Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
Снова и снова набегала тень на его
лицо, которое Кленнэм всегда привык видеть таким ясным, и всякий раз
настороженность и беспокойство отражались во внимательном взгляде его жены.
Когда Бэби порой тянулась приласкать собаку, Кленнэм не мог отделаться от
впечатления, что мистеру Миглзу это неприятно; а однажды, когда вышло так,
что и Гоуэн склонился над собакой в одно время с нею, мистер Миглз поспешно
вышел из комнаты, и Артуру показалось, что на глазах у него блеснули слезы.
И еще ему показалось - а может быть, и не показалось, - что все эти мелочи
не укрылись и от самой Бэби; что она нынче особенно старалась всячески
выказывать отцу свою горячую любовь; что для того именно она по дороге в
церковь и обратно брала его под руку и шла с ним вместе, поотстав от других.
И положительно Артур мог бы поклясться, что поздней, гуляя один по саду, он
ненароком видел в окно кабинета, как она нежно обнимала обоих родителей и
плакала, уткнувшись в отцовское плечо.
Под вечер пошел дождь, и им пришлось провести остаток дня дома, за
рассматриванием коллекций мистера Миглза и за дружеской беседой. Этот Гоуэн
был бойким собеседником: говорил он главным образом о себе, весьма
непринужденно и остроумно. По роду занятий он, видимо, был художник и
некоторое время жил в Риме; что-то, однако, было в нем несерьезное,
поверхностное, любительское, какой-то изъян чувствовался в его отношении к
искусству и к собственной работе - но в чем тут именно дело, Кленнэм не мог
понять.
Он решил обратиться за помощью к Дэниелу Дойсу, который стоял и смотрел
в окно.
- Вы хорошо знаете мистера Гоуэна? - спросил он .вполголоса, подойдя и
став рядом.
- Встречал его здесь. Он является каждое воскресенье, когда семейство
дома.
- Насколько я мог понять, он художник?
- Да, в некотором роде, - угрюмо ответил Дойс.
- Как это "в некотором роде"? - спросил Кленнэм, улыбнувшись.
- Он забрел в искусство, как на Пэлл-Мэлл, - гуляючи, мимоходом, -
сказал Дойс, - а искусство, мне кажется, не парк для прогулок.
Из дальнейших расспросов выяснилось, что семейство Гоуэн представляет
собой отдаленную ветвь рода Полипов и что родитель мистера Генри Гоуэна
некогда состоял при одном из наших посольств за границей, а впоследствии был
возвращен за ненадобностью на родину и пристроен где-то в качестве
инспектора чего-то, на каковом посту и умер, зажав в руке только что
полученное жалованье, право на которое он доблестно отстаивал до последнего
вздоха. За столь выдающиеся государственные заслуги вдове его по
представлению очередного властвующего Полипа определена была пенсия в
размере двухсот или трехсот фунтов в год; а преемник этого Полипа
присоединил к пенсии тихую и уютную квартирку в Хэмптонкортском дворце, где
старушка и доживала свой век, сообща с другими старушками обоего пола, сетуя
на дурные времена и порчу нравов. Сына ее, мистера Генри Гоуэна, не имевшего
иного подспорья в жизни, кроме весьма скромных средств, доставшихся ему по
наследству от папаши-инспектора, оказалось нелегко пристроить к месту - тем
более что свободных государственных синекур становилось все меньше, а ни к
каким мастерствам молодой человек не проявлял склонности, кроме того, что
был великим мастером мотать деньги. В конце концов он объявил о своем
намерении стать художником, отчасти потому, что издавна баловался живописью,
отчасти же, чтобы насолить главным Полипам, не позаботившимся о его судьбе.
Дальше события разворачивались следующим образом: сперва был нанесен
жестокий удар щепетильности некоторых дам из высшего круга; затем рисунки
мистера Генри Гоуэна стали ходить по рукам в великосветских гостиных,
вызывая восторженные восклицания: "Настоящий Клод! Настоящий Кейп! *
Настоящий шедевр!" Наконец лорд Децимус купил одну из его картин, и во время
званого обеда, на который приглашен был весь Совет с Президентом во главе,
изрек с высоты своего величия:
"А знаете, мне и в самом деле кажется, что это очень хорошо написано".
