Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
подобающим
государственному деятелю. Все, что делал Рассел начиная с апреля 1861 и
кончая ноябрем 1862 года, самым явным образом свидетельствовало о
решимости разрушить Союз. Единственное, в чем, наблюдая характер Рассела,
не приходилось сомневаться, - это в отсутствии порядочности. Он был
человеком абсолютно бесчестным, но с сильной волей. Говорить одно, а
делать другое вошло у него в привычку. Сам он, казалось, не сознавал
несоответствия между своим словом и делом, даже когда его в этом уличали -
что его противники имели обыкновение постоянно делать, не стесняясь в
выражениях. Что касается Гражданской войны в Америке, то тут, по
наблюдениям Генри Адамса, он один из всех проявлял настойчивость, даже
упрямство, в проведении определенной линии, которую по мере необходимости
поддерживал обычной ложью. Генри Адамса возмущала не ложь - напротив, он
даже гордился тем, с какой проницательностью умел ее обнаруживать, - его
угнетала мысль, что Рассел считает себя человеком правдивым.
Юный Адамс считал графа Рассела государственным деятелем старой школы;
ясно видящим поставленную цель и неразборчивым в средствах, бесчестным, но
сильным духом. Рассел с жаром утверждал, что у него нет никаких целей и
хотя он, возможно, человек слабый, но прежде всего честный. Посланник
Адамс верил Расселу в личных отношениях, но в официальных практически ни в
чем на него не полагался. "Панч" до 1862 года обычно изображал Рассела
школьником-лгунишкой, а позже - преждевременно - в семьдесят-то лет! -
одряхлевшим старикашкой. Жизненный опыт здесь вряд ли мог помочь: никто,
ни в Англии, ни за ее пределами, не сумел дать рационального объяснения
феномену графа Рассела.
Пальмерстон был предельно прост - так прост, что Адамс в нем совсем не
разобрался, - но едва ли намного больше, чем Рассел, соответствовал
создавшемуся о нем представлению. Весь мир считал его человеком, уверенным
в себе, решительным, бесстрашным, меж тем как факты его жизни
свидетельствуют, что он был осторожен, осмотрителен, боязлив. Посланнику
Адамсу он казался воинственным и агрессивным, меж тем как в биографиях
Рассела, Гладстона и Гранвилла он изображен человеком легким, миролюбивым,
даже миротворцем, избегающим ссор. Посланника он поразил тем, что пресек
нападки на генерала Батлера. Пытался урезонить Рассела. Обругал Гладстона.
Отказался поддержать Наполеона. Ни один государственный деятель, кроме
Дизраэли, не говорил об Америке в таком осмотрительно-уклончивом тоне.
Пальмерстон никогда не опускался до лжи, не давал никаких фальшивых
заверений, не скрывал существующих мнений, ни разу не был уличен в двойной
игре. После сорока лет закоренелой неприязни и недоверия к Пальмерстону,
после злословия на его счет Генри Адамсу пришлось признаться, что в своем
отношении к нему он был не прав, и заставить себя - в душе, ибо к тому
времени сам уже был почти такой же мертвец, как все те, о ком писал, -
попросить у него прощения. Вот где обнаружился убийственный провал в
воспитании Генри Адамса!
Совсем иное дело Гладстон. Правда, трудности, одолевавшие исследователя
этого характера, казались меньшими, потому что их разделял весь мир,
включая самого Гладстона. Он был клубком противоречий. Высочайший ум,
анализируя феномен Гладстона, становился в тупик и не достигал ничего,
кроме абсурда. Но ни один молодой человек 1862 года не мог бы достичь той
степени абсурда, до которого договорился в 1896 году сам мистер Гладстон,
засвидетельствовав и обнародовав его в своих мемуарах.
"Теперь мне предстоит рассказать о несомненной ошибке, - признавался
он, - самой нелепой и явной и, добавлю, наиболее непростительной из всех,
какие за мной числятся, в особенности по той причине, что я совершил ее в
1862 году, когда уже прожил на свете добрую половину века... В разгар
Гражданской войны в Америке я заявил, что Джефферсон Дэвис создал нацию...
