Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
т накопить окруженный стенами город в течение дня и ночи. Этот воздух
так жарок, что, по сравнению с ним, жара в недвижных пизанговых и
апельсиновых рощах за городскими стенами покажется прохладой. Да поможет
небо всем больным людям и маленьким детям, лежащим внутри города этой ночью!
Высокие стены домов все еще яростно излучают тепло, а из темных переулков
несет зловонием, способным отравить буйвола. Но буйволам оно нипочем. Стадо
их шествует по безлюдной главной улице; изредка животные останавливаются,
прижимают тяжелые морды к закрыгым ставням лавки зерноторговца и фыркают,
как дельфины.
Потом наступает безмолвие -- безмолвие, пронизанное ночными шумами
большого города. Едва, но только едва, слышатся звуки какого-то струнного
инструмента. Высоко над моей головой кто-то распахивает окно, и стук
деревянной рамы гулко отдается в пустой улице. На одной из крыш громко
пыхтит хукка, а люди тихо беседуют под бульканье воды. В другом месте, чуть
подальше, разговор слышен отчетливей. Освещенная щель прорезает слегка
раздвинутые ставни лавки. Внутри ее купец со щетинистой бородой и усталыми
глазами подводит баланс в счетных книгах, окруженный тюками ситца. Три
фигуры, закутанные в покрывала, сидят рядом с ним и время от времени роняют
какое-то замечание. Купец делает запись в книге, потом говорит что-то, потом
проводит ладонью по потному лбу. Жара на тесной улице ужасна. Внутри
торговых помещений она, должно быть, почти невыносима. Но работа упорно
продолжается: запись, гортанное ворчанье и взмах поднятой руки следуют друг
за другом с точностью часового механизма.
Полицейский -- без чалмы и крепко уснувший -- лежит поперек улицы, на
пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза
спящего, а он не пошевельнется. Близится полночь, но жара как будто все
усиливается. Открытая площадь перед мечетью усеяна телами, и надо тщательно
выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет ложится широкими
косыми полосами на облицованный цветными изразцами высокий фасад мечети, и
каждый голубь, дремлющий в нишах и углублениях каменной кладки, отбрасывает
короткую, маленькую тень. Какие-то призраки, закутанные в покрывала, устало
поднимаются со своих постелей и уплывают в темные глубины здания. Удастся ли
мне сейчас взойти на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз, на
город? Во всяком случае, стоит попытаться -- возможно, что дверь на лестницу
не заперта. Она не заперта, но крепко спящий сторож лежит на пороге,
повернув лицо к луне. Заслышав шум приближающихся шагов, из его тюрбана
выскакивает крыса. Человек мычит, на минуту открывает глаза, повертывается
на другой бок и снова засыпает. Весь зной нескольких свирепых индийских
летних месяцев скопился в черных, как деготь, полированных стенах винтовой
лестницы. На полпути мне попадается что-то живое, теплое и пушистое, и оно
сопит. Гонимое со ступеньки на ступеньку шумом моих шагов, оно вспархивает
вверх и оказывается желтоглазым рассерженным коршуном. Десятки коршунов спят
на этом и на других минаретах и ниже -- на куполах. На этой высоте чуть
прохладнее, во всяком случае воздух тут менее душный, и, освеженный им, я
начинаю смотреть на Город Страшной Ночи.
Доре мог бы нарисовать его! Золя мог бы описать его -- это зрелище
тысячных толп, спящих в лунном свете и в тени, рожденной луною. Крыши домов
кишат мужчинами, женщинами и детьми, и воздух полон неопределенных шумов.
Они не знают покоя, эти жители Города Страшной Ночи, и не мудрено, что не
знают. Чудо, что они еще могут дышать. Внимательно всматриваясь в эти толпы,
можно заметить, что они почти так же суетливы, как дневная толпа; но шум
теперь приглушен. Везде, куда только падает яркий свет, видно, как спящие
поворачиваются с боку на бок, переносят свои постели на другое место и снова
раскладывают их. Во дворах, похожих на ямы, -- такое же движение.
