Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
ности - брешь в
исторической последовательности! Может быть, это Адамсу только
померещилось? От ответа на этот вопрос зависел весь его внутренний мир.
Если такой разрыв действительно существовал и новое американское общество
оказалось способным совершить крутой и осознанный поворот к идеалам, его,
Адамса, личные друзья наконец-то выходили победителями в скачках
американских колесниц за славой. Если американцы Северо-Запада и впрямь
умели отличить красоту, когда ее видели, то когда-нибудь они заговорят о
Ханте и Ричардсоне, Ла Фарже и Сент-Годенсе, Бернхеме, Маккиме и Стэнфорде
Уайте, меж тем как имена политиков и миллионеров будут преданы забвению.
Сами художники и архитекторы - создатели выставки - не давали основания
для таких надежд: они высказывались достаточно вольно - правда, не в таких
выражениях, какие хотелось бы цитировать, - и, по их мнению, в искусстве
на Северо-Западе ничего не понимали. Послушать их, они работали
исключительно для себя: словно искусство для американцев Запада сводилось
к театральной декорации, бриллиантовой запонке, бумажному воротничку.
Впрочем, надо думать, архитекторы из Пестума и Гиргенти рассуждали сходным
образом, а греки еще две тысячи лет назад произносили примерно те же
слова, говоря о семитском Карфагене.
Бросаясь от надежды к сомнениям, Адамс искал опору в экспонатах
выставки и находил ее. Технические школы пытались научить слишком многому
и в слишком быстром темпе, и их старания шли прахом. Миллионы людей, к ним
непричастных, чувствовали себя и вовсе беспомощными; из них только
немногие жаждали овладеть знаниями, а в глазах большинства беспомощность
выглядела естественной и нормальной: они с детства привыкли смотреть на
паровой двигатель и динамо-машину как на такую же естественную часть
бытия, как солнце, полагая, что ни то, ни другое им познать не дано.
Только от историка выставка требовала серьезных усилий. Экспонатов,
демонстрировавших исторический процесс, было достаточно, правда, они не
уходили в глубину времен и ни один не был как следует разработан. К лучшим
следовало отнести модели пароходов фирмы "Кьюнард", но и тут историку,
жадному до результатов, приходилось исписать не один карандаш и целую
стопку бумаги, чтобы рассчитать, когда, согласно данному увеличению
мощности, тоннажа и скорости, океанский пароход достигнет предела в своем
развитии. По цифрам это приходилось на 1927 год; должно было пройти еще
целое поколение, прежде чем сила, пространство и время встретятся в одной
точке. Океанский пароход шел в будущее по самой верной триангуляционной
линии, ибо он раньше, чем какое-либо другое творение человечества, мог
привести людей к единению; железные дороги сулили меньше возможностей: они
уже, по-видимому, завершили свое развитие и могли расти разве только
числом; наибольший интерес вызывали взрывчатые вещества, но, чтобы в них
разобраться, требовалась армия химиков, физиков и математиков; меньше
всего знаний можно было извлечь из динамо-машины, которая только-только
входила в период младенчества; однако, если ей предстояло и впредь
развиваться в том же темпе, как и в недавние десять лет, она уже при жизни
ближайшего поколения неизбежно стала бы весьма дешевым источником энергии.
Адамс подолгу простаивал у динамо-машин: они занимали его как новое
явление, открывавшее в истории новую фазу. Ученым никогда не понять
невежества и наивности историка, который, столкнувшись с новым источником
энергии, естественно, задается вопросом, что это такое. Толкает или тянет?
Винт или поршень? Течет или вибрирует? Передается по проводам или является
математическим рядом? И еще десятки вопросов, на которые он ждет ответа,
но, к своему удивлению, так и не получает.
В Чикаго воспитание трещало по всем швам - по крайней мере для тех
отсталых субъектов, которые впервые столкнулись с конкретным воплощением
очень многих явлений и ничего о них не знали. Этим людям, совершенно
невежественным в сотнях вещей - никогда не управлявшим паровым двигателем,
самым простым из всех источников энергии, - ни разу не повернувшим
рукоятку рычага - не державшим в руках батарейки - в жизни не
разговаривавшим по телефону и не имевшим и тени представления, какое
количество силы или мощности составляет ватт, или ампер, или эрг, или
любая другая единица измерения энергии, введенная за последние сто лет, -
не оставалось иного выбора, как, опустившись на ступени, предаться
усиленным размышлениям, каким вряд ли предавались - студентами или
преподавателями - на скамьях Гарварда, и ужасаться тому, что говорили и
делали все эти годы, испытывая жгучий стыд за детское невежество и
болтливую праздность общества, которое им это позволяло. Ум историка
оценивает явления только применительно к историческим процессам, и,
наверное, за все время существования историков Адамс был первым,
беспомощно взиравшим на явления технического развития. Большинство
историков не раз оказывались беспомощными перед явлениями метафизического,
теологического или политического развития, и единственное, чему они до сих
пор доверяли, была консолидация сил природы.
