Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
ри котором она сможет одолеть крутой, скользкий
склон, рванулась вверх и наискось, трудными рывками вывалилась на гребень.
Минут через десять, когда небу оставалось разве что швыряться камнями,
град неожиданно кончился, и сквозь отощавшие облака прохлынуло солнце.
Голубые пригоршни градин холодно сверкали в мокрой, побитой траве.
Смертельно окоченевшие, мы двинулись дальше.
Километра за три до пастушеской стоянки один из быков, худой,
замордованный работой, стал останавливаться, а потом и вовсе лег. Попытки
заставить его встать ни к чему не привели. Безразличный к понуканиям, он
лежал, тяжело отдуваясь, и клейкая струйка слюны свисала у него с губ.
-- Дай ему отдохнуть часа два, а потом пригони, -- сказал Бардуша
Кунте. Он оставил ему бурку и большой кусок чурека, из чего я заключил, что
Кунта может застрять здесь и на гораздо большее время.
Тронулись дальше. Снова дождь. Перестал. И вот уже на пригорке
показался пастушеский балаган, крытый дранкой. Крыша его уютно дымилась. У
входа в шалаш стоял человек и смотрел в нашу сторону. Большая черная собака,
издали облаивая нас, побежала нам навстречу. Но, узнав Бардушу, радостно
завиляла хвостом, запрыгала вокруг него, подскочила к нам, неряшливо
обнюхала нас, как бы говоря: "Пустая формальность!" -- и снова отбежала к
Бардуше.
Вслед за быками мы поднялись к балагану. Тот, что стоял у входа,
оказался старшим пастухом. Это был человек лет семидесяти с лишним, плотный,
небольшого роста, с умными, спокойными глазами на круглом лице.
Он поздоровался с нами за руку, как истинный патриарх, не выразив ни
малейшего удивления по поводу нашего прихода, ибо удивление могло быть
понято гостями как отдаленный намек на возможность стеснить обитателей
балагана. Звали его Чанта.
-- А Кунта что, остался в Чегеме? -- спросил он у Бардуши.
Тот объяснил ему, где Кунта, и они вдвоем стали развьючивать лошадей. В
двух загонах, огороженных большими белыми камнями, мычали коровы и телята.
Появление отцов и мужей не вызвало никакой, во всяком случае заметной,
радости среди жен и детей. Быки отвечали тем же, если не делать скидку на их
усталость. Некоторые из них начали пастись, а некоторые тут же разлеглись
возле шалаша и затонов.
Косогор луга за балаганом в какой-то фантастической близости переходил
в белую громаду ледника, из которой высовывалась черная скала. Вершины гор с
востока были озарены райским золотом уже зашедшего для нас солнца.
Вдруг раздался легкий топот, и по косогору луга вереницей, держась друг
за другом, промчались ослики и скрылись за бугром. Потом, видимо, описав
полукруг, они появились далеко внизу и там такой же ровной вереницей
пересекли косогор и скрылись за откосом. Было что-то странное в этой их
пробежке, казалось, они с некоторой экономией сил мчатся к какой-то
осознанной цели.
-- Чего они бегают? -- спросил я у Бардуши, когда ослики промчались над
шалашом.
-- У них сейчас гон, -- сказал Бардуша, снимая мешок с лошади, -- день
и ночь за ослицей бегают.
Бардуша и Чанта внесли мешки в балаган, сняли с лошадей седла и
отпустили их. Мы с Андреем вошли следом. Широкий проход и лежанка во всю его
ширину. Она была покрыта бурками и шкурами животных, из-под которых кое-где
высовывались зеленые ветви рододендрона. В головах -- седла. Над ними --
ружья.
Слева от входа горел костер, и пастух спиной к нам сидел на древесном
обрубке, склонившись над большим чугунным котлом, стоявшим на медленном
огне, голыми по локоть руками, как родовспомогатель, помогал рождению сыра
из молока. Оглянувшись на нас, он привстал, но руки, погруженные в котел,
продолжали лепить нарождающийся сыр.
-- Кончай, Хасан, -- сказал Чанта, -- люди промокли, разведи хороший
огонь.
