Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
42  - 
43  - 
44  - 
45  - 
46  - 
47  - 
48  - 
49  - 
50  - 
51  - 
52  - 
53  - 
54  - 
55  - 
56  - 
57  - 
58  - 
59  - 
60  - 
61  - 
62  - 
63  - 
64  - 
65  - 
66  - 
67  - 
68  - 
69  - 
70  - 
71  - 
72  - 
73  - 
74  - 
75  - 
76  - 
77  - 
78  - 
79  - 
80  - 
81  - 
82  - 
83  - 
84  - 
85  - 
86  - 
87  - 
88  - 
89  - 
90  - 
91  - 
92  - 
93  - 
94  - 
95  - 
96  - 
97  - 
98  - 
99  - 
100  - 
101  - 
102  - 
103  - 
104  - 
105  - 
106  - 
107  - 
108  - 
109  - 
110  - 
111  - 
112  - 
113  - 
114  - 
115  - 
116  - 
117  - 
118  - 
119  - 
120  - 
121  - 
122  - 
123  - 
124  - 
125  - 
е сыщешь, да только тяжело бьет. А ежели
еще с поддергом - жди не менее часу, покуда водою отольют...
     Веревка  все  скрипела.  Гриднев совсем повис, в тишине было слышно его
свистящее дыхание. Думный, все раскидывая по щекам усы, спросил:
     - Ну, дядя, будешь сказывать по чести?
     Гриднев ответил сразу, спокойным голосом, будто сидел на лавке:
     - Ты  знай  своего  дядю палача Оську, орленый кнут да липовую плаху. Я
тебе, суке, не дядя.
     - Бей! - приказал думный.
     Поздюнин  развернул  руку  с кнутом, скривился, крикнул, как кричат все
кнутобои:
     - Берегись, ожгу!
     Кнут  коротко  свистнул  в  воздухе,  по телу Гриднева прошла судорога,
Ларионов посоветовал:
     - Вишь - тяжелая рука. Сказано - легше!
     - Как  научены,  -  молвил  Оська  Поздюнин. - Сызмальства работаем, не
новички, кажись...
     - Ты поговори!
     Из  груди  Гриднева  вырвалось  хрипение, он забормотал сначала неясно,
потом все громче, страшнее:
     - Все  вы  тати,  воеводу  на  копья, детей евоных под топор, обидчики,
душегубцы, змеи, аспиды...
     Прозоровский,  пожелтев лицом, подался вперед, слушал; Поздюнин замер с
занесенным  кнутом;  думный  Ларионов кивал, словно бы соглашаясь с тем, что
говорил  Ефим;  дьяк  Молокоедов,  высунув  язык  от  усердия,  разбрызгивая
чернила,  писал  быстро  застеночный  лист. Гриднев кричал задыхаясь, вися в
хомуте на вывернутых руках, теряя сознание:
     - Пожгем  вас, тати, головы поотрубаем, детей ваших в Двину, в Двину, в
Двину...
     - Спускай! - велел Молокоедов.
     Бобыли   бережно  приняли  на  руки  бесчувственное  тело,  отнесли  на
рогожку.   Поздюнин   пошел   в  свой  угол  докушивать  обед.  Прозоровский
укоризненно качал головой. Гусев сказал:
     - Покуда отживет - другого попытаем.
     Привели   Ватажникова.   Он,  не  поклонившись,  взглянул  на  боярина,
усмехнулся,   скинул   кафтан,   рубашку,  повернулся  к  воеводе  спиной  в
запекшихся, кровоточащих рубцах.
     - Пожгем   тебя   нынче,  ярыгу!  -  пригрозился  Молокоедов.  -  Иначе
заговоришь!
     Бобыли  принесли  огня  в  железной  мисе.  Вновь  заскрипела  веревка,
смуглое,  скуластое лицо Ватажникова побелело, он молчал. Бобыли захлопотали
возле  угольев,  накидали сухой бересты, щепок. Лицо Ватажникова исказилось,
было слышно, как заскрипел он зубами.
     - Говори! - крикнул Молокоедов.
     - Молчу... - не сразу произнес Ватажников.
     - Бей! - грузно поднимаясь с места, велел Прозоровский. - Бей, кат!