Понимал ли Адамс сам, что имел в виду? Разумеется, нет! Если бы у него
хватило знаний, чтобы поставить вопрос правильно, его воспитание можно
было бы тотчас считать законченным. В 1893 году в Чикаго впервые встал
вопрос: знает ли американский народ, куда он идет? Адамс честно отвечал -
не знаю, но пытаюсь понять. И, сидя под сенью архитектурного творения
Ричарда Ханта, он, по зрелом размышлении, пришел к выводу, что и
американский народ, скорее всего, не знает ответа на этот вопрос, но тем
не менее идет, или, лучше сказать, бессознательно движется к какой-то
точке в мышлении, как, говорят, движется к некой точке в пространстве наша
солнечная система, и, если бы появилась возможность наблюдать это движение
со стороны, можно было бы определить и эту точку. В Чикаго американская
мысль впервые выразила себя как единство; и отсюда следовало начинать.
Второй раз это случилось в Вашингтоне. Когда Адамс возвратился в
Вашингтон, сессия конгресса, созванная, чтобы отклонить Акт о свободной
чеканке серебра, шла полным ходом. Меньшинство, ратовавшее за серебро,
упорно старалось помешать этому, подавляющее же большинство их противников
проявляло умеренное рвение. На едином золотом стандарте настаивали только
банки и биржевые дельцы; политические партии делились согласно своим
капиталистическим и географическим интересам, причем сенатор Камерон был
здесь единственным исключением. Однако все общались между собой, проявляя
необычайное добродушие и крайнюю снисходительность к поступкам и мотивам
друг друга. Борьба велась с куда меньшим ожесточением, чем обычно в таких
случаях, и закончилась фарсом. Когда вечером по окончании последнего
голосования сенатор Камерон вернулся из Капитолия вместе с сенатором
Брайсом, сенатором Джонсом, сенатором Лоджем и Мортоном Фрюином, все
пятеро были в наипрекраснейшем расположении духа, как люди, сбросившие с
себя тяжелый груз ответственности. У Адамса, наблюдавшего все перипетии
голосования со стороны, тоже было легко на душе. Что ж, он защищал свой
восемнадцатый век, свою конституцию 1789 года, Джорджа Вашингтона,
Гарвардский университет, Куинси и плимутских отцов-пилигримов, пока кто-то
защищал их вместе с ним. Он еще двадцать лет назад объявил это дело
безнадежным, но отстаивал его в силу привычки и склонности, пока не
остался в одиночестве. Он держался своей давней неприязни к банкирам и
капиталистическому обществу, пока не почувствовал, что превращается чуть
ли не в маньяка. Он давным-давно уже знал, что придется принять новый
порядок вещей, как знал о неприятной неизбежности и многого другого -
старения, одряхления и смерти, с которыми каждый борется, сколько может.
Вопрос этот в конечном итоге решил народ. В течение ста лет - с 1793-го по
1893-й - американский народ раздумывал, сомневался, колебался, делая то
шаг вперед, то назад, между двумя путями: первый - просто индустриальный,
второй - капиталистический с присущей ему централизацией и машинизацией. В
1893 году вопрос решался на уровне единого золотого стандарта, и в
результате большинство высказалось, раз и навсегда, за капиталистическую
систему со всем необходимым для нее механизмом. Все друзья Адамса, все
лучшие граждане, реформаторы, церковь, университеты, образованные классы -
все присоединились к банкам, чтобы вынудить Америку пойти
капиталистическим путем - принуждение, которое давно уже можно было
вывести из закона массы. Из всех форм общества или правления именно эта
менее всего была по вкусу Адамсу, но его вкусы так же устарели, как
выдвинутая некогда мятежниками теория суверенных прав Штатов. Америка
приняла капиталистическую систему, а раз так, то управлять ею должен был
капитал на основе капиталистических методов. Трудно было вообразить себе
что-либо абсурднее, чем попытка передать управление столь сложного,
требующего централизации механизма в руки южных и западных фермеров вкупе
с городскими чернорабочими - гротескный союз? - попытка, которую уже
тщились осуществить при несравненно более простых обстоятельствах в
1800-м, а затем в 1828 году и которая оба раза провалилась.
На этом воспитание Адамса в области внутренней политики застопорилось.