-- Сейчас, -- сказал пастух и, еще минут пять повозившись руками в
котле, вытащил из него большой белый ком сочащегося сыра, переложил его в
плетеную корзину, стоявшую рядом с ним, и подвесил корзину на деревянный
крюк, вбитый в стену. Из корзины равномерно закапало.
Над самым костром под крышей висело несколько задымленных кусков
копченого мяса. В левом углу стояла кадушка для кислого молока, или мацони,
как его у нас называют. Сверху на доске, перекрывающей угол, лежали круги
уже готового сыра, аппетитно прокопченные дымом до рыжего, телесного, цвета.
Пастух приподнял тяжелый котел, вынес его из балагана и вылил снятое
молоко в долбленое корыто, стоявшее у входа. Он вошел с пустым котлом, и
стало слышно, как собака жадно лакает из корыта.
Хасан внес в балаган охапку дров, разгреб жар, пододвинул головешки,
наложил сверху поленья, и через минуту загудел веселый огонь. Мы с Андреем
разделись до трусов и расстелили на лежанке возле огня свою одежду. Бардуша,
не раздеваясь, пододвинулся к костру и задымился паром. Через полчаса сухие,
в сухой одежде, мы сидели возле огня.
Хасан поставил на огонь котел для варки мамалыги. Он снял из-под крыши
один из кусков копченого мяса, аккуратно насадил его на деревянный вертел,
отгреб жар от костра и, приладив вертел к полену, стал жарить мясо,
покручивая вертел, щурясь и отворачиваясь от дыма. Вскоре мясо зашипело, и
жир, капающий в жар, вспыхивал короткими голубоватыми вспышками. В ноздрях
защекотало.
Потом, прислонив к стене вертел с недошипевшим мясом, он быстро
приготовил мамалыгу, снял со стены висевший на ней легкий столик, поставил
его перед нами, нашлепнул мамалыжной лопаточкой дымящиеся порции мамалыги на
чисто выскобленную доску столика, разделил мясо, с нешуточной строгостью
вглядываясь в него, чтобы не ошибиться и самые лучшие куски придвинуть
гостям, нарезал копченого сыра, который мы тут же растыкали по своим порциям
дымящейся мамалыги, чтобы он там размяк, и, сдерживая торопливость,
приступили к еде.
После долгой дороги это копченое мясо с обжигающей пальцы мамалыгой,
этот размякший, пахучий, альпийский сыр показались мне необыкновенно
вкусными. Да еще сверх этого по миске густого кислого молока. Ледяное мацони
с горячей мамалыгой довершило наш прекрасный пастушеский ужин.
После ужина, узнав наконец о причине нашего похода в горы, Чанта
сказал, что слышал от своего отца об этом святилище, но сам его никогда не
видел.
-- Это же, я так думаю, -- сказал он, взглянув на Андрея, -- очень
далеко отсюда.
-- Нет, -- сказал Андрей, -- километров семь-восемь... Вон туда...
Он показал рукой.
-- Может быть, может быть, -- согласился Чанта, -- вы ученые люди, вам
видней.
-- Медведи не беспокоят? -- спросил я.
-- В этом году пока нет, -- сказал Бардуша, -- а в прошлом один раз
приходил. Тогда у нас буйволы были, сейчас мы их оставили дома.
Так вот. Я шел с дровами и проходил тут внизу, где паслись буйволы.
Слышу, один буйвол фырчит и фырчит. Я бросил дрова и стал подходить к нему.
Это самый сильный наш буйвол. Боевой. Подхожу. Не подпускает. Фырчит и
фырчит. Шея в крови. Я долго-долго ласковыми словами уговаривал его. Наконец
подпустил. Вижу, с обеих сторон шея расцарапана медвежьими лапами. Но раны,
слава богу, неглубокие.
Я осмотрелся и заметил, что склон в одном месте разрыт медвежьими
когтями и трава прямо влипла в землю от его тела. И я понял, что случилось.
Среди буйволов был буйволенок. Медведь, наверное, хотел напасть на него, а
этот его не пустил. Он ударил его и рогами прижал к земле. Так прижал, что
медведь ничего не мог сделать и только искогтил землю как граблями. Потом
ушел. Может, буйвол хотел разогнаться и еще раз его ударить, может, еще что.