Безжалостная луна обнажает все это. Она обнажает и равнины за городом,
и кое-где, за его стенами, кусок реки Рави шириной в ладонь. Обнажает и
брызги мерцающего серебра на крыше дома, почти под самым минаретом мечети.
Какой-то несчастный встал, чтобы вылить кувшин воды на свое разгоряченное
тело; и плеск падающей струи едва достигает слуха. Два или три человека в
дальних углах Города Страшной Ночи следуют его примеру, и вода сверкает, как
гелиографические сигналы. Облачко ползет по лику луны, и город с его
обитателями, ранее отчетливо вычерченный черным по белому, расплывается
черными, все более черными пятнами. Но не умолкает беспокойный шум -- вздохи
огромного города, истомленного жарой, и народа, тщетно ищущего покоя. На
крышах спят лишь женщиныпростолюдинки. А какая теперь, должно быть, пытка
лежать в решетчатых зананах, где еще теплятся немногие ночники! Снизу, со
двора, доносится шум шагов. Это муэдзин, верный долгу священнослужитель;
хотя ему следовало явиться сюда уже час назад, чтобы возвестить правоверным
о том, что молитва лучше сна -- сна, который все равно не сойдет, на город.
Муэдзин с минуту нащупывает дверь одного из минаретов, ненадолго
скрывается, и вот, подобный реву быка, великолепный громовой бас уже
возвещает, что человек поднялся на верхушку минарета. Наверное, клич этот
слышен даже на берегах самой обмелевшей Рави! Вблизи, через двор, он звучит
почти подавляюще. Облако уплывает, и муэдзин черным силуэтом выделяется на
фоне неба; руки его приложены к ушам, а широкую грудь вздымает движение
легких.
"Аллах акбар!" Потом пауза, во время которой другой муэдзин, где-то в
стороне Золотого Храма, подхватывает клич "Аллах акбар". Снова и снова,
четыре раза подряд. Человек двенадцать уже встали. "Свидетельствую, что нет
божества, кроме бога!.." Что за великолепный клич-это исповедание веры,
десятками поднимающее людей с их постелей в полночь! Еще раз муэдзин громово
кричит ту же фразу, трепеща от неистовства своего голоса, и вот вблизи и
вдалеке воздух ночи начинает гудеть от кликов: "Мохаммед -- пророк
господень!" Кажется, что он бросает вызов дальнему горизонту, где летняя
зарница играет и вскидывается, как обнаженный меч. Все муэдзины города
кричат громким голосом, и кое-где на крышах домов люди преклоняют колени.
Долгая пауза предшествует последнему выкрику: "Ла иллаха илла алла", -- и
тишина замыкается на нем, как пресс на тюке хлопка.
Муэдзин спускается по темной лестнице, спотыкаясь и что-то бормоча себе
в бороду. Он проходит под входной аркой и исчезает. И тогда душная тишина
нависает над Городом Страшной Ночи. Коршуны на минаретах снова засыпают,
сопя еще громче, горячий ветер веет то порывами, то вялыми дуновениями, а
луна сползает к горизонту. Облокотившись на парапет башни, можно просидеть
тут до самой зари, глядя и дивясь на этот истерзанный жарой улей. "Как они
там живут внизу? О чем они думают? Когда они проснутся?" Снова плеск воды,
льющейся из кувшинов, слабый скрип деревянных кроватей, передвигаемых в тень
или к свету, странная музыка струнных инструментов, смягченная расстоянием и
превращенная им в нежный, жалобный плач, и один низкий раскат отдаленного
грома. Во дворе мечети сторож, лежавший на пороге минарета, когда я
поднимался, внезапно вскакивает во сне, закидывает руки за голову, бормочет
что-то и снова валится навзничь. Убаюканный сопением коршунов -- они сопят,
как объевшиеся люди,--я погружаюсь в беспокойную дремоту, отметив, что уже
пробило три часа, и, чувствуя, что в воздухе ощущается легкая, очень легкая
прохлада. Город теперь совершенно безмолвен, если не считать любовной песни
какого-то бродячего пса. Все погружено в тяжелый, мертвый сон.
А теперь кажется, что мрак длится уже несколько недель. Ведь луна
зашла. Даже собаки утихли, и я жду первого проблеска зари, чтобы уйти домой.
