Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
вершить свои "китайские" воспоминания, упомяну еще, что порой он ставил Ду Фу выше всех других поэтов - наверно, за оттенок социального сострадания и враждебность к войне; и что, думаю, не ошибусь, усмотрев в следующих строчках Ду Фу зародыш "Императорского послания":
"В горах на северной границе отдается грохот барабанов и литавр.
На западе все улицы заполнены всадниками и колесницами, даже для императорских гонцов путь закрыт".
Естественно, в этих строках можно услышать отзвук и еще целого ряда китайских сцен Кафки.
В своих записях за 1930 год я нашел фрагмент, который хочу привести здесь в заключение: он показывает, какие формы образ моего друга, уже более пяти лет как умершего, но все еще живущего в моей душе, принял к тому времени - образ, ставший совсем иным, однако ни в чем не отступивший от того, что с самого начала лежало в основе наших отношений.
"В ночь на новый 1930 год он мне снился. Он сказал мне: "Великий обман - в этом отношении жизнь действительно совершенна". Я несколько раз просыпался, чтобы запомнить эту фразу, обязательно зафиксировать ее. В полусне мне казалось, что она имеет огромное значение, которое теперь, утром, ускользнуло от меня. В самом сне я жалобно возразил: "Но ведь наша дружба не была обманом?" Тень исчезла. Потом во сне я сказал своей жене, скептически относившейся к подобным вещам: "Я ни в чем настолько не уверен, как в том, что я виделся с Кафкой". Потом мне приснился человек с большим, неясно-белым лицом; его тело было окутано темной тканью, ноги полностью терялись во мраке. Это был не Кафка, однако у него была некая внутренняя духовная связь с ним. Он был очень приветлив со мной и говорил, как это делают некоторые старики - мудро и учтиво, проникновенно. Он принадлежал к тем, кто уже не живет на Земле. Я пожаловался, что приходится много работать, и сказал: он от этого избавлен. Он (как Ахилл в "Одиссее") отрицательно покачал головой: мол, жизнь, даже трудную, нельзя наотрез отвергать. Я: так на том свете очень скучно? Он улыбнулся, как улыбаются ребенку: ничего подобного, дел много, очень разнообразных. Я: значит, не все делают одно и то же? Есть иерархия? Он: мы тоже трудимся, правда, в противоположном по сравнению с людьми направлении - в направлении тишины. Тут есть много ступеней. Особая радость для нас - исполненный духом голос. - Смысл этой последней фразы теперь, в состоянии бодрствования, я потерял. Но он много говорил о "радости от голоса". - Потом я сказал: переход с этого света на тот, должно быть, ужасен. Чувствуешь себя совершенно растерянным, беспомощным. - Он это подтвердил. Особенно он советовал делать вырез в черепных костях, когда душа (после смерти) хочет освободиться. - Я подумал: Кафка в этой ситуации мне поможет. - Потом у меня возникли сомнения. Кафка любил оставлять меня в опасных ситуациях одного, как бы в педагогических целях, - например, при совместном плавании, в поездке на лодке. Помоги себе сам - говорило его лукавое выражение и жесты. - На том я проснулся".
ЭПИЛОГ
Издание Кафки, которым я занимался, завершено. С глубоким чувством благодарности своей судьбе, как и своим помощникам, я убираю множество бумаг и стопок бумаг, десятилетиями (с перерывами) загромождавших мой письменный стол. Итак, эта часть труда моей жизни вроде бы осталась позади. Осенью 1958 года вышел пока последний том, "Письма 1902-1924", содержащий очень важные дополнительные уточнения, свидетельства, факты о жизненном пути моего друга - отнюдь не "хаотичном", а, при всех огромнейших препятствиях и приступах отчаяния, все-таки устремленном к строгому порядку и спасению.