     Поздюнин заторопился, отошел шага на два, негромко упредил:
     - Ей, ожгу!
     - Дважды! - крикнул Ларионов.
     Кнут опять просвистел.
     - В третий? - спросил Оська.
     - Дышит?
     - Кажись, нет.
     - Спускай! Да побережнее, чтобы темечком не стукнуть...
     Покуда  Ватажникова  отливали  водой, вновь подняли Гриднева. С огня он
начал  говорить  быстро, неразборчиво, сначала тихо, потом все громче. Пламя
в  мисе  горело  ярко,  черный  дым  уходил  в  волоковое окно. Прозоровский
прихлебывал квас, дьяки писали, думный дворянин подавал команды.
     - Свои,  добрые  везде есть, - хрипел Гриднев, - работные люди за нами,
на  верфях  многие за нами, которые с голоду мрут, пухнут, цынжат. Стрельцы,
драгуны  -  к  нам  придут.  Хлебники  в  городе, квасники, медники, ямщики,
рыбари...
     - Имена говори! - крикнул Ларионов.
     Ефим не слышал.
     - Мушкеты  у  нас  будут, - шептал он, - пистоли, пушки будут, кончим с
вами, изверги...
     Его  опять  сняли. В застенке стало жарко, боярин сбросил шубу, палач -
рубаху.  Молокоедов  объяснял  воеводе, что все делается по закону. В законе
сказано  пытать  до  трех  раз,  однако  с  тем, что когда вор на второй или
третьей  пытке  речи  переменяет,  тогда еще три раза можно делать. Ежели на
шестой  пытке  от прежнего отопрется - еще можно пытать. С десятой пытки, по
закону,  горящим  веником  по  спине вора шпарят. То пытка добрая, редко кто
выстаивает.
     - Нынче ж у вас какая? - спросил воевода.
     - А девятая.
     - Речи переменили?
     - Ранее молчали, князь, а теперь грозятся.
     - Шпарь вениками!
     Дьяки  переглянулись,  послали бобыля калить лозовые прутья. В открытое
окошко  донеслось  бряканье  маленького  колокола,  - все остальные в городе
снял   Иевлев.  Алексей  Петрович  широко  закрестился,  дьяки  закрестились
помельче.  Палач  Поздюнин  не  посмел  вовсе:  не при том деле стоял, чтобы
креститься.
     Когда Ватажникова повели опять, Ларионов сказал рассудительно:
     - Говори  лучше  не  под  дыбой.  Говори добром. Повинись всеми винами,
назови  дружков.  Так-то,  не  по-божьему,  -  черными  словами  ругаться да
грозиться.  Говори  здесь,  в  спокойствии, с разумом. Сам посуди, человече:
лик  опух,  кровища  через кожу идет, глаза не видят, ноги сожжены, долго ли
живот  свой скончать, не покаявшись. Для облегчения тебе буду спрашивать, ты
же отвечай разумно...
     - Спрашивай! - хрипло ответил Ватажников.
     - Спрашиваю:  для  чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский
воинский человек идет землю нашу воевать?
     Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно:
     - То  дело  не  лихое,  то  дело  -  доброе,  что  затеяли. А свейскому
воинскому  человеку  мы  не потатчики. И кончать его, боярина, и семя его, и
судей  неправедных,  и  мздоимцев дьяков, и тебя, думный дворянин, и всех, о
ком  на розыске говорено, - будем! Когда, тебе не знать и до века не узнать.
На том стою и более никаких слов от меня не услышишь!
     - Говори,  какой  приходимец  от  Азова  здесь  был,  который  весть  о
стрелецком  бунте  принес  и вас на воеводу поднимал? Говори, куда ему путь?
Говори, кто еще его прелестные слова слушал?
     - Молчу! - с дико блеснувшими глазами, хрипло сказал Ватажников.
     - Жги! - розовея лицом, тонко крикнул думный.
     Ватажникова  вновь  подняли,  палач Поздюнин выхватил у бобыля пылающий
веник,  резво  вскочил  на  ножное  бревно,  поддернул веревку с хомутом, но
тотчас же остановился.