Не знаю... В тот же день нам передали, что у пастухов, которые стоят
недалеко от нас вот за этой горой, медведь зарезал телку. Я уверен -- это
был он. Здесь у него ничего не получилось, вот он и пошел туда.
-- Как дела в колхозе? -- спросил я у Чанты.
-- Сейчас неплохо, -- кивнул он, -- жаловаться не можем. Кто не ленится
-- хорошо зарабатывает. Глупости, конечно, есть. Вот, например, на днях
должен приехать из Чегема госконтроль. Одному нашему грамотному дураку такое
имя сейчас дали. Он должен проверить, не прячу ли я сыр, не занижаю ли удои.
А как он может проверить, если я знаю, что он не умеет доить коров? Если я
говорю, такая-то корова столько молока дает, а вот эта столько-то, ты, чтобы
проверить меня, сам должен подсесть под нее и надоить. Тогда видно будет,
правильно я говорю или нет. А так он все равно запишет то, что я ему скажу.
Значит, проверка для бумаги! И так многое еще делается для бумаги...
-- Вот я чего никак не пойму, -- сказал Бардуша, взглянув на меня
своими яркими, твердыми глазами, -- сейчас у нас в колхозе такой закон
ввели. Кто сдаст государству тонну мяса в год -- и хорошие деньги за это
получит, и полностью освобождается от всех колхозных работ. Выходит, такой
колхозник на самом деле единоличник. Тогда зачем нам надо было столько
времени полоскать мозги, если мы пришли к тому же, с чего начинали?
-- Тут свой марафет, -- сказал Чанта, подумав, -- до войны и после
войны колхозникам копейки платили. И только когда Хрущит свернул шею
Лаврентию, мы, крестьяне, вздохнули. Если бы не Хрущит, царство ему
небесное, мы бы все пропали...
Немного подумав, добавил:
-- Власть это как времена года. От нас ничего не зависит. Большеусый
был как ужасная зима. Как Большой Снег. Но Большой Снег у нас держался три
дня, а он держался тридцать лет. Я хорошо помню Большой Снег. В это время я
уже был расторопный мальчик. Пятьдесят коз мог выпасти и в целости пригнать
домой... Теперь Хрущит. Он был как веселая весна. Однажды, отдыхая на
Пицунде, он приехал в село Дурипш в гости к одному крестьянину. Я там не
был, люди рассказывали. Говорун, как мельница, всю ночь никому слова не дал
сказать. Но и выпил за ночь семнадцать чайных стаканов вина! Для пожилого
вождя это неплохо. Хороший был человек, царство ему небесное, нас, абхазцев,
жалел. Пил с нами!
Теперь этот, который сейчас... Забыл имя... Справный, хорошо
отдохнувший мужчина, ничего не скажешь. Но мы от него ни плохого, ни
хорошего не видим... А что дальше будет -- посмотрим...
За стеной время от времени раздавался шум и топот отбегающих быков. Это
рыжий вожак все никак не мог угомониться и сгонял с места разлегшихся быков.
-- Я его должен привязать, а то он нам спать не даст, -- сказал
Бардуша, вставая.
Он снял со стены моток веревки и вышел.
-- Поосторожней, -- кинул ему Чанта вдогон, -- как бы он не боднул
тебя.
-- Я его так бодну, -- отозвался Бардуша, -- что шкура его будет
сушиться на крыше!
-- Сюда, волчья доля, сюда! -- раздался через некоторое время его
раздраженный голос. Потом он вдруг громко расхохотался и добавил: -- Эх,
жизнь! Что человек, что скот!
-- Что ты смеялся? -- спросил я, когда он вошел.
-- Как тут не посмеешься, -- сказал Бардуша, усаживаясь и протягивая
руки к огню. -- Как только я привязал этого буяна, к нему подошел один бык и
ударил его в бок рогами. Подхалим, хотел мне понравиться! Если ты такой
герой, почему ты не ударял его до этого, когда он не был привязан?
По какой-то таинственной закономерности разговор о нравах быков вывел
нас к тому, что, оказывается, этот пастух Хасан на самом деле не Хасан, а
Хозе. Он из тех испанских детей, которых ввезли в нашу страну во время
гражданской войны в Испании. Хозе ничего не помнит о своей первой родине,
только помнит, что долго-долго плыл пароход. Все остальное он забыл, ну и,
разумеется, испанский язык.
