Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
юдовика XVI. Мальчик ничего не знал о ее
внутренней жизни, исполненной, как и предвидела давно почившая в бозе
досточтимая Абигайл, ригористических усилий и почти лишенной полного
удовлетворения. Ему и в голову не приходило, что и ей были свойственны
сомнения и самокопание, колебания и возмущения против законов и
дисциплины, которые характеризовали не одного из ее потомков; хотя уже
тогда у него, пожалуй, могло бы зародиться инстинктивное ощущение, что от
нее он унаследует семена первородного греха, утрату благодати, проклятие
Авеля, что он - творение не чисто новоанглийской породы, а наполовину
экзотическое, чужестранное. Дитя Куинси, он не был истинным бостонцем, но
даже как дитя Куинси по крови на четверть принадлежал Мэриленду. Его отец,
Чарлз Фрэнсис, наполовину мэрилендец по рождению, увидел Бостон только в
десять лет, когда в 1817 году родители оставили его там учиться -
переживание, глубоко врезавшееся в память. И лишь дожив до почтенных лет -
ему было почти столько, сколько матушке в 1845-м, - Адамс полностью принял
Бостон, а Бостон полностью принял его.
Мальчик, чье воспитание начиналось в такой среде, к тому же уступавший
братьям в физической силе, но обладавший более тонким, чем они, умом и
более хрупким сложением, не мог не чувствовать себя дома в восемнадцатом
веке, а из чувства самосохранения не мог не бунтовать против канонов
девятнадцатого. Атмосфера, окружавшая его лет до десяти, мало чем
отличалась от той, какой в его возрасте - с 1767 по 1776-й дышал его дед -
атмосферы, помешавшей победе в битве при Банкер-хилле, а ведь даже в 1846
году битва при Банкер-хилле не утратила еще своего значения. Бостонское
общество оставалось по тону колониальным. Истинный бостонец по-прежнему
самоуничиженно склонялся перед величием английских канонов и, считая такое
преклонение не слабостью, а силою, открыто им гордился. Дух восемнадцатого
века царил в бостонском обществе еще долгое время после 1850 года.
Возможно, Генри Адамс стал избавляться от него куда раньше, чем
большинство его сверстников.
Эта доисторическая стадия воспитания резко оборвалась, когда Генри
пошел десятый год. Однажды зимним утром он, проснувшись, уловил в доме
признаки чего-то неладного, а из нескольких долетевших до него слов
заключил, что президент, остановившийся у них на пути в Вашингтон, упал и
ушибся. Потом до мальчика дошло слово "паралич". И с того дня оно
ассоциировалось в его сознании с фигурой деда, дремавшего в инвалидной
коляске с высокой спинкой, придвинутой к разведенному в спальне камину, по
другую сторону которого всегда сидел, тоже подремывая, один из старых
друзей президента: либо доктор Паркмен, либо П.П.Ф.Дегранд.
Конец этой первой, фамильно-революционной главы в воспитании Генри
Адамса наступил 21 февраля 1848 года - февраль, по обыкновению, приносил в
семью рождение и смерть, - когда восемнадцатый век, представленный в
полнокровном, живом человеческом облике его деда, исчез навсегда. Если
сцена в палате представителей, где упал замертво старый президент,
потрясла своим драматизмом даже грубоватых американцев, то можно себе
представить, как она подействовала на десятилетнего мальчика, чья
мальчишеская жизнь уходила с жизнью его деда. Генри Адамсу приходилось
расплачиваться за революционных патриотов-предков, дедушек и бабушек,
президентов, дипломатов, за красное дерево времен королевы Анны, кресла
Людовика XVI и портреты кисти Стюарта. Подобные реликвии калечат молодую
жизнь. Американцы всегда считали их воздействие губительным, и, пожалуй,
здесь присущий американскому уму здравый смысл судил правильно. Даже менее
впечатляющий обряд, чем заупокойная служба в церкви Куинси, происходившая
в атмосфере национального почтения и семейной славы, редкому мальчишке не
вскружил бы голову. К тому же волею судьбы приходский священник, доктор
Лант, оказался не заурядным духовным оратором, а тем идеальным
проповедником аскетического интеллектуального типа, каких школа
Бакминстера и Чаннинга унаследовала от старого конгрегационалистского
клира.
