Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
казаться довольным. Он
терпеть не мог таскать пни на плантации. От этого у него болели зубы.
-- Я уйду на десять дней, о сладостный! Подними вот эту переднюю ногу,
и я вдолблю тебе на ней мой приказ, бородавчатая жаба из высохшей грязной
лужи.
Диса схватил шест от палатки и десять раз ударил Моти-Гаджа по ногтям.
Моти-Гадж, ворча, переступал с ноги на ногу.
-- Десять дней, -- продолжал Диса, -- ты должен будешь работать,
таскать и вырывать с корнем деревья, как прикажет тебе вот этот человек,
Чихан. Возьми Чихана и посади его себе на шею!
Моти-Гадж подвернул конец хобота, Чихан поставил на него ногу и взлетел
на шею слона. Диса передал Чихану тяжелый анкуш -- железную палку, которой
погоняют слонов.
Чихан стукнул Моти-Гаджа по лысой голове, как мостильщик бьет по
булыжнику.
Моти-Гадж затрубил.
-- Тише, кабан из дремучего леса! Чихан будет десять дней твоим
махаутом. А теперь попрощайся со мной, зверь моего сердца. О мой владыка,
царь мой! Драгоценнейший из всех сотворенных слонов, лилия стада, береги
свое почтенное здоровье, будь добродетелен! Прощай!
Моти-Гадж обвил хоботом Дису и дважды поднял его на воздух. Так он
всегда прощался с хозяином.
-- Он теперь будет работать, -- уверял Диса плантатора. -- Можно мне
уйти?
Плантатор кивнул, и Диса нырнул в чащу леса. Моти-Гадж опять принялся
вытаскивать пни.
Чихан обращался с ним очень хорошо, но, несмотря на это, слон
чувствовал себя несчастным и одиноким. Чихан кормил его катышками из
пряностей, после работы ребенок Чихана ласкался к нему, а Чиханова жена
называла его милашкой; но Моти-Гадж, как и Диса, был убежденный холостяк. Он
не понимал семейных чувств. Ему хотелось вернуть свет своей жизни -- хмель,
и хмельной сон, и дикие побои, и дикие ласки.
Тем не менее он, к удивлению плантатора, хорошо работал. А Диса -- тот
бродил по дорогам, пока не наткнулся на свадебную процессию членов своей
касты, и тут он, пьянствуя, танцуя и кутя, понесся вслед за нею, потеряв
всякое представление о времени.
Настал рассвет одиннадцатого дня, но Диса не вернулся. Моти-Гаджа
отвязали, чтобы вести его на работу. Слон отряхнулся, огляделся, пожал
плечами и пошел прочь, словно у него было дело в другом месте.
-- Хай! Хо! Ступай назад, ты! -- кричал ему вслед Чихан.-- Ступай
назад, недоношенная гора, и подними меня на свою шею. Вернись, о великолепие
гор. Краса всей Индии, подними меня, не то я отобью тебе все пальцы на твоей
толстой передней ноге!
Моти-Гадж мягко заворковал, но не послушался. Чихан помчался за ним с
веревкой и поймал его. Моти-Гадж насторожил уши, а Чихан знал, что это
значит, хоть и пытался еще настоять на своем при помощи ругательств
-- Не дури у меня! -- кричал он -- Назад в загон, сын дьявола!
-- Хррамп! -- произнес Моти-Гадж и этим ограничился, если не считать
настороженных ушей.
Приняв небрежный вид и жуя ветку, служившую ему зубочисткой, Моти-Гадж
стал слоняться по вырубке, насмехаясь над другими слонами, которые только
что принялись за работу.
Чихан доложил о положении дел плантатору, тот вышел из дома с собачьей
плеткой и в ярости защелкал ею. Моти-Гадж оказал белому человеку честь
прогнать его чуть не четверть мили по вырубке и своими "хррампами" загнал
его на веранду его дома. Затем он стал около этого дома и стоял там, смеясь
про себя и, как все слоны, трясясь всем телом от смеха.
-- Мы его выдерем, -- решил плантатор. -- Высечем так, как не секли еще
ни одного слона. Дайте Кала-Нагу и Назиму по двенадцатифутовой цепи и велите
им отвесить ему по двадцати ударов.