     - Чего не жгешь, собачий сын! - закричал Прозоровский.
     - Кончился!  -  тонким  голосом  ответил  Поздюнин.  - Неладно сделали.
Больно много для единого дня. Не сдюжал.
     Дьяки  подали  князю  шубу,  горлатную шапку; крестясь на мертвое тело,
пошли к дверям. Ефим Гриднев хрипел на рогожке в углу...
     - Теперь  худо будет! - пугая боярина и пугаясь уже сам, молвил думный.
-  Он,  покойник, един того приходимца азовского видел. Теперь, опасаюсь, не
отыскать нам заводчика бунту...
     - Имать  всех,  кто в подозрении! - велел воевода. - Пытанных водить по
городу  скованными  за подаянием, дабы посадские очами видели, каково делаем
со злодеями. Да держи меня под крылья, оскользнусь здесь...
6. ХОРОШЕЕ И ХУДОЕ
     Пока  в  горнице Сильвестра Петровича курили трубки, набитые кнастером,
он  полушутя,  полусерьезно  напомнил офицерам старое доброе поучение: "Горе
обидящему  вдовицу,  лучше ему в дом свой ввергнуть огонь, нежели за горькое
воздыхание   вдовицы  самому  быть  ввергнутому  в  геенну  огненну".  Потом
рассказал  незнающим,  что  за человек был кормщик Рябов. Стрелецкие сотники
слушали внимательно.
     - Счастливое  соединение! - говорил Иевлев, попыхивая сладким трубочным
дымом.  -  Ум острый, веселое отходчивое сердце, способность к изучению наук
удивительная.  В  те  далекие  годы,  когда довелось мне быть здесь в первый
раз,   будущее   флота   российского  открылось  Петру  Алексеевичу  и  нам,
находящимся  при  нем,  не  тогда, когда мы увидели корабли и море, а тогда,
когда познали людей, подобных погибшему кормщику...
     Поручик  Мехоношин,  полулежа  на  широкой лавке, потянулся, произнес с
зевком:
     - Так  ли,  господин  капитан-командор?  Зело  я  в том сомневаюсь. Моя
пронунциация   будет   иная:   иноземные  корабельщики  -  вот  кто  истинно
вдохновил,  государя  на  морские  художества.  Форестьеры - иноземные к нам
посетители - истинные учителя наши. Я так слышал...
     - Ты  слышал,  поручик,  а  я  видел!  -  отрезал  Сильвестр Петрович и
поднялся.  -  Тебе  же от души советую: чего не знаешь толком - не болтай. И
что  это  за пронунциация? Изречение не можешь произнести? Форестьеры? Когда
ты сих премудростей нахватался, когда только поспел?
     - Будучи за границею...
     - Это  за  какой  же  границею?  -  спросил  Иевлев. - Ты ведь, братец,
муромский  дворянин, за морем не бывал, - слободу Кукуй видел, верно, да она
еще не заграница...
     Мехоношин поджал губы, краска кинулась ему в лицо.
     - Сбираясь для дальнего пути...
     - Сборы  еще  не  путь!  -  совсем сердито молвил Иевлев. - Вишь, каков
хват.  Еще  давеча  хотел  тебе  сказать,  да  забыл  за недосугом: зачем не
форменно  одет?  Что  за  дебошан  заморский?  Ты  драгун,  а камзол на тебе
парчовый  для чего? Булавкой с камнем красуешься - зачем? Кружева - воинское
ли дело? Паче самоцветных камней украшает офицера славный мундир, запомни!
     Поручик обиделся, Иевлев похлопал его по плечу, сказал, как бы мирясь:
     - Ништо, это все молодость. Минует с годами. Пойдем-ка к столу!
     Таисья  встретила  гостей  низким  поклоном,  старым обычаем просила не
побрезговать  кубком  из  ее  рук.  Рядом,  в  лазоревой  рубашечке, вышитой
струями,  чешуей  и травами, подпоясанный щегольским пояском из тафты, стоял
с  ясной  улыбкой  мальчик,  держал  на  вытянутых  руках  блюдо с тертой на
сметане  редечкой  -  для первой, дорожной закуски. Гости, теснясь в дверях,
топоча  ботфортами,  пили  кубок, целовали красавицу-хозяйку в нежно розовые
щеки,  закусывали  редечкой  из рук мальчика. Он смотрел весело, глаза его -
зеленые с горячими искрами - так и обдавали хлебосольным радушием.