Его на редкость изящная внешность, достойные манеры, глубокий
музыкальный голос, безукоризненный английский язык и красивый слог придали
заупокойной службе особенно возвышенный характер, потрясший душу мальчика.
Впоследствии на своем веку ему пришлось присутствовать на бесчисленных
торжественных церемониях - погребениях и празднествах, - и он уже смотреть
на них не мог, но ни разу ни одна из них не оставила даже близкого по силе
впечатления, какое произвела на него прощальная служба в Куинси над телом
шестого президента и плитой, возложенной над прахом второго.
Впечатление, произведенное службой в Куинси, еще усилилось от
официальной панихиды, состоявшейся несколько дней спустя в Фанейл-холле,
куда мальчика взяли послушать его дядю, Эдуарда Эверета, произнесшего
надгробное слово. Как все речи мистера Эверета, оно было блестящим
образцом ораторского искусства, доступного только блестящему оратору и
ученому, - слишком совершенным, чтобы десятилетний ребенок мог в полную
меру его оценить. Но мальчик уже знал, что покойного президента в этой
речи нет и не может быть, и даже сумел уловить, почему его там не может
быть: мальчик быстро осваивался в окружающем его мире. Тень войны 1812
года еще висела над Стейт-стрит, а тень грядущей Гражданской войны уже
черным пятном расползалась над Фанейл-холлом. Даже самое замечательное
красноречие вряд ли примирило бы слушателей преподобного Эверета с
предметом его восхвалений. Да и как мог он сказать в этом зале, собравшем
бостонцев в самом сердце торгашеского Бостона, что единственной
отличительной чертой всех Адамсов, начиная с их пращура, отца Сэма Адамса,
жившего сто пятьдесят лет назад, была прирожденная неприязнь к
Стейт-стрит, беспрерывно исходившей мятежами, кровопролитиями, личной
враждой, внешними и внутренними войнами, поголовными изгнаниями и
конфискациями, - к Бостону, развитие которого мало в чем уступало истории
Флоренции. Как мог он хотя бы шепотом упомянуть о Хартфордской конвенции
перед теми, кто ее содеял и подписал? А что бы они сказали, заговори он о
возможности сецессии южных штатов и Гражданской войны?
Итак, в свои десять лет мальчик оказался перед дилеммой, достойной
первых последователей Христа. Кто он? Куда держит путь? Даже тогда он
чувствовал, что в его мире что-то не так, но возлагал вину на Бостон.
Правда всегда была на стороне Куинси, потому что Куинси олицетворял
нравственный принцип - принцип противодействия Бостону. Правда,
несомненно, была на стороне его предков, Адамсов: они всегда враждовали со
Стейт-стрит. Если на Стейт-стрит все делалось не так, значит, в Куинси
поступали правильно! И как бы он ни подходил к этой дилемме, он все равно
возвращался в свой восемнадцатый век к закону противодействия, к Истине,
Долгу и Свободе. Десятилетний истец и политик. Конечно, он не мог ни при
каких обстоятельствах предвидеть, что принесут с собой грядущие полвека, и
никто не мог ему этого открыть. Но порою, в старости, он задавался
вопросом - так и оставшимся без ответа, - а что, если бы он ясно и точно
все себе представлял? Помогло бы это? Предположим, перед ним уже тогда
лежал бы список товаров, выпускаемых в 1902 году, или стали бы известны
статистические данные по железным дорогам, телеграфу, добыче угля и
производству стали. Отказался бы он от любви к восемнадцатому веку, от
завещанных дедами вкусов и пристрастий, от абстрактных идеалов, от
полученного им почти духовного образования и всего остального? Отказался
бы и совершил искупительное паломничество на Стейт-стрит ради жирного
тельца дедушки Брукса или места клерка в суффольском банке?