Короче говоря, видные особы не щадили усилий, чтобы ввести молодого
художника в моду. Однако из этого так ничего и не вышло. Помешали
предрассудки, господствовавшие в публике. Люди с непонятным упорством
отказывались восхищаться приобретением лорда Децимуса, с непонятным
упорством считали, что на любом поприще (кроме того, на котором они сами
подвизались) успех может быть достигнут лишь неустанным трудом, неуклонным
рвением и непоколебимой преданностью делу. И теперь мистер Гоуэн, подобно
тому ветхому ящику, который называют гробом Магомета * (хоть в нем никогда
не было ни останков пророка, ни чьих-либо еще), оказался подвешенным в
пространстве между двумя сферами, со злобой и завистью взирая и на землю, от
которой он оторвался, и на небо, которого так и не достиг.
Вот, в общих чертах, то, что удалось узнать о нем Кленнэму в это
дождливое воскресенье и в последующие дни.
Спустя примерно час после обеденного времени прибыл молодой Полип со
своим моноклем. Из уважения к родственным связям гостя мистер Миглз дал на
этот вечер отставку розовощеким служанкам и поручил их обязанности двум
мрачного вида лакеям. При виде Артура молодой Полип до того оторопел и
растерялся, что долго не мог прийти в себя и только бормотал в
замешательстве: "Э-э... послушайте! Э-э... знаете ли, доложу я вам!"
Немного оправившись, он воспользовался первым удобным случаем, чтобы
отвести своего друга в сторону и пропищать тем тонким голоском, который еще
усиливал создаваемое им впечатление беспомощности:
- Гоуэн, мне нужно поговорить с вами. Э-э... послушайте. Кто этот
субъект?
- Какой-то знакомый хозяев дома. Не мой, во всяком случае.
- Имейте в виду: это ярый радикал, - сказал молодой Полип.
- Да ну? А вы откуда знаете?
- Черт побери, сэр, он недавно явился в наше министерство и стал
приставать ко всем самым нахальным образом. Потом пошел к нам домой и
приставал к моему отцу до тех пор, пока его не выставили за дверь. Потом
опять пришел в министерство и стал приставать ко мне. Послушайте, вы не
представляете себе, что это за человек.
- А что ему было нужно?
- Черт побери, сэр, - ответил молодой Полип, - он, знаете, хотел бы
узнать! Ворвался в министерство - хотя ему даже не был назначен прием - и
заявил, что хотел бы узнать!
От изумления и негодования он так таращил глаза, что рисковал
ослепнуть, но тут весьма кстати явился лакей с докладом, что кушать подано.
Мистер Миглз, проявив живейший интерес к состоянию здоровья его двоюродного
дедушки и двоюродной бабушки, просил его вести к столу миссис Миглз. И глядя
на гостя, восседающего по правую руку хозяйки дома, мистер Миглз сиял так,
словно все семейство Полипов собралось за его обеденным столом.
От вчерашней милой непринужденности не осталось и следа. Не только
обед, но и сами обедающие казались остывшими, безвкусными, пересушенными - и
во всем был виноват этот жалкий, скудоумный маленький Полип. Он вообще не
отличался красноречием, но сейчас, от присутствия Кленнэма, на него словно
столбняк нашел. Повинуясь какой-то настойчивой и непреодолимой потребности,
он беспрестанно поглядывал на упомянутого джентльмена, вследствие чего его
монокль попадал то к нему в суп, то в бокал с вином, то в тарелку миссис
Миглз, то свешивался у него через плечо на манер шнурка от сонетки, так что
одному из мрачных лакеев несколько раз пришлось водворять его на грудь
посрамленного владельца. Расстройство чувств, порождаемое в молодом Полипе
частым исчезновением этого оптического прибора, упорно не желавшего
держаться в глазу, еще усиливалось при каждом взгляде на загадочного
Кленнэма. В своей растерянности он хватал и подносил к глазу ложки, вилки и
другие предметы обеденной сервировки, а обнаружив ошибку, смущался еще
больше, но все-таки не мог заставить себя не смотреть на Кленнэма. А стоило
Кленнэму заговорить, как злополучный юнец весь замирал от страха, что он так
или иначе непременно договорится до того, что, знаете, хотел бы узнать.