Остальное сводилось к вопросам техническим - к управлению системой, к
экономике - и не касалось спорных принципов. Общественный механизм должен
действовать эффективно, и, согласившись с этим, общество может позволить
себе дискутировать, в чьих интересах этот механизм будет действовать, но в
любом случае оно должно обеспечить концентрацию усилий. Великие перевороты
оставляют, как правило, горький след, и, пожалуй, ничто так еще не
поражало Адамса в политике, как то, с какой легкостью он и его друзья
перемахнули через пропасть и оседлали золотой стандарт и капиталистическую
систему со всеми ее методами, протекционным тарифом, трестами и
корпорациями, тред-юнионами и неизбежно сопутствующим им социалистическим
патернализмом - всю механическую консолидацию сил, беспощадно
вытаптывавших тот класс, к которому Адамс принадлежал по рождению, но
создавших монополии, способные контролировать новый порядок вещей, столь
пришедшийся по сердцу Америке.
Общество, смахнув в кучу золу и пепел, оставшиеся от ложно
направленного воспитания, вкушало покой. И историку, вместе с ним
испытавшему энергичный толчок, ничего не оставалось, как задаваться
вопросом - надолго ли и в каких пределах?
"23. МОЛЧАНИЕ (1894-1898)"
После катаклизма 1893 года его жертвы так и остались барахтаться в
застойных водах, а многие пути воспитания оказались перечеркнутыми. Пока
страна напрягалась в неимоверных усилиях, отдельный человек, как мог,
ползал среди развалин, убеждаясь, что тьма жизненных ценностей
превратилась в ничто. Четыре последующих года, с 1894 по 1897-й, почти
ничего не внесли - разве только как связующее звено между веком
девятнадцатым и веком двадцатым - в драму воспитания, и их можно было бы
опустить. Многое из того, что составляло радости жизни между 1870 и 1890
годами, погибло в крушении, и одним из первых рухнуло благосостояние
Кларенса Кинга. Из его краха можно было извлечь любой урок, но Адамсу
история Кинга представлялась особенно знаменательной - над ней стоило
подумать. В 1871 году воспитание и образование, полученные Кингом, были в
глазах Адамса идеальными. Ни один молодой американец не мог и мечтать о
таком букете свойств - физическая выносливость и энергия, положение в
обществе, широкий ум и превосходная интеллектуальная подготовка, острый
язык, доброе сердце и научные знания - все истинно американские и
необоримо сильные качества. Рядом с Кингом мог стать только Александр
Агассис, и, по мнению их сотоварищей, вряд ли кто-либо другой мог
соперничать с этими двумя на беговой дорожке к успеху. И вот после
двадцати лет непрерывных усилий оказалось, что теория научного воспитания
несостоятельна, и по той же причине, по которой терпят крах большинство
теорий, - из-за недостатка в деньгах. Но даже Генри Адамс, который, как
ему мнилось, остерегался малейшего риска в финансовых делах, попал в 1894
году в переплет и несколько месяцев провисел на волоске над морем
банкротств, спасшись только благодаря тому, что весь класс миллионеров
потерял - кто больше, кто меньше - свои капиталы, а вместе с крысами
банкам пришлось выпустить и мышь. В целом человека, чьим единственным
достоянием было образование, ничего не стоило схватить за горло и
заставить изрыгнуть все им приобретенное, а сознание, что грабят его
непреднамеренно и что он страдает наравне со всеми, вряд ли служило ему
утешением. Происходило ли так по чьей-то злой воле или просто
автоматически само собой, результат, по которому оценивалось образование,
оставался тот же. Несостоятельность расчетов на научное образование из-за
отсутствия денег - вот что сокрушало! Расчет на научное образование был
здравым только в теории, на практике научные знания сами по себе, если у
ученого не было достаточно денег, ничего не решали. Человека с тощим
кошельком, по собственному его выражению, отовсюду "выпирали". Образование
должно было соответствовать сложным условиям нового общества, постоянно
наращивающего темпы развития, и соответствие это поверялось жизненным
успехом. Кто же из образованных сверстников Адамса - из поколения
родившихся в тридцатых и подготовленных для занятий интеллектуальным
трудом - мог служить примером успеха? Среди ближайших знакомых Адамса
таких было трое: Джон Хей, Уитлоу Рид и Уильям Уитни, и все трое были
обязаны карьерой отнюдь не образованию, которое служило им лишь
украшением, а удачной женитьбе. Среди этих троих в 1893 году наиболее
популярным типом мог считаться Уильям Уитни.