Прошло шестьдесят лет, а у него все еще нет ответа на этот вопрос.
Каждый путь сулил свои выгоды, но материальные выгоды ждали его, как он
теперь знает, оглядываясь назад, только на Стейт-стрит.
"2. БОСТОН (1848-1854)"
Второй дедушка, Питер Чардон Брукс, умер 1 января 1849 года, завещав
состояние в два миллиона долларов - крупнейшее, как считалось по тем
временам в Бостоне, - семерым своим здравствующим отпрыскам: четырем
сыновьям - Эдуарду, Питеру Чардону, Горэму и Сиднею - и трем дочерям -
Шарлотте, жене Эдуарда Эверета, Анне, жене Натаниэля Фротингема,
священника Первой церкви, и Абигайл Браун, родившейся 25 апреля 1808 года
и повенчанной 3 сентября 1829 года с Чарлзом Фрэнсисом Адамсом, который
был разве что на год старше ее. В 1830 году первой родилась у них дочь,
которую назвали Луиза Кэтрин в честь бабушки с отцовской стороны, вторым
на свет появился сын, названный Джоном Куинси в честь деда-президента,
третьему ребенку, тоже сыну, дали имя отца - Чарлз Фрэнсис, а четвертого,
чьему рождению придавалось уже меньше значения, предоставили в известном
смысле попечению матери, и та назвала его Генри Брукс в память любимого
брата, незадолго до того скончавшегося. За ними последовали еще дети, но
они, как младшие, не воздействовали на многосложный процесс воспитания
Генри Адамса.
У Адамсов в Бостоне было очень мало родни, зато у Бруксов чрезвычайно
много, и блестящей - в основном среди новоанглийского священства. Даже в
обществе более обширном и старинном, чем бостонское, нелегко было найти
семью с тремя зятьями, столь широко известными и учеными, как Эдуард
Эверет, доктор Фротингем и мистер Адамс. В равной мере нелегко было найти
семью, где семеро молодых мужчин - братьев и свояков - были бы все так
непохожи друг на друга. Несомненно, все они несли на себе печать Бостона,
на худой конец, Массачусетского залива, но каждый со своим оттенком, что
делало их весьма отличными друг от друга. Мистер Эверет вписывался в
атмосферу Бостона не лучше, чем мистер Адамс. Один из самых
целеустремленных бостонцев, он сумел рано оторваться от накатанной колеи,
променяв кафедру священника унитарианской церкви на место в конгрессе, где
оказал неоценимую поддержку правительству Дж.К.Адамса, в результате
породнившись с сыном президента, Чарлзом Фрэнсисом, который женился на
младшей свояченице Эверета - Абигайл Брукс. Крах политических партий,
которым ознаменовалось президентство Эндрю Джэксона, расстроил не одну
многообещающую государственную карьеру, в том числе и карьеру Эдуарда
Эверета, но с приходом к власти партии вигов он сумел оправиться и получил
назначение послом в Англию, вернувшись на родину в ореоле европейской
известности и с неоспоримым правом считаться лучшим - исключая разве
Дэниела Уэбстера - оратором и почетным представителем города Бостона.
Второй свояк, доктор Фротингем, принадлежал к тому же, что и Эверет,
священническому клану, но по манере поведения меньше напоминал священника.