-- Однажды в Мухусе продавал орехи, -- сказал он, -- подходят двое и
говорят между собой по-чужестранному. Оказалось -- испанцы.
-- Ты им сказал, что ты испанец? -- спросил я.
-- Нет, конечно, -- ответил он, -- какой я испанец, я абхазец!
-- Что-нибудь понял, -- спросил я, -- когда они говорили между собой?
-- Ни одного слова! -- воскликнул он почти гордо, как о каком-то
прочном, хотя и неведомом достижении.
-- А испанские песни слышал? -- спросил я у него, пытаясь докопаться до
его генетической памяти.
-- Конечно, -- сказал он, -- у меня и здесь есть "Спидола".
-- Ну и что, -- спросил я, -- что-нибудь чувствуешь?
-- Ничего, -- сказал он, как бы опять настаивая на прочности своего
неведомого достижения, -- обыкновенная заграничная музыка!
Он посмотрел на меня с некоторой вызывающей готовностью множить примеры
этой прочности. И тут у меня мелькнула безумная мысль проверить его
испанскую реакцию на Карменситу.
-- А ты Зейнаб знал? -- спросил я у него.
-- Какую Зейнаб? -- подозрительно переспросил он, словно чувствуя в
моем вопросе некоторую недобросовестность. -- Эту фулиганку, которую отец
убил?
-- Да, -- сказал я.
-- Кто ж ее не знал, -- презрительно процедил он, решительно не
понимая, какое к этому имеет отношение прочность его достижений, -- я бы ее
там, под землей, палкой забил, как змею. Слыхано ли, чтобы абхазка так
позорила своего отца! А чего ты ее вспомнил?
-- Просто так, -- сказал я, сдаваясь.
Больше мне нечего было ему предложить, разве что устроить корриду.
Рыжий бык вполне подходил для такой роли, и Бардушу явно можно было подучить
кое-каким приемам матадора, ноя, думаю, это зрелище навряд ли всколыхнуло бы
генетическую память Хасана-Хозе, даже если бы удалось доказать старшему
пастуху научную плодотворность такого опыта.
Только заговорили о бедняге Кунте, которому, видно, пришлось заночевать
с быком, как раздался громкий лай собаки. Она побежала вниз.
-- Это он, -- сказал Бардуша, прислушиваясь к удаляющемуся лаю и первым
уловив, что он смолк.
В самом деле вскоре Кунта появился в дверях. Все привстали.
-- Пригнал-таки? -- спросил Чанта.
-- Кое-как пригнал, -- сказал Кунта и, бросив бурку на лежанку, уселся
у огня, где ему освободили место.
-- Ай молодец, -- сказал Чанта, поощряя его, как ребенка, -- быстрее
подайте ему ужин!
Хасан-Хозе подал Кунте ужин. Вскоре мы все улеглись на лежанке. В
тишине, как водяные часы, равномерно шлепали капли из корзины, где лежал
свежий сыр. Снаружи время от времени доносились богатырские выдохи быков.
Журчал ручей. Со стороны луга дважды или трижды налетал и затихал топот
мчащихся осликов. Улегшись под буркой и поудобней пристроив голову к седлу,
я сладко уснул.
Проснулся я от дурацких песенок "Маяка" и не сразу понял, где я, в
Москве или в горах. Это работала неутомимая, как я потом убедился, "Спидола"
Хасана-Хозе.
Все уже давно встали. День был солнечный, и я чувствовал себя
необыкновенно бодро. Когда я, взяв полотенце, пошел умываться к ручью,
ослики пробегали по цветущему лугу. Я их почему-то пересчитал. Оказалось,
что девять осликов бегут за одной ослицей.
Я попытался приглядеться к ней, чтобы понять тайну ее
привлекательности, но ничего не понял. Потряхивая гривкой и наклонив голову,
как мне показалось, с выражением затаенной усмешки, она бежала впереди. Это
была ослица светло-пепельной масти и, видимо, в ослином племени проходила за
блондинку. Один осел был мышастый, другой, в рыжих клочьях, замыкал шествие.
Все остальные были темные.