Кала-Наг -- что значит Черный Змей -- и Назим были самыми крупными
слонами на всем участке, и выполнение жестоких наказаний было их
обязанностью, ибо ни один человек не может как следует побить слона.
Они взяли хоботами предназначенные для порки цепи и, гремя ими,
двинулись к Моти-Гаджу, намереваясь стиснуть его с обеих сторон. МотиГаджа
не секли ни разу за всю его тридцатидевятилетнюю жизнь, и он не желал
приобретать новый опыт. Поэтому он стоял и ждал, покачивая головой справа
налево и целясь на то самое место в жирном боку Кала-Нага, куда тупой бивень
мог проникнуть глубже всего. У Кала-Нага не было бивней, знаком его власти
служила цепь, но в последнюю минуту он счел за лучшее отойти подальше от
Моти-Гаджа и притвориться, будто он принес цепь только ради потехи. Назим
повернулся и быстро ушел домой. В это утро он не был расположен драться, так
что Моти-Гадж остался в одиночестве и стоял, насторожив уши.
Это заставило плантатора отступиться, а Моти-Гадж пошел прогуляться по
вырубке. Когда слон не хочет работать и не привязан, с ним приблизительно
так же легко справиться, как с корабельной пушкой весом в восемьдесят одну
тонну, оторвавшейся во время сильной морской качки. Он хлопал старых
приятелей по спине и спрашивал их, легко ли выдергиваются пни, нес всякую
чепуху о работе и неотъемлемом праве слонов на долгий полуденный отдых и,
бродя взад и вперед, успел перемутить все стадо еще до заката, а тогда
вернулся в свой загон на кормежку.
-- Не хочешь работать -- не будешь есть, -- сердито отрезал Чихан.-- Ты
дикий слон, а вовсе не благовоспитанное животное. Ступай в свои джунгли.
Крошечный смуглый ребенок Чихана, перекатываясь по полу хижины,
протянул пухлые ручонки к огромной тени в дверях. Моти-Гадж отлично знал,
что Чихану это существо дороже всего на свете. Он вытянул вперед свой хобот
с соблазнительно закрученным концом, и смуглый ребенок с криком бросился к
нему. Моти-Гадж быстро обнял его хоботом, поднял вверх, и вот смуглый
младенец уже ликовал в воздухе, на двенадцать футов выше головы своего отца
-- Великий владыка!--взмолился Чихан.--Самые лучшие мучные лепешки,
числом двенадцать, по два фута в поперечнике и вымоченные в роме, будут
твоими сию минуту, а кроме того, получишь двести фунтов свежесрезанного
молодого сахарного тростника. Соизволь только благополучно опустить вниз
этого ничтожного мальчишку, который для меня -- как сердце мое и жизнь моя.
Моти-Гадж удобно устроил смуглого младенца между своими передними
ногами, способными растоптать и превратить в зубочистки всю Чиханову хижину,
и стал ждать пищи. Он съел ее, а смуглый ребенок уполз. Потом Моти-Гадж
дремал, думая о Дисе. Одно из многих таинственных свойств слона заключается
в том, что огромному его телу нужно меньше сна, чем любому другому живому
существу. Ему довольно четырех или пяти часов сна за ночь: два часа перед
полуночью он лежит на одном боку, два после часу ночи -- на другом. Прочие
часы безмолвия он заполняет едой, возней и долгими ворчливыми монологами.
Поэтому в полночь Моти-Гадж вышел из своего загона, ибо ему пришло в
голову, что Диса лежит пьяный где-нибудь в темном лесу и некому присмотреть
за ним. И вот он всю эту ночь напролет шлялся по зарослям, пыхтя, трубя и
тряся ушами. Он спустился к реке и затрубил над отмелями, где Диса обычно
купал его, но ответа не было. Дису он найти не смог, но зато переполошил
всех слонов на участке и чуть не до смерти напугал каких-то цыган в лесу.
На рассвете Диса вернулся на плантацию. Он попьянствовал всласть и
теперь ждал, что ему влетит за просрочку отпуска. Но увидев, что и хозяйский
дом, и вся плантация целы и невредимы, он облегченно вздохнул (ведь он
кое-что знал о характере Моти-Гаджа) и пошел доложить о себе, а докладывая,
сопровождал свою речь многочисленными поклонами и безудержным враньем.
Моти-Гадж ушел завтракать в свой загон. Он проголодался после ночной
прогулки.