Как ни странно, но это заявление - совершенно недопустимое со стороны
министра Ее Величества - было вызвано отнюдь не моей горячей
приверженностью к Югу или враждой к Северу... Я действительно, как ни
странно, искренне верил, что, признавая фактическое завершение войны,
выражаю тем самым дружеские чувства всей Америке... Мое мнение
основывалось на ложной оценке фактов. Но это еще полбеды. Хуже было то,
что я не сознавал, насколько неуместно в устах члена кабинета подобное
заявление о державе, с которой мы связаны узами крови и единым языком и по
отношению к которой обязаны хранить нерушимый нейтралитет. Моя оплошность
усугубилась еще и тем обстоятельством, что весь мир и без того ставил нам,
так сказать, в вину (хотя на самом деле это было не так) нарушение законов
нейтралитета в связи с пресловутыми крейсерами. Моя вина сводилась к
ошибке, но к ошибке неимоверно грубой, которая влекла за собой
нежелательные последствия и вызвала шум, а так как я не сумел этого
предвидеть, то и справедливо подвергся суровым нареканиям. Этот случай
наглядно свидетельствует о некоем недостатке, присущем моему уму, от
которого я долго страдал и, возможно, еще не избавился, - о неспособности
видеть предметы во всем их объеме".
Сорок лет спустя после описываемых событий, на закате своей посвященной
научным занятиям жизни, Генри Адамс внимательно и терпеливо - более того,
сочувственно - читал и перечитывал этот абзац и размышлял над ним. Вот оно
что! Оказывается, сам он тогда видел все не так. Не было ни сговора, ни
тайной политики, ни логики и связи в человеческом поведении, была лишь
ошибка - правда, "неимоверно грубая". Нет, Адамса не охватило недоброе
чувство: ведь он вышел победителем из этой игры! Он, что и говорить,
простил "неспособность видеть предметы во всем их объеме", которая чуть не
стоила ему жизни и состояния; он даже готов был поверить автору
прочитанных строк. Про себя он отметил, нисколько не раздражаясь, что в
своей исповеди мистер Гладстон почему-то ни словом не обмолвился о некоем
соглашении, заключенном между Пальмерстоном, Расселом и им самим;
полностью опустив другое "неимоверное" свое деяние - горячую поддержку,
оказанную им политике Наполеона, которую даже Пальмерстон если и
поддерживал, то вяло, неохотно. Все это не имело решающего значения.
Хорошо. Согласимся, вопреки фактам, что Гладстон не вынашивал планов
уничтожения Союза, не участвовал в сговорах, не сознавал - хотя всему миру
это было ясно! - к каким последствиям ведет его деятельность; согласимся,
иначе говоря, с тем, к чему пришли в итоге сами англичане, - что Гладстон
был не совсем в своем уме, Рассел на грани старческого маразма, а
Пальмерстон просто потерял голову. Не это важно - другое! Какие уроки
можно из всего этого извлечь? Как повлияют они на наши взгляды и действия
в будущем?
Политика не может игнорировать психологию и должна обращаться к ней
всегда. Без выводов психологии ее методы примитивны, суждения еще
примитивнее. Повлияло бы знание изложенных фактов на мнения и поведение
посланника и его сына в 1862 году? Увы, нет. Сумма отдельных личностей все
равно казалась бы молодому человеку равной одной личности - одной воле и
желанию, направленным на уничтожение Союза в целях "ослабления опасной
силы". Посланник все равно, исходя из своих интересов, видел бы в Расселе
друга, а в Пальмерстоне - врага. Личность все равно была бы идентична
массе. Стояли бы те же самые вопросы; такими же невнятными были бы на них
ответы. Каждый исследователь, подобно личному секретарю, отвечал бы на них
исключительно для себя самого.