Это о радостях жизни издателя. Что до страданий - не то что бы страдание, но все-таки неприятные чувства вызывают вещи вроде выпущенной профессором Х. Эйтгерспротом брошюры, в которой он требует "Нового порядка в произведениях Кафки". Правда, за этим сенсационно звучащим названием кроется лишь смехотворно маленькая горациевская мышь, но все-таки неприятно, когда ты вынужден ввязываться в полемику, связанную с именем, которое всегда было для тебя свято. Дело-то вовсе не столь опасно, как грозит название, явно рассчитанное на шумиху. Предполагается менять не порядок всех "произведений" Кафки, а лишь место одной-единственной главы в романе "Процесс".
Меня время от времени спрашивают, что я думаю об этой книжице, подзаголовок которой на плохом немецком обещает "новое о структуре "Процесса" и "Америки"". Ну, я должен честно сказать, что с удовольствием познакомился бы с суждениями, которые представили бы в новом свете оба этих важных романа моего друга или хотя бы какие-то части их. К сожалению, в этом опусе, который благодаря великому имени Кафки привлек определенное внимание, ничего дельного нет. Неприятно, что очень многие прочли, что, мол, один фламандский литературовед нашел аргументы, ставящие под сомнение порядок, в котором я опубликовал главы "Процесса". На поверку никаких аргументов у него нет; более того, как объяснил Вилли Хаас в "Вельт", все это вообще пока нельзя принимать всерьез, поскольку г-н Эйтгерспрот не видел рукописи оригинала и так поверхностно подошел к делу что даже не обратился ко мне с запросом. Впрочем, и позднейшее издание с филологическим комментарием ничего не изменит в порядке глав произведений Кафки. Почему я против его воли (но все-таки, возможно, в соответствии с его тайным желанием, при его тайном согласии) отправил-таки в печать его произведения - я уже так точно и подробно объяснял в послесловии к первому изданию "Процесса", что больше возвращаться к этой теме решительно незачем. Это послесловие печаталось во всех последующих изданиях, так что познакомиться с ним может любой. Мои доводы то и дело цитируются в разных местах в виде, искаженном просто до гротескного. Не менее гротескна ситуация, когда люди, не читавшие аргументов профессора и, во всяком случае, не проверявшие их, шепчутся: "В этом, видать, что-то есть, что-то тут неладно". А самое примечательное в этом деле как раз то, что в нем нет совершенно ничего, и профессор не привел ни тени доказательства или обоснованного подозрения. К сожалению, подтверждается истина, что пустой навет самое ясное дело делает сомнительным. Римлянин был прав, когда писал: "calumniare audacter, semper aliquid haeret" - Клевещи, что-нибудь да останется!
Аргументы, которые Эйтгерспрот приводит для обоснования новой последовательности глав, можно назвать, как я покажу ниже, какими угодно, только не убедительными. Эйтгерспрот хочет главу "В соборе", которую я сделал девятой, поставить на место, где я поместил седьмую. И соответственно наоборот. Это все! Потому что все остальное, что он предлагает, - это произвольные гипотезы без конструктивного обоснования, фантастические построения без всякого учета фрагментарного, без плана и по наитию, способа работы моего друга, при котором (во всем его богатом наследии) не осталось ни одного систематичного наброска задуманного им произведения, наброска, какими мы восхищаемся, скажем, у Грильпарцера или Шиллера. Кафка всегда работал интуитивно, на ощупь, он никогда не знал, к какой цели выведет его работа.
Об инстинктивном и далеко не планомерном образе своей работы Кафка высказался сам (запись в дневнике от 11.02.1913): "Читая корректуру "Приговора", я выписываю все связи, которые мне стали ясны в этой истории, насколько я их сейчас вижу перед собой. Это необходимо, ведь рассказ появился из меня на свет, как при настоящих родах, покрытый грязью и слизью" (Д , 168). Резко критикуя "сконструированный" роман, он 8 декабря 1913 года записывает в дневнике: "Конструкции в романе Вайса. Необходима сила, чтобы устранить их, а сделать это необходимо. Выводы я почти отрицаю. Я хочу покоя, шаг за шагом, или бега, но не размеренных прыжков кузнечика" (Д , 192). - Несколько раз он говорил мне (и я цитировал это не раз, отнюдь не только в связи с нападками Эйтгерспрота): "Следует писать, продвигаясь во тьму, как в туннеле". Где гений не указывал ему готовый путь, он прекращал движение. Он, как Пигмалион, всегда ждал момента, когда его персонажи оживут и станут действовать дальше самостоятельно. Он разрешал себе удивляться. Если такой момент не наступал, написанное оставалось фрагментом. Отсюда изобилие фрагментов в его "Дневниках" и прочих записях. Только смешение педантизма и произвола могло побудить сделать из одного такого фрагмента некий "пролог", а другой использовать для заполнения лакун в действии. Это прерванные попытки, эрратические валуны, которые я оставляю в таком виде, в каком нашел их. Это - а не бессмысленное экспериментаторство с фрагментами - считаю я единственно уважительным подходом к тому, что осталось незаконченным и уже не сможет стать законченным никогда.