-- Позови своего зверя, -- приказал плантатор, и Диса что-то выкрикнул
на том таинственном слоновьем языке, который, как верят некоторые махауты,
возник в Китае и распространился здесь еще в те времена, когда рождался мир
и когда слоны, а не люди были господами. Моти-Гадж услышал его и пришел.
Слоны не скачут галопом. Они передвигаются с места на место с различной
скоростью. Если слон захочет догнать курьерский поезд, он не помчится
галопом, но поезд он догонит. Итак, Моти-Гадж очутился у дверей плантатора
чуть ли не раньше, чем Чихан заметил, что он ушел из загона. Тут слон упал в
объятия Дисы, трубя от радости, и оба они -- человек и животное --
расплакались и принялись лизать и ощупывать друг друга с головы до пят,
чтобы убедиться, что ничего худого с ними не случилось.
-- Теперь мы пойдем на работу, -- сказал Диса. -- Подними меня, сын
мой, радость моя.
Моти-Гадж вскинул его себе на шею, и оба они пошли на кофейную вырубку
за трудными пнями.
Плантатор был до того изумлен, что даже не очень сердился.
перевод М. Клягиной-Кондратьевой
БИМИ
Беседу начал орангутанг в большой железной клетке, принайтовленной к
овечьему загону. Ночь была душная, и, когда мы с Гансом Брайтманом прошли
мимо него, волоча наши постели на форпик парохода, он поднялся и непристойно
затараторил. Его поймали где-то на Малайском архипелаге и везли показывать
англичанам, по шиллингу с головы. Четыре дня он беспрерывно бился, кричал,
тряс толстые железные прутья своей тюрьмы и чуть не убил матроса-индийца,
неосторожно оказавшегося там, куда доставала длинная волосатая лапа.
-- Тебе бы не повредило, мой друг, немножко морской болезни, -- сказал
Ганс Брайтман, задержавшись возле клетки. -- В твоем Космосе слишком много
Эго.
Орангутанг лениво просунул лапу между прутьями. Никто бы не поверил,
что она может по-змеиному внезапно кинуться к груди немца. Тонкий шелк
пижамы треснул, Ганс равнодушно отступил и оторвал банан от грозди, висевшей
возле шлюпки.
-- Слишком много Эго,-- повторил он, сняв с банана кожуру и протягивая
его пленному дьяволу, который раздирал шелк в клочья.
Мы постелили себе на носу среди спавших матросов-индийцев, чтобы
обдавало встречным ветерком -- насколько позволял ход судна. Море было как
дымчатое масло, но под форштевнем оно загоралось, убегая назад, в темноту,
языками тусклого пламени. Где-то далеко шла гроза: мы видели ее зарницы.
Корабельная корова, угнетенная жарой и запахом зверя в клетке, время от
времени горестно мычала, и в тон ей отзывался ежечасно на оклик с мостика
впередсмотрящий. Внятно слышался тяжелый перебор судовой машины, и только
лязг зольного подъемника, когда он опрокидывался в море, разрывал эту череду
приглушенных звуков. Ганс лег рядом со мной и закурил на сон грядущий
сигару. Это, естественно, располагало к беседе. У него был успокаивающий,
как ропот моря, голос и, как само море, неисчерпаемый запас историй, ибо
занятием его было странствовать по свету и собирать орхидеи, диких животных
и этнологические экспонаты для немецких и американских заказчиков. Вспыхивал
и гас в сумраке огонек его сигары, накатывалась за фразой фраза, и скоро я
стал дремать. Орангутанг, растревоженный какими-то снами о лесах и воле,
завопил, как душа в чистилище, и бешено затряс прутья клетки.
-- Если бы он сейчас выходил, от нас бы мало что оставалось, -- лениво
промолвил Ганс. -- Хорошо кричит. Смотрите, сейчас я его буду укрощать,
когда он немножко перестанет.
Крик смолк на секунду, и с губ Ганса сорвалось змеиное шипение,
настолько натуральное, что я чуть не вскочил. Протяжный леденящий звук
скользнул по палубе, и тряска прутьев прекратилась. Орангутанг дрожал, вне
себя от ужаса.