Хотя газеты взахлеб - пока не истощался запас банальностей - верещали о
богачах и богатстве, редкий американец завидовал миллионерам из-за тех
благ, какие те могли иметь за свои деньги. В Нью-Йорке к ним, случалось,
относились с опаской, но чаще смеялись, а то и потешались над ними. Даже
самым богатым не просто было занять положение в обществе, или быть
избранными на должность, или попасть в члены привилегированного клуба
только благодаря своим капиталам. Исключая считанные единицы - как
Пьерпонт Морган, чье общественное положение не определялось большим или
меньшим состоянием, - американцы не завидовали богатству из-за тех
радостей, какие оно несло с собой, а Уитни даже не был очень богат. Тем не
менее ему завидовали. И не без основания. Уже в 1893 году, удовлетворив
все возможные честолюбивые помыслы и чуть ли не распоряжаясь по
собственному усмотрению всей страной, он вдруг ушел из политики,
отказавшись от целей, обычно преследуемых честолюбцами, и, сделав это с
необыкновенной легкостью - словно стряхнул пепел от выкуренной сигареты, -
предпочел развлечения совсем иного рода: ублажил все свои вкусы, утолил
все свои желания, сорвал все цветы удовольствия, какие только мог
предоставить Нью-Йорк, а затем, еще не насытившись, перенес свою
деятельность на зарубежную арену, и нью-йоркцы уже не знали, чему им
больше дивиться - его лошадям или его особнякам. Уитни преуспел именно
там, где Кларенса Кинга постигла неудача.
Прошло без малого сорок лет с тех пор, как все они пустились в погоню
за могуществом, и теперь результаты их забега определились окончательно.
Однако в 1894 году, как и в 1854-м, никто по-прежнему не знал, какого рода
воспитание и образование требовалось американцу, чтобы рассчитывать на
успех. Если даже допустить, что образованность - те же деньги, ее ценность
была весьма относительной. В Америке насчитывалось несколько десятков
людей с состоянием в пять и более миллионов, и почти все они вели жизнь,
стоившую не более чем жизнь их поваров, хотя задача "делать деньги"
воздвигала перед ними больше трудностей, чем задача, выполняемая Адамсом,
- давать образование, равнозначное деньгам. Общественное положение,
по-видимому, все еще ценилось высоко, образование же ни во что не
ставилось. Математики, лингвисты, инженеры-электрики, инженеры-механики
могли в лучшем случае рассчитывать на десять долларов в день.
Администраторы, управляющие, менеджеры, отличавшиеся типично
средневековыми достоинствами - энергией и волей - и не имевшие никакого
образования, кроме как в своей узкой сфере деятельности, вероятно,
оценивались в десять раз дороже.
Общество так и не сумело определить, какого рода образование его больше
всего устраивало. Богатство ценилось наравне с положением в свете и
классическим образованием, а женщины так пока и не знали, чему отдать
предпочтение. Оглядываясь вокруг, Адамс заключал, что может быть доволен
своим положением, как если бы его образование вполне отвечало современным
требованиям; Кларенс Кинг, чье образование в теории полностью им
соответствовало, напротив, потерпел фиаско, тогда как Уитни, получивший
образование не лучшее, чем Адамс, достиг феноменального успеха.
Если бы Адамс начинал свой жизненный путь не в 1854 году, а в 1894-м,
он, вероятно, повторил бы сказанное им сорок лет назад: все, что должно
дать образование, - это умение свободно владеть четырьмя традиционными
орудиями: математикой, французским, немецким и испанским языками. С их
помощью он всегда найдет путь к любому предмету, оказавшемуся в поле его
зрения, и будет иметь решительное преимущество над девятью из десяти
возможных соперников. Государственный деятель или юрист, химик или
инженер-электрик, священник или университетский преподаватель,
соотечественник или иностранец - ему никто не был бы страшен.
Крах Кинга, физический и финансовый, обернулся для Адамса прямой
выгодой: оправившись от болезни, Кинг соблазнил его поехать вместе на
Кубу, куда они и отправились в январе 1894 года и где поселились в
небольшом городке Сантьяго. Колоритное кубинское общество, с которым Кинг
был хорошо знаком, проводило время веселее, чем любое другое, известное
Адамсу до тех пор, но отнюдь не стремилось чему-либо учить - разве только
кубинскому диалекту испанского языка и danza [танец (исп.)]; но Адамс не
искал в нем ни для себя, ни для Кинга более высокой науки, чем наблюдать,
как парят над равниной канюки, уносясь вместе с пассатом к Дос Бокасу,
или, взобравшись на Гран Пьедра, смотреть, как в лучах восходящего солнца
меняются краски на берегу и на море. Однако, словно повторяя те годы,
когда им обоим было всего по двадцать, а революция так же юна, как они,
кубинское государственное здание, и прежде не отличавшееся прочностью,
рухнуло им прямо на головы и увлекло за собой в океан бед. Во второй
половине века - с 1850-го по 1900-й - государственные здания то и дело
рушились людям на голову, и из всех возможных уроков эти беспрерывные
политические конвульсии были самыми бесплодными. Со времен Рамсеса
революции неизменно порождали сомнений больше, ч