего у себя на родине, оно, естественно,
показалось совершенством. В узких пределах этой группы члены американской
миссии чувствовали себя превосходно, но круг этот замыкался на нескольких
домах - либеральных, литературных, но совершенных только в глазах историка
из Гарвардского университета. Ничему ценному они научить не могли: их
вкусы давно устарели, их знания, с точки зрения следующего поколения,
равнялись невежеству. И что хуже всего для целей будущего, они во всем
были сугубо английскими.
Светское воспитание, полученное в этой среде, не могло пригодиться ни в
какой другой, но Адамсу полагалось постичь все правила светских приличий
до тонкостей. Личному секретарю необходимо было не только держаться, но и
чувствовать себя в гостиных как дома. И он учился рьяно, упражнялся до
седьмого пота в том, что ему казалось главными светскими совершенствами.
Возможно, нервничая, он делал многое не так, возможно, принимал за идеал в
других то, что было лишь отпечатком его собственных представлений, и все
же постепенно усвоил все, что требуется в совершенном человеческом
обществе, - войти в гостиную, где ты никого не знаешь, и расположиться на
коврике у камина, спиной к огню, изобразив на лице предвкушение
удовольствия и благожелательности, без тени любопытства, как если бы попал
на благотворительный концерт любезно расположенный аплодировать
исполнителям, не замечая их ошибок. В юности этого идеала редко кому
удавалось достичь, годам к тридцати он выливался в форму снисходительной
надменности и оскорбительного покровительства, зато к шестидесяти
превращался в учтивость, благожелательность и даже уважение в обращении с
молодыми людьми, что безмерно пленяло в мужчинах и женщинах. К несчастью,
до шестидесяти Адамс ждать не мог: ему нужно было зарабатывать на жизнь, а
покровительственный вид нигде, кроме Англии, не обеспечил бы ему годового
дохода.
После пяти-шести лет непрерывных упражнений вы приобретали привычку
кочевать из одной незнакомой компании в другую, не думая о том, кто они
вам и кто вы им, и как бы молча иллюстрируя положение, что "в мире, где
все букашки, чужих друг другу нет, и каждая долею человечна", но такое
душевное безразличие, рожденное одиночеством среди толпы, нигде, кроме
Лондона, не помогает светским успехам. В любом другом месте оно
воспринимается как оскорбление. Общество в Англии - особое царство, и то,
что хорошо там, в другом месте не имеет никакой цены.
Что до англичанок, то в смысле воспитания дамы моложе сорока ничего
предложить не могли. В сорок они становились чрезвычайно интересными -
чрезвычайно привлекательными - для мужчин в пятьдесят. Внимания молодых
англичанок юный американец не стоил, и так его и не удостоился. Они друг
друга не понимали. Завязать дружеские отношения с юной леди можно было
лишь случайно - в чьем-то доме, на загородной вилле - только не в свете, -
но Генри Адамсу подходящий случай так и не выпал. Его чувствительная
натура была предоставлена милостям американских девиц, заниматься которыми
входило в его профессиональные обязанности, коль скоро он числил себя
дипломатом.
Таким образом, его лодка оказалась в водах, где он вовсе не рассчитывал
плавать, и течением ее несло все дальше и дальше от родной пристани. С
третьим сезоном в Лондоне его воспитание на дипломатическом поприще
закончилось, и началась светская жизнь молодого человека, чувствовавшего
себя в Англии совсем как дома - лучше, чем где-либо в другом месте. И
чувство это родилось отнюдь не в результате посещения приемов в саду,
обедов, раутов и балов. Их можно посещать без конца и вовсе не чувствовать
себя на них как дома. Можно гостить в невесть скольких загородных виллах,
но оставаться чужим, сознавая, что другим тебе не быть. Можно
раскланиваться с доброй половиной английских герцогов и герцогинь, еще
сильнее сознавая себя чужим. Сотни людей кивнут мимоходом, но никто не
подойдет. Близкие отношения в местах, подобных Лондону, - такая же
необъяснимая тайна личного притяжения, как химическое сродство. Тысячи
пройдут мимо, и вдруг один, отделившись от толпы, подаст другому руку, и
так, мало-помалу, сложится тесный круг.