Снова шум шаркающих шагов. Сейчас начнется утренний призыв, а моя ночная
стража кончится. "Аллах акбар! Аллах акбар!" Восток сереет, потом желтеет,
принимая цвет шафрана; предрассветный ветер прилетает, словно призванный
муэдзином, и Город Страшной Ночи, как один человек, встает со своего ложа и
поворачивается лицом к светлеющему дню. С возвратом жизни возвращаются шумы.
Сначала слышится тихий шорох, потом глубокое, низкое гудение -- ведь город
сейчас весь на крышах. На веках моих лежит бремя сна, который слишком долго
откладывался, и я выхожу из минарета во двор и потом наружу, на площадь, где
спящие уже встали, убрали свои постели и собираются курить утреннюю хукку.
Минутная свежесть воздуха исчезла, и стало по-прежнему жарко.
-- Будьте добры, сахиб, дайте дорогу!
Что это? Из полумрака выступают люди, что-то несущие на плечах, и я
отхожу назад. Это труп женщины, который отправляют на гхат сожжения, и
кто-то объясняет:
-- Она умерла в полночь от жары.
Итак, город был не только Городом Ночи, но и Городом Смерти.
перевод М. Клягиной-Кондратьевой
ДЖОРДЖИ-ПОРДЖИ
Джорджи-Порджи, ну и нахал!
Всех девчонок целовал.
А девчонки -- обижаться,
Да за Джорджи не угнаться.
Если вы считаете, что человек не вправе войти рано утром в собственную
гостиную, когда горничная наводит там порядок и стирает пыль, то имейте в
виду, что понятия добра и зла, существующие у цивилизованных людей, которые
едят на фарфоре и носят в нагрудном кармане визитные карточки, неприменимы в
стране, где жизнь еще только входит в колею. Когда другие, высланные вперед
на черную работу, все приготовят к вашему приему, тогда, в свой черед,
можете приезжать и вы, захватив с собой светские нравы. Десять Заповедей и
все прочие причиндалы в сундуках со своими пожитками. Там, куда не
распространяются законы Ее Королевского Величества, бессмысленно ожидать
соблюдения иных, менее великих предписаний. К людям, идущим впереди
колесницы Приличия и Порядка, нельзя подходить с теми же мерками, что и к
домоседам, достигающим известных степеней.
Не так давно область распространения законов Ее Величества кончалась в
нескольких милях к северу от населенного пункта Таемьо на реке Иравади.
Достигало сюда и Общественное Мнение, не очень могущественное, но
достаточное, чюбы держать людей в рамках. Но потом Министерство объявило, чю
законы Ее Величества надо продвинуть до Бамо и китайской границы, войскам
был дан приказ, и некоторые частные лица, всегда стремящиеся быть чуть
впереди наступления цивилизации, двинулись на север вместе с нашими частями.
Это были люди, в жизни не сдавшие ни одного экзамена и не годившиеся для
службы в бюрократическом аппарате старых колоний из-за своей излишней
прямолинейности. Правительство поспешило прибрать к рукам и новую Бирму,
сведя в ней жизнь к бесцветному среднеиндийскому уровню, но перед этим был
короткий период, когда сильные мужчины были там остро необходимы и
пользовались правом свободной инициативы.
Среди таких предтеч Цивилизации был некто Джорджи-Порджи, которого все
знакомые признавали сильным мужчиной. К тому времени, когда пришел приказ
нарушить границу, он служил в Нижней Бирме, а звали его так потому, что он
умел, совсем как бирманцы, петь туземную песню, в которой первые слова
звучат очень похоже на "Джорджи-Порджи". Кто бывал в Бирме, знает ее, в ней
говорится про большую лодку, которая пыхтит: "Пуф! Пуф! Пуфф!" Джорджи пел
ее, аккомпанируя себе на банджо, а слушатели восторженно кричали, и шум
разносился далеко по тиковому лесу.