"11. БИТВА С БРОНЕНОСЦАМИ (1863)"
Посланник Адамс не слишком тревожился, если не видел врага насквозь.
Его сын, существо нервное, видел излишне много и превращал для себя жизнь
в ад. Посланник Адамс не спешил открывать свои козырные карты и, за
редкими исключениями, исходил в своих действиях из уверенности, что
противник осведомлен не лучше его самого. Граф Рассел его устраивал;
возможно, их объединяла взаимная симпатия; и, действительно, при каждой
встрече с Расселом Генри Адамс не без приятности отмечал забавное сходство
английского министра с Джоном Куинси Адамсом. Несмотря на свои личные
отношения с Расселом, с дипломатической стороны посланник Адамс вел себя
правильно: он ничего не терял, поддерживая дружбу с министром иностранных
дел, а приобрести мог многое. К тому же, говорил ли Рассел правду или
лгал, это ничего не меняло: в обоих случаях американская миссия всегда
могла действовать так, как если бы он лгал. Даже знай посланник, с каким
упорством Рассел старался предать и погубить его в октябре 1862 года, он
вряд ли употребил бы более сильные выражения, чем те, к каким прибег в
1863 году. Рассел, надо полагать, был больно уязвлен намеком сэра Роберта
Кольера на существование сговора с агентами мятежников в деле "Алабамы",
но покорно выслушивал те же самые обвинения, повторяемые в каждой ноте
американской миссии. Постепенно ему пришлось признать в посланнике Адамсе
серьезную силу. Расселу это был нож острый: ничтожность и самодовольство
вашингтонского правительства составляли его idee fixe; но не прошло и
недели после его последней попытки - 12 ноября 1862 года - организовать
совместное с Францией вмешательство в американские дела, а ему уже вручили
ноту посланника Адамса, в которой вновь повторялись обвинения по поводу
"Алабамы" и недвусмысленно предлагалось возместить ущерб.
Наградила ли Рассела медлительным умом природа или сказывался
преклонный возраст - вопрос, который в числе прочих крайне занимал Генри
Адамса: молодые люди любят считать старших по возрасту одряхлевшими
старцами, хотя в данном случае это в какой-то мере было справедливо, ибо
все поколение Рассела было дряхлыми старцами уже с юности. Они так и не
перешагнули за 1815 год. Как Пальмерстон, так и Рассел. Дряхлость отличала
их от рождения, как отличало Гладстона оксфордское образование и внушенные
Высокой церковью иллюзии, которые порождали фантастические несуразности в
его суждениях. Рассел так и не уразумел, что с самого начала неверно
оценил посланника и взял с ним неверный курс, и когда, после 12 ноября,
ему пришлось защищаться, а тон мистера Адамса с каждым днем становился
жестче, английский министр проявил растерянность и беспомощность.
Таким образом, каковы бы ни были теоретические посылки, в
дипломатической практике ничего не изменилось. Посланник Адамс был
вынужден вести речь о сговоре между Расселом и мятежниками - сговоре, а не
преступной небрежности. Он не мог смягчить формулировку; даже если бы в
припадке учтивости он любезно согласился признать, что "Алабама"
ускользнула в результате "преступной небрежности", ему никак не удалось бы
пойти на такую уступку в отношении бронированных судов, которые строились
на верфях Англии: кто бы в простоте душевной поверил, что можно у всех на
глазах, в том числе и правительства, построить и дать уйти в открытое море
двум полностью снаряженным военным кораблям, не будь здесь эффективно и
постоянно действующего сговора. Чем дольше граф Рассел прикрывался маской
притворного неведения, тем резче в конечном итоге пришлось бы посланнику
ее сорвать. И как бы мистер Адамс ни относился к графу Расселу лично, ему
пришлось бы воспользоваться всеми дипломатическими свободами, если дело
дошло бы до кризиса.