Оба они имели мало общего с мистером Адамсом, который был младше их
годами, находился под сильным влиянием своего отца и унаследовал
существовавшую вражду между Куинси и Стейт-стрит; впрочем, личные
отношения, насколько мальчик мог судить, оставались дружескими, и зимой из
воскресенья в воскресенье целая орава кузенов заполняла Первую церковь,
где они сладко дремали под проповедь дяди Фротингема, не давая себе труда
вникать в ее смысл и значение для собственной персоны. На протяжении двух
сотен лет в стенах Первой церкви мальчишки всегда более или менее сладко
дремали под почти повторявшие друг друга проповеди, смутно осознавая сущую
в мире вражду; но вражда так никогда и не иссякала, а мальчишки вырастали
и, получая ее в наследство, сами в нее включались. Поколение тех, кто
сражался в 1812 году, к 1850-му уже почти исчезло; смерть свела их счеты
на нет; распри Джона Адамса и стычки Джона Куинси Адамса уже утратили
личный характер; игра считалась оконченной, и Чарлз Фрэнсис Адамс мог бы
вступить в свои наследственные права на политическое лидерство, перехватив
его у Уэбстера и Эверета, опередивших его по старшинству. Ему было
естественнее, чем Эверету, иметь дело со Стейт-стрит, но Чарлз Фрэнсис не
пошел по этому пути, а, свернув в сторону, возобновил давнюю войну,
развязанную еще в 1700 году. Иначе он не мог поступить. Сын и единственный
представитель рода Дж.К.Адамса, чьи дела еще были свежи в памяти
американского народа, он не мог идти на сговор с поборниками рабства, а в
Бостоне преобладали интересы поборников рабства. В своем выборе мистер
Адамс руководствовался, без сомнения, не только унаследованными
принципами, но и собственными; даже его дети, у которых пока еще не было
никаких принципов, тоже не пошли бы за мистером Уэбстером или за мистером
Сьюардом. Протекции, которые они бы тем самым приобрели, не возместили бы
даже частично уважения, которое бы они потеряли. Они были противниками
рабства от рождения, как от рождения носили имя Адамсов и считали Куинси
своим отчим домом. И как бы ни томило их желание обосноваться на
Стейт-стрит, они знали: Стейт-стрит никогда не будет полностью доверять
им, как и они Стейт-стрит. Будь Стейт-стрит самим царствием господним, они
все равно жаждали бы его напрасно, и тут даже не требовался Дэниел Уэбстер
в роли архангела с пламенеющим мечом, чтобы прогнать их от заветных врат.
Время и опыт, меняющие все представления о жизни, изменили вместе с
другими и эти, научив мальчика Генри тоньше судить о вещах, но даже в свои
десять лет он твердо знал, как ему следует смотреть на Стейт-стрит -
только с выражением непримиримости на лице и только с каменным сердцем.
Его воспитание неотвратимо толкало его в сторону пуританского образа
мыслей и поведения. Обстоятельства, определившие начало его пути, как и
пути его прадеда-патриота, когда тот был в том же возрасте, мало чем
различались. Год 1848-й во многом повторял год 1776-й, так что между ними
напрашивалась параллель. И параллель эта, в аспекте воздействия на
воспитание, полностью подтвердилась, когда несколько месяцев спустя после
смерти Джона Куинси Адамса противники рабства, собравшись в Буффало на
съезд, учредили новую партию и выставили своих кандидатов на ноябрьские
всеобщие выборы: в президенты - Мартина Ван Бюрена, в вице-президенты -
Чарлза Фрэнсиса Адамса.
Для американского мальчишки тот факт, что его отец выставил свою
кандидатуру на государственный пост, был событием, которое на время
затмевало все остальное. Но 1848 год и без того решительно определил
мальчишеский путь на двадцать лет вперед. Свернуть с него было некуда -
никаких боковых тропок. 1848 год наложил на американцев почти такую же
неизгладимую печать, как 1776-й, только в восемнадцатом, как в любом
другом более раннем веке, ей не придавали значения: печать как печать; ее
носили все, меж тем как от тех, чья жизнь пришлась на 1865 - 1900 годы,
требовалось сначала освободиться от старого клейма, а затем принять новое,
присущее их времени. И это служило воспитанию ума и сердца.