Ранним утром 27 апреля 1863 года Генри отправился на завтрак к сэру
Генри Холланду, придворному врачу, который сохранял дружеские отношения со
всеми американскими посланниками, начиная с Эдуарда Эверета, и был для них
неоценимым союзником: не ведая страха, он старался всем быть полезным, и
сегодня, приглашая на завтрак личного секретаря посланника Адамса,
благоразумно помалкивал о том, что, возможно, слышал вчера о делах
мятежников, потчуя их представителя завтраком. Но старый доктор оставался
другом миссии, невзирая на антиамериканские настроения в обществе, и юный
Адамс не мог отказаться от его приглашения, хотя знал, что будет
завтракать в девять часов на Брук-стрит, сменив мистера Джеймса М.Мэзона.
Доктор Холланд - крепкий как кремень старик, целыми днями разъезжавший по
городу с непокрытой головой, а перед сном съедавший гору гренков с сыром,
полагал, что молодому человеку только в удовольствие отведать у него за
завтраком румяных булочек да обронить кое-какие крохи из сообщений о ходе
войны, чтобы ему, доктору, было чем попотчевать днем своих именитых
пациентов. В то утро, получив приглашение, личный секретарь смиренно пошел
на Брук-стрит и у самой двери столкнулся с другим молодым человеком, как
раз стучавшим по ней молоточком. Они вместе вошли в столовую, где их
представили друг другу, и Адамс узнал, что второй гость мистера Холланда -
студент выпускного курса в Кембридже, а зовут его Чарлз Милнс Гаскелл и он
сын Джеймса Милнса Гаскелла, члена палаты общин от Уэнлока, еще одного
Милнса из Йоркшира, проживавшего в Торне близ Вейкфилда. Воистину судьба
желала повязать Адамса с Йоркширом. Ей также было угодно, чтобы юный Милнс
Гаскелл оказался приятелем Уильяма Эверета, который как раз заканчивал
курс в Кембридже. И наконец, уж не иначе как по велению судьбы, мистеру
Эвартсу вдруг пришла фантазия посетить Кембридж. Уильям Эверет предложил
ему свое гостеприимство, а Адамс взялся его сопровождать, и в конце мая
они отправились на несколько дней в Кембридж, где Уильям в роли учтивого
хозяина оказал им бесподобные радушие и внимание, и его кузену пришлось с
горечью признать, что ему еще далеко до светского совершенства. Кембридж
был прелестен, преподаватели милы, мистер Эвартс в восторге, а личный
секретарь считал, что с честью выполнил часть повседневной работы. Но
поездка эта имела значение для всей его жизни, положив начало близости с
Милнсом Гаскеллом и кругом его университетских друзей, как раз
готовившихся вступить в жизнь.
Дружеские узы завязываются на небесах. В Англии Адамсу встретились
сотни людей, великих и малых, с кем только, от принцев королевской крови
до забубенных пьяниц, он не сталкивался, на каких только официальных
приемах и домашних вечерах не бывал, какие только уголки Объединенного
королевства не посещал, не говоря уже о парижской и римской миссиях, где
его тоже неплохо знали. Он был вхож во многие компании, гостившие на
загородных виллах, и неуклонно следовал обычаю делать утренние визиты по
воскресеньям. И все это ровным счетом ничего ему не давало - жизнь шла
впустую. Да и что мог он приобрести, сопровождая заезжих американок в
гостиные, а американцев в приемные Сент-Джеймсского дворца или теснясь бок
о бок с членами королевского дома на очередном приеме в саду, - все это он
делал для своего правительства, хотя как президент Линкольн, так и
государственный секретарь Сьюард вряд ли настолько знали свое дело, чтобы
поблагодарить его за то, чего не умели добиться от собственного штата, -
за добросовестное исполнение своих обязанностей. Но для Генри Адамса - не
для личного секретаря - время, заполненное подобной деятельностью, текло
впустую. С другой стороны, его личные привязанности касались только его
самого, и случайная встреча, сделавшая его почти йоркширцем, была, видимо,
определена ему судьбой еще при гептархии.
Из всех английских графств Йоркшир сохранил в социальном отношении
наибольшую независимость от Лондона. Даже Шотландия вряд ли оставалась
более самобытной. Йоркширский тип всегда был сильнейшим из всей британской
крови; норвежцы и датчане относились к иной - отличной от саксонцев -
расе. Даже Ланкашир не мог похвастать крепостью и цельностью Вест-Ридинга.
Лондон так и не сумел поглотить Йоркшир, который в свою очередь не питал
большой приязни к Лондону и открыто это демонстрировал. В известной
степени, достаточно явной для самих йоркширцев, Йоркшир не был типично