     Застольем  рыбацкая  бабинька  Евдоха удивила всех. Чего-чего только не
было  расставлено  на  белой  вышитой  скатерти,  между  штофами,  сулеями и
кувшинами,  одолженными  для  такого  случая у супруги стрелецкого головы: и
сдобные  пироги  с  вязигой,  и  пирожки с рублеными яйцами да с рыжиками, и
котлома  с перченой бараниной, и резаная красная капуста с репчатым луком, и
заяц  в  вине,  что  подается  после  суточного  томления  на  жару в малых,
замазанных глиною горшочках...
     На  четвертую перемену бабинька и Таисья подали в полотенцах икряники -
икряные  блины, те, что пекутся из битой на холоду икры пополам с крупичатой
мукою.  За блинами гости перемешались: стрелецкий голова заспорил с мастером
Кочневым,  Иван  Кононович  отпихнул  офицера  Мехоношина, подсел к Крыкову.
Меркуров,  стрелецкий  сотский,  завел с Семисадовым вдвоем длинную рыбацкую
песню.  Поручик  Мехоношин,  захмелев,  стал выхваляться своей родовитостью,
хвастался  родительской  вотчиной,  грозился,  что  еще  немного послужит, а
потом  отправится  в  славные  заморские  страны  -  людей  поглядеть и себя
показать.  Размахивая  руками,  зацепляя  рукавом  то  солонку, то миску, он
рассказывал,  какие  поступки  он  совершит,  дабы  обращено  было  на  него
внимание  батюшки  государя.  И  сейчас  уже,  говорил  Мехоношин, его часто
призывает  к  себе  не  кто  иной,  как  князь-воевода,  советуется с ним и,
возможно,  предполагает  женить  его  на  одной  из  княжен. Старые девки не
лакомый  кусок, плезира, сиречь удовольствия, от такого галанта - любезности
-  ждать  не  приходится,  но  нельзя же обидеть самого князя Прозоровского.
Женившись  на  княжне,  он  отправится  в дальние заморские земли, купит там
себе  шато-дворец и будет жить-поживать в свое удовольствие, не то что здесь
-   где  и  обращения  порядочного  не  дождешься,  одна  только  дикость  и
неучтивость...
     Гости  слушали,  переглядывались, пересмеивались. Он ничего не замечал.
Иевлев  на  него взглянул раз, другой, потом прервал его, велел отправляться
к дому - спать. Мехоношин покривился.
     - Иди,  брат,  иди!  -  сказал Сильвестр Петрович. - Пора, дружок. Ишь,
раскричался.  И  неладно тебе, поручику, порочить и бесчестить Русь-матушку.
Что  ни  слово  -  то  поношение. А от нее кормишься, с вотчины денег ждешь.
Иди, проспись, авось поумнее станешь!
     Мехоношин  поднялся; нетвердо ступая, пошел к двери, и было слышно, как
он  ругался  в  сенях.  Сильвестр  Петрович  покачал головой; наклонившись к
Семену  Борисовичу, с укоризной сказал, что распустили поручика сверх всякой
меры, с таким-де еще хлебнем горя...
     Попозже  пришли  с поздравлениями три старых друга - таможенные солдаты
Сергуньков,  Алексей да Прокопьев Евдоким, холмогорский искусник, косторез и
певун.  За  день  Прокопьев  выточил  капитану  для  шпажного эфеса щечки из
старой  кости.  Щечки  пошли  по  рукам,  на  них Евдоким с великим и тонким
искусством   изобразил  корабли,  море  и  восходящее  солнце.  Все  хвалили
искусника. Евдоким сказал скромно:
     - Что  я,  пусть  сам господин капитан покажет свои поделочки. Мы с ним
не ровня в том мастерстве...