Потом он подался в Верхнюю Бирму -- человек, не верящий ни в бога, ни в
черта, зато умеющий внушить к себе уважение и успешно выполняющий сложные
полувоенные обязанности, которые выпадали в те дни на долю многих. Он
работал у себя в конторе и время от времени угощал за своим столом молодых
офицеров, когда измотанный лихорадкой карательный отряд забредал к нему на
пост. Он и сам не давал спуску орудовавшим в тех краях бандитам, ведь земля
еще дымилась под ногами, и в любую, самую неожиданную минуту мог вспыхнуть
пожар. Эти стычки с улюлюканьем и гиком доставляли ему большое удовольствие,
но бандитам было отнюдь не до смеха. Все чиновные лица, посещавшие
ДжорджиПорджи, выносили из своих встреч с ним убеждение, что он ценный
работник и совершенно не нуждается в помощи, на этом основании ему
предоставлялась полная свобода действий.
Но прошло несколько месяцев, и Джорджи-Порджи прискучило одиночество.
Ему захотелось приятного общества, захотелось к себе душевного участия.
Законы Ее Величества только-только начинали проникать в те края, не пришло
туда еще и Общественное Мнение, которое могущественнее любых законов. Зато
там был местный обычай, позволявший белым мужчинам за определенную плату
брать в жены дщерей хеттовых. Такой брак не очень связывал, в отличие от
мусульманского никаха, но жена в доме -- это всегда приятно.
Когда-нибудь, когда наши солдаты вернутся из Бирмы, они привезут с
собой поговорку. "Бережлива, как бирманская жена",--и изящные английские
дамы будут недоумевать: что бы это могло значить?
У старейшины ближайшей от Джорджи-Порджи деревни была миловидная дочь,
она видела Джорджи-Порджи с большого расстояния, и он ей нравился. Когда
стало известно, что англичанин, у которого тяжелая рука, ищет хозяйку в свой
дом за частоколом, старейшина явился к нему и объяснил, что за пятьсот рупий
наличными готов доверить ему свою дочь, дабы он содержал ее в чести и холе и
наряжал в красивые платья, как велит обычай страны. Дело быстро порешили, и
Джорджи-Порджи потом не раскаивался.
Благодаря этой сделке холостяцкое неустройство его домашнего уклада
уступило место порядку и удобству, безалаберные хозяйственные расходы были
урезаны наполовину и сам он был окружен заботой и поклонением молодой
хозяйки, которая сидела у него во главе стола, пела ему песни и управляла
его мадрасскими слугами,-- словом, была во всех отношениях такой милой,
жизнерадостной, преданной и обворожительной женушкой, какую только может
себе пожелать придирчивый холостяк. Знающие люди утверждают, что лучших жен
и домоправительниц, чем бирманки, не встретить ни в одной стране. Когда
очередной британский отряд брел мимо военной тропой, молодого лейтенанта
угощала за столом Джорджи-Порджи приветливая женщина, которой он оказывал
все знаки внимания и уважения, полагающиеся гостеприимной хозяйке дома. На
заре, выстроив свой отряд, он снова углубился в джунгли, не без сожаления
вспоминая о вкусном обеде и хорошеньком личике и завидуя Джорджи-Порджи до
глубины души. У самого-то у него была невеста на родине, и так уж он был
устроен, что -- увы...
Имя бирманской жены Джорджи-Порджи было довольно неблагозвучное, но он
быстро перекрестил ее в Джорджину и так исправил этот недостаток. Быть
объекюм внимания и нежной заботы ему понравилось, он считал, что употребил
свои пять сотен рупий с несомненной пользой.