Если здесь мне приходится защищаться от упрека, что я не изменил оригинальное состояние рукописи, не переставил фрагменты по собственному разумению, а оставил их в виде бессвязных отрывков, как они были записаны, - то в другом месте (от профессора (Фрица Мартины в "Jahrbuch der Deutchen Schillergesellschaft" за 1958 год) я получил выговор за то, что якобы слишком изменил пунктуацию Кафки, слишком нормализовал ее. Мол, кафкианское "своеобразие ритмической речи, в котором использование пунктуации или пренебрежение ею тоже являются средствами создания поэтической формы, уничтожается нормализацией, особенно когда ее проводят традиционным путем, с упрямой педантичностью". Ну, Кафка был фанатичным приверженцем такой "педантичности" в том, что касалось знаков препинании, - я вычитывал вместе с ним почти все корректуры его работ и могу это засвидетельствовать. Впрочем, Мартины достаточно просто просмотреть произведения Кафки, изданные при его жизни, чтобы убедиться, что там нет ни одной погрешности против правил пунктуации, никакой импровизации, никакой "текучей унификации": повсюду царит строжайшая точность расстановки знаков препинания, насколько она вообще достижима, насколько не спорна она сама по себе. Помню наши, нередко затяжные, утомительные дебаты о какой-нибудь запятой, или грамматической форме, когда мы вместе занимались корректурой его произведений. По опыту теснейшего сотрудничества я знаю, как подходил Кафка к сдаче своих работ в печать. В этом духе я и обращался с текстами Кафки. Такого же подхода не сможет не придерживаться и критическое комментированное издание. Правда, если Кафка отбрасывал записанное сразу, дело обстояло иначе: тогда он не брал на себя труд расставить запятые или проверить их. Но между таким беглым наброском Кафки и предназначаемой им к печати рукописью разница чрезвычайно велика. И если уж я решался что-то печатать, то как друг должен был расставить знаки препинания так, как, по всей вероятности (с учетом известных или реконструируемых его намерений), сделал бы это сам Кафка. - Замечу попутно: рассказ "Гигантский крот", анализируемый Мартины, Кафка в разговорах называл то "Гигантский крот", то "Сельский учитель". В самой рукописи нет никакого названия. Что Кафка в дневнике говорит о "Сельском учителе", не доказывает, что этот заголовок должен был стать окончательным. Из двух заглавий, слышанных мною из его уст, я выбрал более содержательное. - Порицаемую Мартины датировку, которую, кстати, в первом издании я привел как гипотетическую, я давно (еще в 1951 г) уточнил (Kafka. Tagebucher, Anmerkungen S. 710).
Вернемся к Эйтгерспроту.