Я следил за ними, пока они не скрылись за бугром и, продолжая бег по
невидимому кругу, снова появились далеко внизу. Теперь я заметил, что два
задних ослика, медленно наращивая темп, обошли передних, что не вызвало у
обойденных никакого особого волнения, словно это входило в заранее
обусловленный стайерский замысел. Так как, пока я наблюдал за ними, со
стороны осликов не было ни одной попытки овладеть ослицей, казалось, что по
условиям забега ослица достанется тому ослику, который последним удержится
на дистанции, когда все остальные, не выдержав гонки, попадают замертво.
Прозрачная вода ручья искрилась, бежала и журчала, словно без устали на
виду у ледника пела цветущим травам о радости побега из-под его глыбы.
Я умылся мягкой, подснежной водой. Утираясь полотенцем, я все слушал и
слушал журчанье ручья, и вдруг мне в голову пришла такая мысль.
Подобно тому как освобожденная вода ручья до освобождения от ледника
сама была частью ледника, так и мы до собственного освобождения не только
угнетаемся несвободой, но и сами невольно являемся частью несвободы,
угнетения и самоугнетения.
К черту разговоры о тайной свободе, подумал я. Свобода, скрывающая
себя, это еще одна разновидность несвободы. Акт дарения свободы есть главный
признак самого существования нашей свободы. Подобно тому как в удачности
собственной шутки мы убеждаемся, увидев, как другой человек улыбается ей,
так и о существовании нашей свободы мы с абсолютной точностью убеждаемся
только в момент дарения свободы другому. Если ты свободен -- журчи! Иначе
твоя свобода уродлива как ручей, журчащий с выключенным звуком.
Когда я вернулся в балаган, завтрак был готов. После еды Андрей
перекинул фотоаппарат через плечо, и мы двинулись в путь.
Волшебно-золотистые от цветущих примул, в белых пятнах снежников, круглые
холмы уходили на юго-восток. Перебираясь по ним, мы должны были дойти до
святилища.
Перевалив за первый холм, мы встретили старого одноглазого пастуха,
который пас своих коз над ангельски-голубым озерцом, в котором сидел большой
черный буйвол и, спокойно поглядывая на нас, жевал свою жвачку. Глазу,
привыкшему видеть буйволов в болотистых долинных водах, видеть его в горном
озере было так же странно, как увидеть негра в палате лордов, пожевывающего
чуингвам.
Сам пастух и его козы на изумрудно-зеленой лужайке выглядели так
живописно, что Андрей не удержался и несколько раз пощелкал его с разных
сторон. Забавно было замечать, что старый одноглазый пастух каждый раз,
когда Андрей нацеливал на него свой объектив, так поворачивал голову, чтобы
остаться запечатленным своим зрячим профилем. Я подумал, что идея
соцреализма возникла не на пустом месте, она отражает достаточно древнюю
особенность человеческой психики.
Подымаясь с одного холма на другой, мы шли и шли, и я стал замечать,
что Андрей все чаще останавливается, озирается, не зная, на какой из
ближайших холмов взобраться.
-- Ты подожди, -- сказал он мне наконец, а сам, легкой рысцой слетев с
холма, взобрался на другой, зашел за него, вновь появился и, показав мне
рукой, чтобы я, не взбираясь к нему, прямо шел к другому холму, сам двинулся
туда же.
Еще несколько раз, оставляя меня на месте, он рыскал по окрестным
холмам. Я подумал, что наши пастухи, вероятно, были правы, считая, что это
святилище находится где-то очень далеко отсюда, а Андрей за десять лет
просто забыл об этом. Но вдруг он вылез из-за очередного холма и уверенно
помахал мне рукой. Я спустился со своего и поднялся к нему.
Мы зашли за холм, и я увидел святилище. Это было небольшое
пространство, огороженное белыми камнями. Внутри этой символической ограды
лежала огромная куча наконечников стрел: клешневидные, ромбовидные, со
сдвоенным или даже строенным жалом, многогранные, плоские, расширенные как
допасти, или суженные как шило.
Я прислушался к себе, стараясь услышать зов крови, но, увы, ничего не
услышал. Очень уж это далеко. Понятно, почему наши предки выбрали место для
клятвы и молит