С наступлением весны 1863 года перед Адамсом открылось обширное поле
деятельности. Не часто молодому человеку, да еще находящемуся в столь
выгодной позиции, открывалось для изучения поприще красивее и удобнее для
тренировки молодого, жаждущего тренироваться ума. Очень медленно, после
двухлетнего одиночества, перед Адамсом забрезжила новая и великолепная
жизнь. Ему было двадцать пять, и он созрел, чтобы жить в полную меру своих
сил; часть его товарищей носила на вороте мундира звезды, часть
удостоилась звезд иного рода - навечно. Мгновениями у него захватывало
дух. Откуда-то вдруг рождалось желание вкусить чувство безмерной власти.
Оно настигало его, словно мгновенный обморок, кружило голову и проходило,
оставляя мозг потрясенным, охваченным сомнениями и робостью. С напряженным
вниманием, какого не удостаивались даже драмы Шекспира, все глаза были
прикованы к сражающимся армиям. Мало-помалу, сначала как смутный намек на
то, что могло бы быть, если бы все делалось как надо, рождалось ощущение,
что где-то в недрах вашингтонского хаоса складывается твердая власть,
сплоченная и направляемая как никогда прежде. Ее представители,
по-видимому, научились своему делу - ценою чуть ли не гибельной, и,
возможно, слишком поздно. Личный секретарь лучше чем кто-либо другой знал,
в какой мере можно козырять этой новой властью в Лондоне и когда. Но
дипломатические битвы не шли ни в какое сравнение с военными сражениями.
Ученик мог только учиться.
Подобный момент - момент наивысшего накала - бывает в жизни человека
лишь раз. Воспитание достигает тут своих пределов. Когда прокатились
первые мощные удары, Генри, свернувшись под одеялом, в тишине ночи
прислушивался к ним с шаткой надеждой. Когда огромные массы, одна за
другой, с точностью механизма, стали крушить другую, противоборствующую им
массу, задрожал весь мир. Такого действия силы он еще не знал. Неистовое
сопротивление и ответные удары увеличивали драматизм ситуации. Весь июль в
Лондоне только тупо недоумевали. Англичане учились у янки, как надо
воевать.
Американец в мгновение ока сообразил, что означает победа Севера для
Англии: его голова работала с той же скоростью, какую приобрела военная
машина на его родине; но англичане медленно осознавали, что просчитались.
У Генри хватало времени, чтобы наблюдать этот процесс, и еще оставалось
немного, чтобы, ликуя, сводить старые счеты. Известия о Виксбурге и
Геттисберге достигли Лондона воскресным утром, а вечером Генри Адамс был
зван на небольшой прием к Монктону Милнсу. Он отправился туда пораньше с
расчетом обменяться несколькими словами поздравления с хозяином, прежде
чем дом заполнится гостями, но застал в гостиных только дам: мужчины еще
допивали в столовой вино. Вскоре появились и они, и, на беду или на
счастье, первым - Делейн из газеты "Таймс". Милнс, увидев своего юного
американского друга, бросился к нему с радостными возгласами, обнял и
расцеловал в обе щеки. Тому, кто родился позднее и слишком мало знал,
чтобы понять страсти, владевшие людьми в 1863 году - за которым стоял год
1813-й, а еще прежде год 1763-й, - возможно, покажется, что такое
публичное изъявление чувств должно было смутить молодого человека,
прибывшего из Бостона и называвшего себя застенчивым. Но в тот вечер,
впервые в жизни, его в эту минуту, как ни странно, интересовал не он сам.
Его интересовал Делейн, с чьим взглядом он встретился, когда Милнс
заключил его в объятия. В этой сцене Делейн, надо полагать, увидел лишь
очередное дурачество Милнса. Он никогда не слыхал о юном Адамсе, ему и в
голову не могло прийти, что этот американец, осмеянный им в "Таймс", таит
на него обиду. Да и где ему было подозревать, что в уме сына американского
посланника засела подобная мысль: ведь британский ум самый медлительный в
мире, в чем убеждают подшивки "Таймс", а значение взятия Виксбурга еще не
просочилось сквозь толщу предвзятых идей, составлявших кору головного
мозга Делейна. Даже прочти он тогда мысли Генри Адамса, они не вызвали бы
в нем ничего, кроме обычного для британца самодовольного презрения ко
всему, чему его не учили в школе. Понадобилась смена поколений, прежде чем
"Таймс" сумел подняться до точки зрения Монктона Милнса.