Таким образом, едва ли кто-нибудь, кроме мистера Миглза, испытывал
приятные чувства во время этого обеда. Но уж мистер Миглз наслаждался
присутствием молодого Полипа в полной мере. Как склянка золотой воды в
сказке, разлившись, превратилась в целый фонтан золота, так и ему казалось,
что с появлением этого крошечного Полипчика, над столом словно простерлась
тень всего генеалогического древа Полипов. И в этой тени как бы потускнели
неоценимые душевные качества самого мистера Миглза. Исчезла его искренность,
его непринужденность, он будто гнался за чем-то совсем ему чужим и ненужным;
он перестал быть самим собой. Какое редкое, исключительное явление! Не
правда ли, случай мистера Миглза - единственный в своем роде?
Наконец сырой промозглый вечер завершился сырой промозглой ночью, и
молодой Полип уехал в кабриолете, вяло попыхивая сигарой, а противный Гоуэн
ушел пешком вместе со своей противной собакой. Весь день Бэби старалась быть
особенно приветливой с Кленнэмом; но Кленнэм с самого завтрака держался
несколько замкнуто - верней, держался бы, будь он и правда влюблен в Бэби.
Только что он поднялся к себе в комнату и снова бросился в кресло перед
камином, как в дверь постучали и вошел Дойс со свечой в руке, спросить, в
котором часу и как он намерен возвращаться завтра в Лондон? Когда этот
вопрос был выяснен, Кленнэм невзначай упомянул о Гоуэне - этот Гоуэн не
давал бы ему покоя, будь он его соперником.
- Не верится, чтобы из него вышел большой художник, - сказал он.
- Не верится, - отозвался Дойс.
Засунув одну руку в карман и уставясь на пламя свечи, которую он держал
в другой руке, мидтер Дойс не трогался с места, как будто был уверен, что
разговор на этом не кончится.
- Мне кажется, наш добрый друг как-то переменился и даже помрачнел с
приходом мистера Гоуэна, - заметил Кленнэм.
- Да, - промолвил Дойс.
- Но о его дочери нельзя сказать того же.
- Нет, - промолвил Дойс.
Оба помолчали. Затем мистер Дойс, не отрывая глаз от пламени свечи,
медленно заговорил снова:
- Дело в том, что он уже два раза увозил дочку за границу в надежде
отвлечь ее мысли от мистера Гоуэна. Ему кажется, что она не совсем
равнодушна к этому молодому человеку, а на его взгляд (как и на мой, да и
вы, верно, с этим согласитесь) такой брак едва ли принес бы ей счастье.
- Я... - Кленнэм поперхнулся, закашлялся и умолк.
- Да вы простудились, - сказал Дэниел Дойс, по-прежнему не глядя на
Кленнэма.
- Я полагаю, они помолвлены? - небрежно спросил Кленнэм.
- Нет, нет, это мне доподлинно известно. Молодой человек добивался
этого, но не добился. С тех пор как они вернулись из путешествия, он с
позволения нашего друга является в гости по воскресеньям, но и только.
Обманывать отца и мать Минни не станет. Вы путешествовали вместе с ними и не
могли не видеть, какими тесными узами, нерасторжимыми даже в смерти, связаны
члены этой семьи. Ничего более того, что все мы видим, между мисс Минни и
мистером Гоуэном нет, я в этом не сомневаюсь.
- Ах! Довольно и этого! - воскликнул Кленнэм.
Мистер Дойс пожелал ему доброй ночи тоном человека, услышавшего если не
вопль отчаяния, то стон боли, и стремящегося хоть немного подбодрить и
утешить того, у кого этот стон или вопль вырвался. Должно быть, это было
просто очередное чудачество с его стороны; не мог же он услышать что-либо
подобное без того, чтобы и Кленнэм это услышал.
Дождь лил упорно, барабанил по крыше, глухо ударял в размокшую землю,
шумел в кустарнике, в оголенных ветвях деревьев. Дождь лил упорно, уныло.
Ночь будто плакала.