-- Я его остановил, -- сказал Ганс. -- Я научился этот фокус в Могун
Танджунге, когда ловил маленькие обезьянки для Берлина. Все на свете боятся
обезьянок, кроме змеи. Вот я играю змея против обезьянки, и она совсем
замирает. В его Космосе было слишком много Эго. Это есть душевный обычай
обезьян. Вы спите или вы хотите послушать, и тогда я вам расскажу история,
такая, что вы не поверите?
-- Нет такой истории на свете, которой бы я не поверил, -- ответил я.
-- Если вы научились верить, вы уже кое-чему научились в жизни. Так
вот, я сделаю испытание для вашей веры. Хорошо! Когда я эти маленькие
обезьянки собирал -- это было в семьдесят девятом или восьмидесятом году на
островах Архипелага, вон там, где темно,-- он показал на юг, примерно в
сторону Новой Гвинеи, -- майн готт! Лучше живые черти собирать, чем эти
обезьянки. То они откусывают ваши пальцы, то умирают от ностальгия -- тоска
по родине, -- потому что они имеют несовершенная душа, которая остановилась
развиваться на полпути, и -- слишком много Эго. Я был там почти год и там
встречался с человеком по имени Бертран. Он был француз и хороший человек --
натуралист до мозга костей. Говорили, что он есть беглый каторжник, но он
был натуралист, и этого с меня довольно. Он вызывал из леса все живые твари,
и они выходили. Я говорил, что он есть святой Франциск Ассизский,
произведенный в новое воплощение, а он смеялся и говорил, что никогда не
проповедовал рыбам. Он продавал их за трепанг -- Beche-dе-mer.
И этот человек, который был король укротителей, он имел в своем доме
вот такой в точности, как этот животный дьявол в клетке, большой орангутанг,
который думал, что он есть человек. Он его нашел, когда он был дитя -- этот
орангутанг, -- и он был дитя и брат и комише опера для Бертрана. Он имел в
его доме собственная комната, не клетка -- комната, с кровать и простыни, и
он ложился в кровать, и вставал утром, и курил своя сигара, и кушал свой
обед с Бертраном, и гулял с ним под ручку -- это было совсем ужасно. Герр
готт! Я видел, как этот зверь разваливался в кресле и хохотал, когда Бертран
надо мной подшучивал. Он был не зверь, он был человек: он говорил с
Бертраном, и Бертран его понимал -- я сам это видел. И он всегда был
вежливый со мной, если только я не слишком долго говорил с Бертраном, но
ничего не говорил с ним. Тогда он меня оттаскивал -- большой черный дьявол
-- своими громадными лапами, как будто я был дитя. Он был не зверь: он был
человек. Я это понимал прежде, чем был знаком с ним три месяца, -- и Бертран
тоже понимал; а Бими, орангутанг со своей сигарой в волчьих зубах с синие
десны, понимал нас обоих.
Я был там год -- там и на других островах, -- иногда за обезьянками, а
иногда за бабочками и орхидеями. Один раз Бертран мне говорит, что он
женится, потому что он нашел себе хорошая девушка, и спрашивает, как мне
нравится эта идея жениться. Я ничего не говорил, потому что это не я думал
жениться. Тогда он начал ухаживать за этой девушкой, она была французская
полукровка -- очень хорошенькая. Вы имеете новый огонь для моей сигары?
Погасло? Очень хорошенькая. Но я говорю: "А вы подумали о Бими? Если он меня
оттаскивает, когда я с вами говорю, что он сделает с вашей женой? Он
растащит ее на куски. На вашем месте, Бертран, я бы подарил моей жене на
свадьбу чучело Бими". В то время я уже коечто знал про эта обезьянья
публика. "Застрелить его?" -- говорит Бертран. "Это ваш зверь, -- говорю я,
-- если бы он был мой, он бы уже был застрелен".
Тут я почувствовал на моем затылке пальцы Бими. Майн готт! Вы слышите,
он этими пальцами говорил. Это был глухонемой алфавит, целиком и полностью.
Он просунул своя волосатая рука вокруг моя шея и задрал мне подбородок и
посмотрел в лицо -- проверить, понял ли я его разговор так хорошо, как он
понял мой.
"Ну, посмотрите! -- говорит Бертран. -- Он вас обнимает, а вы хотите
его застрелить? Вот она, тевтонская неблагодарность!"