После трех месяцев счастливой семейной жизни Джорджи-Порджи пришла в
голову блестящая мысль. пожалуй что брак -- настоящий английский брак -- не
такая уж плохая штука. Если так приятно, оказывается, жить здесь, на краю
света, с этой бирманочкой, которая курит сигары, насколько же должно быть
приятнее взять в жены милую английскую барышню, которая сигар в рот не берет
и будет играть не на банджо, а на фортепьяно. И потом ему хотелось вернуться
в общество себе подобных. услышать опять, как играет духовой оркестр,
испытать еще раз, что чувствует человек, на коем фрак. Ей-богу, женитьба,
наверно, неплохая вещь. Он всесторонне обдумывал эту тему по вечерам, пока
Джорджина пела ему или озабоченно спрашивала, отчего он так молчалив и не
обидела ли она его нечаянно. Думая, он курил и, куря, посматривал на
Джорджину, сквозь табачный дым рисуя себе на ее месте белокурую, веселую и
хозяйственную англичаночку со взбитой челкой и, в крайнем случае, с
сигаретой во рту. Но, уж конечно, не с толстой бирманской сигарой, какие
курит Джорджина. Он возьмет себе в жены барышню с такими же глазами, как у
Джорджины, и вообще во всем на нее похожую. Или почти во всем. Коечто в
Джорджине оставляет желать лучшего. И Джорджи-Порджи, потягиваясь в кресле,
пускал через нос густые кольца дыма. Да, надо ему вкусить женатой жизни.
Благодаря Джорджине у него скопилось немного денег, и в ближайшее время ему
полагался шестимесячный отпуск.
-- Вот что, моя красавица, -- сказал он ей, -- надо нам за будущие три
месяца отложить побольше денег. Мне деньги нужны.
Это был прямой выпад против ее хозяйственных талантов, ведь она так
гордилась, что экономно ведет его дом! Но раз у ее божества нужда в деньгах,
она готова на все
-- Тебе нужны деньги? -- с улыбкой переспросила она,-- У меня есть
немного денег. Смотри! -- Она сбегала к себе в комнату и принесла мешочек
рупий.-- Я все время откладывала из того, что ты мне давал. Видишь? Сто семь
рупий. Тебе ведь не больше нужно, чем сто семь рупий? Возьми их. Мне будет
приятно, если я этим тебе помогу.
И она, разложив деньги на столе, подвинула их к Джорджи-Порджи своими
быстрыми желтыми пальчиками.
Больше Джорджи-Порджи не заикался об экономии.
А еще через три месяца, отправив и получив несколько таинственных
писем, непонятных и потому ненавистных Джорджине, Джорджи-Порджи сказал ей,
что ему надо уехагь, а она пусть возвращаегея жить в дом отца.
Джорджина заплакала. Она готова ехать за своим божеством хоть на край
света. Зачем же ей расставаться с ним? Она же его любит
-- Мне нужно только в Рангун,-- ответил ей Джорджи-Порджи.-- Я буду
обратно через месяц, но тебе лучше пока пожить у отца. Я оставлю тебе двести
рупий.
-- Если ты едешь всего на месяц, зачем же двести? И пятидесяти за глаза
хватит. Нет, тут что-то плохое. Не езди или хотя бы возьми меня с собой!
Эту сцену Джорджи-Порджи не любит вспоминать и поныне. В конце концов
он отделался от Джорджины, сговорившись на семидесяти пяти рупиях. Больше
взять она не соглашалась. А потом морем и железной дорогой он отправился в
Рангун.
Посредством своей таинственной переписки Джорджи-Порджи выправил себе
полагавшийся ему полугодовой отпуск. Самое бегство и сознание того, что он,
быть может совершает предательство, причинили ему немало боли, но как только
большой пароход затерялся в безбрежной синеве, все стало казаться гораздо
проще -- лицо Джорджины, дом за частоколом, ночные нападения завывающих
бандитов, стон и агония первого человека, которого он убил собственными
руками, и сотни других так много значивших для него прежде вещей начали
бледнеть в его памяти и отступать на задний план, и образ приближающейся
родины вновь завладевал его сердцем. На пароходе было много таких же, как
он, отпускников -- все, как один, веселые ребята, отряхнувшие прах и пот
Верхней Бирмы и беззаботные, точно резвящиеся школьники. Они помогли
Джорджи-Порджи забыться.
А потом была Англия, уютная, щедрая и благопристойная, и ДжорджиПорджи,
точно во сне, ходил по улицам, радостно узнавая почти забывшийся звук шагов
по мостовым и диву даваясь, как может человек в здравом уме добровольно
уехать из столицы. Он вкушал отпускные восторги как заслуженную награду за
все свои труды. Но судьба уготовила ему еще более приятный подарок: скромную
прелесть традиционного английского ухаживания, такого непохожего на
беззастенчивые колониальные романы на