Чужеземцам, иммигрантам, людям, занесенным в страну случайным ветром,
ничего не стоило сменить вехи, но тем, кто был проникнут духом старого
пуританизма, перемены были не по нутру. Почему? Ответ звучал достаточно
убедительно. Пуритане считали свой образ мысли выше, свои нравственные
законы чище, чем у тех, кто прибыл позднее. Так оно и было. Никакими
силами их нельзя было убедить, что нравственные законы здесь ни при чем,
что утилитарная мораль так же хороша для них, как и для тех, кто лишен
божьей благодати. Природа наделила Генри характером, который в любой
предшествующий век сделал бы из него священника; вера в догму и идеи a
priori [независимо от опыта (лат.)] была у него в крови, и ему даже не
требовался столь мощный взрыв, каким было движение против рабства, чтобы
вернуться с пуританству с неистовством, равным неистовству религиозного
воина.
До той поры Генри никак не соприкасался с политикой; его воспитание
опиралось главным образом на семейные традиции, и в течение последующих
пяти-шести лет первостепенную роль в нем играл отец, и только отец. Генри
знал: чтобы пробиться через зыбучие пески житейской юдоли, ему надо
держаться курса, который прокладывает отец; но там, где отец ясно видел
фарватер, перед Генри раскинулся неведомый океан. Делом жизни отца было
провести государственный корабль мимо опасных рифов - власти
рабовладельцев - или, на худой конец, поставить этой власти прочные
пределы. Проложив этот путь, он вполне мог предоставить расплачиваться за
него своим сыновьям; для успеха его дела уже не имело значения, заплатят
ли они своими жизнями на поле боя или растраченными впустую силами и
упущенными возможностями. Поколение, жившее в годы 1840-1870-й, могло
обойтись старыми формами воспитания; поколение, которому предстояло везти
воз в 1870-1900-е годы, нуждалось в чем-то совершенно ином.
Характер отца оказывал поэтому наибольшее - в той мере, в какой это
доступно отдельному лицу, - воздействие на формирование сына, и уже по
одной этой причине сын постоянно подвергал его ум и нрав взыскательному
суду. Много лет спустя, после того как отец умер восьмидесятилетним
старцем, сыновья вновь и вновь возвращались к вопросу о том, каким он был,
и каждый видел в нем свое. Для Генри главным свойством отца, отличавшим
его от всех других фигур клана Адамсов, было присущее ему - единственному
в их роде - умение в совершенстве владеть собой. В течение ста лет каждый
газетный борзописец с большим или меньшим основанием высмеивал и поносил
старших Адамсов за недостаток благоразумия. Чарлза Фрэнсиса Адамса
поносили за избыток благоразумия. Естественно, никто ни разу не попытался
дать должную оценку ни тем, ни другим, предоставляя заняться этим
потомству самих Адамсов, но основные черты характера были подмечены верно.
Чарлз Фрэнсис Адамс обладал редкой душевной уравновешенностью - он не
страдал ни самомнением, ни застенчивостью, умел остаться в изоляции,
держась так, словно ее не замечает, настолько владел своим умом и
чувствами, что никогда не привлекал к себе внимания, хотя и не бежал его,
не вызывал и мысли о превосходстве или приниженности, о зависти или
предвзятости, даже в самых сложных обстоятельствах. Эта необыкновенная
трезвость ума и души, усилившаяся с годами, особенно поразила его сына
Генри, когда тот начал понимать, что отец не выделяется ни глубиной, ни
размахом своих способностей. Память у него не превосходила обыкновенную, а
ум не отличался ни дерзостью его деда, ни неуемной энергией его отца, ни
их художественными и ораторскими, ни тем более математическими
наклонностями, зато работал он с исключительной четкостью, поразительной
выдержкой и инстинктивным ощущением совершенной формы. В пределах, ему
отпущенных, это был образцовый ум.
Бостон жил по высоким интеллектуальным нормам, заданным в значительной
мере духовенством, всегда державшимся с огромным достоинством, что
придавало священникам-унитариям необычное светское очарование. Доктор
Чаннинг, мистер Эверет, доктор Фротингем, доктор Полфри, президент Уокер,
Р.У.Эмерсон и другие бостонские пастыри этой школы сделали бы честь любому
обществу, но Адамсы почти не соприкасались с этими проповедниками слова
божьего и еще меньше имели де