Но я знал, что сделал Бими моим смертельным врагом, потому что его
пальцы говорили убийство в мой затылок. В следующий раз, когда я видел Бими,
я имел на поясе пистолет, и он до него дотронулся, а я открыл затвор --
показать ему, что он заряжен. Он видел, как в лесах убивают обезьянки, и он
понял.
Одним словом, Бертран женился и совсем забыл про Бими, который бегал
один по берегу, с половиной человечьей душа в своем брюхе. Я видел, как он
там бегал, и он хватал большой сук и хлестал песок, пока не получалась яма,
большая, как могила. И говорю Бертрану: "Ради всего на свете, убей Бими. Он
сошел с ума от ревности".
Бертран сказал: "Он совсем не сошел с ума. Он слушается и любит мою
жену, и если она говорит, он приносит ей шлепанцы",-- и он посмотрел на своя
жена на другой конец комната. Она была очень хорошенькая девушка.
Тогда я ему сказал: "Ты претендуешь знать обезьяны и этот зверь,
который доводит себя на песках до бешенства, оттого что ты с ним не
разговариваешь? Застрели его, когда он вернется в дом, потому что он имеет в
своих глазах огонь, который говорит убийство -- убийство". Бими пришел в
дом, но у него в глазах не был огонь. Он был спрятан, коварно -- о, коварно,
-- и он принес девушке шлепанцы, а Бертран, он повернулся ко мне и говорит:
"Или ты лучше узнал его за девять месяцев, чем я за двенадцать лет? Разве
дитя зарежет свой отец? Я выкормил его, и он мое дитя. Больше не говори эта
чепуха моей жене и мне".
На другой день Бертран пришел в мой дом, помогать мне с деревянные
ящики для образцов, и он мне сказал, что пока оставлял жену с Бими в саду.
Тогда я быстро кончаю мои ящики и говорю: "Пойдем в твой дом, промочим
горло". Он засмеялся и говорит: "Пошли, сухой человек".
Его жена не была в саду, и Бими не пришел, когда Бертран позвал. И жена
не пришла, когда он позвал, и он стал стучать в ее спальня, которая была
крепко закрыта -- заперта. Тогда он посмотрел на меня, и лицо у него было
белое. Я сломал дверь сплеча, и в пальмовой крыше была огромная дыра, и на
пол светило солнце. Вы когда-нибудь видели бумага в мусорной корзине или
карты, разбросанные по столу во время вист? Никакой жены увидеть было
нельзя. Вы слышите, в комнате не было ничего похожего на женщину. Только
вещество на полу, и ничего больше. Я поглядел на эти вещи, и мне стало очень
плохо; но Бертран, он глядел немножко дольше на то, что было на полу, и на
стенах, и на дырка в крыше. Потом он начал смеяться, так мягко и тихо, и я
понял, что он, слава богу, сошел с ума. Совсем не плакал, совсем не молился.
Он стоял неподвижно в дверях и смеялся сам с собой. Потом он сказал: "Она
заперлась в комнате, а он сорвал крыша. Fi donc*. Именно так. Мы починим
крыша и подождем Бими. Он непременно придет".
Вы слышите, после того как мы снова превратили комната в комната, мы
ждали в этом доме десять дней и раза два видели, как Бими немножко выходил
из леса. Он боялся, потому что он нехорошо поступал. На десятый день, когда
он подошел посмотреть, Бертран его позвал, и Бими побежал припрыжку по
берегу и издавал звуки, а в руке имел длинный прядь черного волоса. Тогда
Бертран смеется и говорит: "Fi donc!" -- как будто он просто разбил стакан
на столе; и Бими подходил ближе, потому что Бертран говорит с таким сладким
нежным голосом и смеется сам с собой. Три дня он ухаживал за Бими, потому
что Бими не давал до себя дотронуться. Потом Бими сел обедать с нами за один
стол, и шерсть на его руках была вся черная и жесткая от... от того, что на
его руках засохло. Бертран подливал ему сангари, пока Бими не стал пьяный и
глупый и тогда...
*Фу! (фр.)
Ганс умолк, попыхивая сигарой.
-- И тогда? -- сказал я.
-- И тогда Бертран убивал его голыми руками, а я пошел погулять по
берегу. Это было Бертрана частное дело. Когда я пришел, обезьянка Бими был
мертвый, а Бертран, он умирал на нем;