Что касается якобы необходимой перестановки, о которой заявляет гентский ученый, то здесь случай, возможно, и еще проще. Эйтгерспрот хочет поставить главу в соборе раньше, потому что она кажется ему не совсем безнадежной, "дает чувство облегчения", в то время как седьмая глава, дескать, подводит к пессимистической развязке. Что до меня, то сравнивать уровень "мрачности" обеих глав я считаю нелепым занятием. Кроме того, это необоснованно и по смыслу: ведь и глава "В соборе", равно как и седьмая глава, уже доводит безнадежность до предела. Именно в соборе Кафка заставляет своего героя, банковского чиновника К., о душевной гибели которого повествует роман, сказать: "Ложь превращают в миропорядок"*. Невозможно глубже погрузиться в ничто, чем заявив о "лжи как миропорядке", а это чиновник говорит "подводя итог". Истерзанный человек знает также (в соборе), что "сохранить свой престиж в банке ему стоило огромного напряжения" (11, 156). В седьмой же главе говорится: "Впрочем, для преувеличенной тревоги [по поводу его положения в банке] оснований пока что не было" (11, 99). Отсюда ясно, что, если вообще предпринимать измерение столь трудно учитываемых факторов, в девятой главе может обнаружиться больше мрака, нежели в седьмой. Это можно подтвердить и многими другими цитатами. Так, например, в седьмой главе сказано, что чиновник уже часто "обдумывал, не лучше ли было составить оправдательную записку и подать ее в суд" (II, 90). В девятой главе К., герой романа, говорит: "Правда, ходатайство еще не готово" (II, 165). Значит, он его по крайней мере начал писать. Таким образом девятая глава, как я ее и поставил, должна идти позже седьмой. - Дискуссии, в седьмой или в девятой главе упадок духа героя достиг большей степени, представляется мне совершенно излишней, ибо в обеих главах состояние, названное Бубером "затмением Бога", уже дошло до непредставимо высокого уровни (то есть до низшей точки). Действие обеих глав происходит уже на нулевом уровне человеческого существования.
* В переводе Р. Райт-Коваленой: "Ложь вознодится в систему" (11, 173) - прим. ред.
В пользу изменения порядка этих глав (и, возможно, еще одной), кроме упомянутого, совершенно ошибочного довода Эйтгерспрот заявляет лишь, что в седьмой главе (правда, лишь мимоходом) упоминается зимняя погода, а в девятой - осенняя. Однако представление о якобы стоящей в седьмой главе зимней погоде Кафка разрушает возгласом входящего в комнату К. фабриканта: "Прескверная осень!" О якобы "зимнем" дне седьмой главы можно прочесть следующее: "...Всю комнату ввысь и вширь заполнил туман, пропитанный дымом, вместе с ним вполз запах гари. Сквозняком внесло несколько снежинок. "Прескверная осень", - сказал за спиной К. голос фабриканта - тот вышел от заместителя директора и незаметно подошел к окну" (II, 105).
Я считаю недопустимым с научной точки зрения отметать этот возглас как ошибку Кафки, сделанную просто по невнимательности, и при этом два столь же мимолетных упоминания о погоде превращать в аргумент против моего расположения глав. Дело в том, что погода в романе Кафку вообще не интересовала. Аналогичные несообразности я обнаружил и в "Америке" Кафки, где, например, путь из Нью-Йорка в Сан-Франциско идет на восток (!). Возраст главного персонажа, Карла Росмана, указывается в нескольких местах разный; отель "Оксиденталь" оказывается то скромным заведением среднего уровня, то гигантским и роскошным строением с сотней лифтов. До чего можно дойти, если из каждой такой несообразности делать повод для нового прочтения? Эйтгерспрот совершенно не понимает и способа работы моего друга, о котором я вполне могу судить на основе более чем двадцатилетней близости. Роман "Процесс" Кафка написал по вдохновению, и основательно его больше не перечитывал. Позже он подарил мне рукопись и никогда уже не заглядывал в нее. Поэтому остались случайные ошибки, которые он, редактируй он книгу сам, при его добросовестности, конечно, исправил бы. Я же не могу себе позволить аналогичную добросовестность в изменении текста (не считая нескольких знаков препинания и явных грамматических и орфографических ошибок). А сколачивать капиталец на таких недосмотрах Кафки и требовать перестановок я нахожу недостойным*.
* Эти "оригинальные варианты", количество и объем которых очень незначительны, можно будет внести в новое издание с филологическим комментарием. Если брать в целом все восемь томов, которые издал я сам, то здесь речь может пойти лишь о немногих словах, а также о пропуске некоторых замечаний, касавшихся еще живых людей, о некоторых выписках из книг, которые Кафка делал для дневников, не добавляя ничего от себя (заголовки книг я привел), и наконец - об устранении некоторых распространенных в Праге языковых неправильностей, которые сам Кафка всегда очень усердно изгонял, просматривая подготовленные для печати рукописи, - то есть эти неправильности остались в рукописях лишь потому что Кафка окончательно не отредактировал их для печати или хотя бы не попытался это сделать.