     Сильвестр  Петрович  с  удивлением посмотрел на Крыкова, Таисья открыла
сундук,   выставила  на  оловянную  тарелку  рыбаря  в  море,  резанного  из
моржового  клыка.  Рыбак-кормщик  стоял  у  стерна, ветер спутал ему волосы,
рыбак смотрел вдаль, в непогоду, ждал удара разъяренной бешеной стихии.
     - Тятя мой! - сказал в затихшей горнице Ванятка.
     - Твой, дитятко! - тихо ответил Иевлев, гладя мягкие кудри ребенка.
     Таисья  смотрела на рыбаря молча, спокойно. Но где-то в глубине ее глаз
Иевлев  увидел  вдруг такую гордость, что сердце его забилось чаще. Понял: и
по  сей  день счастлива она тем, что любил ее Рябов, и по сей день горда им,
и по сей день верна не его памяти, а ему самому.
     Поздно  ночью,  когда пили последнюю, разгонную за многолетие и славную
жизнь  капитана  Крыкова,  с  визгом  растворились  ворота,  во  двор въехал
стеганный  волчьим  мехом  возок  для  дальнего пути, ямщик распахнул дверь,
крикнул:
     - Эй, кто живет, выходи гостей встречать...
     Иевлев  вышел,  опираясь  на палку, вглядываясь в ночную тьму. Из возка
ямщик  с  трудом  вынул  один  сверток, потом другой. Бесконечно милый голос
попросил:
     - Осторожнее, дяденька, не разбуди их...
     Сильвестр  Петрович  охнул,  сбежал  вниз,  обнял  Машу, потеряв палку,
понес  детей  в  дом.  Афанасий  Петрович  в  расстегнутом кафтане светил на
пороге  сеней,  фыркали  кони,  заплакала,  вдруг испугавшись суеты, младшая
иевлевская  дочка  - Верунька. Маша, став на колени, раскручивала на старшей
меховые  одеяла,  младшую, плачущую, смеясь раздевала Таисья. Бабка Евдоха с
Крыковым  затапливали  баню,  проснувшийся  Егорша  метался  с  закусками  -
кормить  путников; ямщика офицеры потчевали водкою, спрашивали, кто приехал.
Ямщик  выпил, утерся, поблагодарил, рассказал, что привез добрую женщину, за
весь  путь ни единого разу на него не нажаловалась, никто его в зубы не бил,
кормила своими подорожниками.
     Уже  светало,  когда  Маша  с  дочками  вернулась  из  бани  и  села за
прибранный  стол  -  не то обедать, не то завтракать, не то ужинать. Девочки
ели  молча. Ванятка, так и не уснувший в шуме и суете, с любопытством на них
посматривал.  Таисья угощала, радовалась, что вот нынче и Сильвестр Петрович
заживет,  как  другие  люди  живут,  - всем семейством. Глаза у Маши ласково
светились,  за  дорогу  она  похудела,  девичье  лицо  ее  стало еще тоньше.
Сильвестр Петрович, любуясь на жену, сказал негромко:
     - В  другой  раз в Архангельск приехала. Не миновать теперь и третьего.
А  может,  навовсе тут останемся. Построим дом возле реки Двины, да и станем
жить. А, Машенька?
     Маша улыбалась, взгляд ее говорил: "Где скажешь - там и станем жить!"
     - Что   молчишь,   молчальница?   -   спросил   Сильвестр  Петрович.  -
Рассказывай, что на Москве? Кого видала, что слыхала?
     - Писем  привезла  - сумку, - сказала Маша. - Все тебе пишут, Сильвестр
Петрович, - и Апраксин, и Измайлов...
     - Измайлов? - удивился Сильвестр Петрович.
     - Он.  Из  Дании  -  послом  там  в городе Копенгагене. Меншиков пишет,
Александр Данилыч, другие некоторые из вашей кумпании...
     Егорша   принес   сумку,   расстегнул  ремни,  снял  сургучную  печать.
Сильвестр  Петрович,  придвинув  к  себе свечу, хмурясь читал мелкие строчки
письма Измайлова. Маша спросила беспокойно:
     - Недоброе пишет?
     - Андрея  Яковлевича,  князя  Хилкова,  шведы  заарестовали,  -  сказал
Иевлев  сурово,  -  сидит  за  крепким  караулом,  всего  лишен, а здоровьем
слаб...