Если бы сын посланника захотел воспользоваться случаем и отомстить
Делейну, он, наверное, попросил бы Милнса тут же познакомить их, чтобы
сказать редактору "Таймса", что считает свой счет к нему оплаченным -
закрытым раз и навсегда, - поскольку его отец перевел этот долг на себя и
собирается сам расправиться с Делейном. "Теперь ваш черед!" - мог бы Генри
Адамс предостеречь его дружески. Он знал: в миссии уже год готовятся к
нанесению удара по Делейну - ставленнику пальмерстоновского кабинета.
Теперь в преддверии последнего сражения Вашингтон постоянно поддерживал и
укреплял позиции мистера Адамса. Ситуация со времени дела "Трента"
изменилась. Сама миссия, что и говорить, по-прежнему не имела достаточных
штатов и была оснащена так же скудно, как миссия Гватемалы или Португалии.
Конгресс никогда особенно не баловал свои дипломатические
представительства, а председатель комиссии по внешним сношениям вряд ли
собирался навязывать помощь посланнику в Лондоне. Посчитали лишним даже
прислать или предложить нанять для миссии клерка. Секретарь, помощник
секретаря и личный секретарь посланника выполняли все то, что не успевал
делать сам мистер Адамс. Клерк, нанятый за пять долларов в неделю,
вероятно, выполнил бы эту работу не хуже, а возможно, и лучше, но
посланник не мог доверить ее клерку; без точных указаний он не мог никого
допускать к работе в миссии; он уже и так вышел за дозволенные пределы,
приняв в сотрудники миссии своего сына. Конгресс и его комиссии одни могли
судить, каким должно быть государственное учреждение, и если они считали
его штат вполне приемлемым, то уж личного секретаря, который получал от
такого решения лишь пользу, оно не могло не удовлетворять. Большой штат
его бы только подавлял. Вся миссия представляла собой своего рода
импровизированное, работавшее на добровольных началах учреждение, и он был
такой же доброволец, как все. И даже в лучшем положении, чем все. Его
никто не замечал и не знал. Свою часть работы он выполнял вместе со всеми,
и если секретари изредка и делали какое-либо замечание по адресу
конгресса, никаких жалоб они не высказывали: их претензий все равно никто
не стал бы слушать.
Довольны ли были в миссии конгрессом или нет, государственным
секретарем Сьюардом там были довольны. Не имея ассигнований на обеспечение
своих учреждений, он сворачивал горы, чтобы им помочь. Пусть у посланника
не хватало секретарей, зато к его услугам был штат консулов, хорошо
организованная пресса, эффективная юридическая служба и множество
добровольных союзников во всех слоях общества. Недоставало только победы
на полях сражений, и военный министр Стентон всерьез взялся за эту сторону
дипломатии. Победой при Виксбурге и Геттисберге северяне сорвали банк, и в
конце июля 1863 года посланник Адамс счел, что пора сразиться с графом
Расселом, или лордом Пальмерстоном, или мистером Гладстоном, или мистером
Деленном, или с кем бы то ни было, кто стоял у него на пути, а в
сложившихся обстоятельствах ему предстояло сразиться с ними в самое
ближайшее время.
Еще до перелома при Виксбурге и Геттисберге посланнику Адамсу
приходилось не раз атаковать британскую твердыню, но эта часть его
деятельности принадлежит истории и не имеет отношения к воспитанию его
сына. Все это время личный секретарь переписывал дипломатические ноты в
свои личные тетради, чем, не считая личных разговоров, и ограничивалось
его участие в дипломатических сражениях.
Услуги добровольцев уже не требовались; добровольцев старались
отправить в тыл: военные действия приобрели слишком серьезный