Как вообще дело могло дойти до дискуссии о перестановке двух глав романа, которую мой оппонент считает возможной еще и для второй и четвертой глав, правда, толком не мотивируя этого?
Кафка сначала записал роман в тетрадях подряд, но потом вырвал страницы с отдельными главами и каждую главу вложил в свой конверт. Есть лишь единственная общая страница, содержащая начало четвертой и конец третьей главы. То, что Кафка вычеркнул на этой странице, он переписал вновь, чтобы вложить в конверт с третьей главой, - частично в виде сокращений, частично застенографировав своим совершенно особым методом. Таким образом он разделил третью и четвертую главы. Возможно, он намеревался, как я уже много лет назад объяснил в послесловии к третьему изданию "Процесса" (и это объяснение перепечатывалось во всех последующих изданиях), вставить между двумя вырванными и ставшими самостоятельными главами что-то новое, что собирался написать. Однако он так и не написал этого! В том, что глава четвертая (по моей нумерации) следует за третьей, можно убедиться, просто глянув на рукопись. И нет ни малейшего рационального основания называть четвертую главу второй (как это делает Эйтгерспрот). Расставляя главы, я в первую очередь придерживался порядка, в каком бумаги лежали в архиве. Кроме того, точный путь указывают здесь и стенографические дублеты. Когда же в отдельных конвертах с главами бумаги лежали в беспорядке, я мог располагать их по смыслу а также опираясь на свои ощущения и память, потому что Кафка читал мне большую часть романа, некоторые эпизоды даже дважды (при втором чтении присутствовали также Феликс Вельч и Оскар Баум). На свои ощущения при расстановке глав я вынужден был опираться, когда решал, какую главу счесть завершенной и вставить в текст (ср. восьмую главу), а какую как незаконченную и состоящую из отрывков отнести к "приложению". Первоначальная последовательность глав имеет точное документальное подтверждение в случаях, когда Кафка случайно начинал новую главу на той же странице, где закончил предыдущую. Зачеркивание конца предыдущей главы значит только, что в будущем он предполагал сделать какую-то вставку между этими главами (но потом так и не написал ее). Такой стык начала и конца главы, в котором однозначно видна первоначальная и единственно реальная связь, между третьей и четвертой главами как раз есть.
Другой пример: профессор Эйтгерспрот утверждает, что фрагмент "Прокурор" - нечто вроде пролога. Но в рукописи он записан на обратной стороне листа, лицевая сторона которого содержит тридцать три заключительных строчки седьмой главы. "Прокурор", оставшийся фрагментарным, - не пролог. Если бы он был закончен, его бы следовало поставить после седьмой главы.
Желание Эйттерспрота вставить незаконченные мелкие фрагменты глав в текст романа к поиску истины имеет примерно такое же отношение, как если бы кто-то вознамерился поставить "Паралипомены" к "Фаусту" Гете на вполне определенное место в самой трагедии. Я, как уже упоминалось, счел более корректным собрать эти крохотные фрагменты, где четко не ощущается ни одной вполне определенной черты какого-либо персонажа, в приложении под заглавием "Фрагменты" - подход, вероятно, единственно правильный и с филологической точки зрения.
Перевод М. Ю. Некрасова
Макс Брод
ПОСЛЕСЛОВИЯ И ПРИМЕЧАНИЯ К РОМАНУ "ЗАМОК"
ПОСЛЕСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ
Этой ситуацией серьезного, возможно, решающего поражения героя оставленный нам Францем Кафкой роман еще не завершается, а продолжает разворачиваться дальше.
Прежде всего тут же следует новое поражение. Впрочем, с К. дружески беседует секретарь из Замка. Правда, и это дружелюбие вызывает ощущение некоторого сомнен