     Маша  всплеснула  руками,  перестала  есть.  Сильвестр  Петрович  снова
зашуршал   листами   писем.   В  наступившей  тишине  Ванятка  вдруг  сказал
иевлевским девочкам:
     - А у дяди Афони нынче шпага есть. Показать?
     Девочки, не отвечая, причмокивая, с аппетитом ели масленые блины.
     - Вы безъязыкие? - спросил Ванятка.
     - Мы кушать хотим! - сказала старшая.
     - Ну, кушайте! - дозволил Ванятка.
     Когда  Маша  с  детьми  и  Сильвестр  Петрович  ушли  на свою половину,
Крыков, пристегивая шпагу, тихо, одними губами спросил:
     - Какое же будет твое решение, Таисья Антиповна?
     Таисья вздохнула, поглядела в сторону.
     - Я  не тороплю! - словно бы испугавшись, заговорил Крыков. - Я, Таисья
Антиповна,  буду  ждать  сколько ты велишь. Год, еще два... Ты только оставь
мне надеяться, окажи такую милость...
     - Много  ты  ко  мне  добр,  Афанасий  Петрович, и того я тебе вовек не
забуду.
     - Хорошее  начало!  -  грустно  усмехнулся  Крыков. - Теперь-то я знаю,
каков и конец будет...
     - Люб  он  мне  навечно,  до  гроба  моего,  Афанасий  Петрович. Как же
быть-то?
     Крыков  поклонился  неловко,  отыскал  плащ, вышел, плотно притворив за
собою  дверь.  Уже  совсем  день  наступил, холодный, не весенний, с колючим
морозным  ветром.  По  кривой  Зелейной  улице,  обгоняя Афанасия Петровича,
пушкари  на  рысях  провезли  к  Двине  две новые пушки; стрельцы на гиканье
пушкарей  широко  распахивали  караульные  рогатки. Во дворе, где отливались
пушки,  били  в  било,  созывали  народ на работу. Конные драгуны свернули в
переулок  - отсыпаться с дальнего ночного дозору. Выйдя к набережной, Крыков
замедлил  шаг:  весеннее  солнце вдруг показалось из-за темных туч, заиграло
на  церковных  куполах,  на  мушкетах стрелецкой сотни, идущей на учение, на
остриях багинетов, на сбруе татарского конька под сотником Меркуровым.
     - Капитану Крыкову на караул! - крикнул Меркуров веселым голосом.
     Стрельцы  скосили  глаза,  четко отбивая шаг, сделали мушкетами вверх и
налево.  Меркуров  выкинул шпагу из ножен, салютуя. Крыков выбросил из ножен
свою.  Сердце его забилось веселее, солдаты смотрели с ласковым сочувствием,
- все знали его судьбу.
     - Доброго  учения!  -  сказал  Афанасий Петрович малорослому солдатику,
догонявшему остальных. - Слышь, что ли, Петруничев?
     Петруничев ответил на бегу:
     - Там видно будет, каково учены. У шведа спросим...
     Разъехался  сапогами  по  льду,  ловко привскочил и встал в ряд. Крыков
улыбнулся,  со  свистом опустил шпагу в ножны, зашагал быстрее - учить своих
таможенников.
     Но  едва  он  свернул  в узкий переулочек, носивший название Якорного -
оттого   что   здесь   держал   кузню  якорный  мастер  Шестов,  -  как  ему
повстречалось  печальное  шествие,  от  которого  тяжко  заныло  его сердце:
скованные  кандальными  наручниками  попарно и взятые все шестеро на тяжелый
железный   прут,   шли,   устрашая   собою  посадских  и  сбирая  по  обычаю
милостыньку,  пытанные  боярином воеводою острожники. Несмотря на мороз, они
шли  в рубахах, ссохшихся от крови, чтобы видел народишко подлинность пытки,
тяжело  хромали  и,  дыша с хрипом, просили у православных христовым именем,
кто  чего  может  посострадать.  Православные  молчаливой  толпой  провожали
пытанных  и  не жалели ни денег, ни калачей, ни сушеной рыбы. Один посадский
вынес  даже жбанчик зелена вина, и пытанные здесь ж