Если бы Кленнэм не принял решения не влюбляться в Бэби, если б он
проявил ранее упомянутую слабость, если бы мало-помалу убедил себя поставить
на эту карту все свои думы, все свои надежды, все богатство своей глубокой и
нерастраченной души - а потом увидел, что карта бита, тяжко пришлось бы ему
в эту ночь. А так...
А так только дождь лил упорно и уныло.
ГЛАВА XVIII - Поклонник Крошки Доррит
Не следует думать, будто Крошка Доррит дожила до своего двадцать
второго дня рождения, не имея ни одного поклонника. Даже в унылой тюрьме
Маршалси вечно юный Стрелок порой натягивал тетиву своего старенького лука,
и неоперенная стрела вонзалась в сердце того или иного пансионера.
Впрочем, поклонник Крошки Доррит не принадлежал к числу пансионеров.
Это был наделенный чувствительным сердцем сын одного тюремного сторожа. Отец
мечтал со временем передать незапятнанный тюремный ключ сыну и потому с
самого нежного возраста приучал последнего к обязанностям своей профессии и
к честолюбивой надежде, что эта профессия сделается наследственной в семье.
А пока что будущий преемник отцовского звания помогал матери, которая
держала на углу Хорсмонгер-лейн (не все сторожа жили при тюрьме) небольшую
табачную лавочку, пользовавшуюся широкой популярностью среди обитателей
Маршалси.
Еще в те далекие времена, когда его дама сердца сидела, бывало, в
детском креслице у очага караульни, Юный Джон (Чивери по фамилии), который
был годом старше, подолгу не сводил с нее восторженного взгляда. Когда они
вместе играли на дворе, его любимая игра состояла в том, что он запирал ее в
воображаемую тюрьму, а потом выпускал на волю за настоящий поцелуй. Когда он
настолько подрос, что мог дотянуться до замочной скважины тюремных ворот, он
не раз оставлял отцовский обед или ужин стынуть на ветру в то время, как сам
до рези в глазу любовался на свою возлюбленную при помощи этого нехитрого
оптического прибора.
Быть может, в беспечную пору детства, когда не страшна простуда и можно
(о счастье!) не думать о своих пищеварительных органах, влечение Юного Джона
порой несколько ослабевало; но с годами оно окрепло и превратилось в
неугасимый пламень. В девятнадцать лет, по случаю дня рождения Крошки
Доррит, он вывел мелом на стене напротив ее дверей: "Привет тебе, волшебное
созданье!" В двадцать три он научился робко преподносить по воскресеньям
сигары Отцу Маршалси, бывшему в то же время отцом царицы его сердца.
Юный Джон был невелик ростом; тоненькие ножки его часто спотыкались,
реденькие белесые волосы разлетались во все стороны. Один глаз (быть может,
тот, что глядел в замочную скважину) имел наклонность слезиться и казался
больше другого, как будто постоянно был вытаращен от удивления. Силою
характера Юный Джон не отличался. Но у него была большая душа - возвышенная,
открытая, преданная.
Робея перед кумиром своих грез, Юный Джон не мог быть чересчур
самонадеянным, но все же в размышлениях об интересующем его предмете он
взвешивал все положительные и отрицательные стороны. И при всем своем
смирении ему удалось усмотреть здесь кое-какую закономерность, позволявшую
верить в счастливое будущее. В самом деле: скажем, все сложится к лучшему, и
они поженятся. Она - дитя тюрьмы, он - тюремный сторож. Разве не подходит
одно к другому? Теперь дальше: скажем, он получит помещение при тюрьме. И
тогда она будет жить бесплатно в той самой комнате, которую столько лет
нанимала за деньги. Разве нет в этом заслуженной справедливости? Из окна
комнаты, если привстать на цыпочки, можно увидеть, что делается на улице; а
если увить окно душистым горошком да еще повесить клетку с канарейкой,
получится просто райский приют. Разве не заманчивая перспектива? И потом
жизнь в тюрьме имеет даже свою прелесть: по крайней мере принадлежишь только
друг другу. Вдали от человечества, оставшегося по ту сторону тюремной стены
(не считая той его части, что заперта по эту); лишь понаслышке зная о его
горестях и тревогах от пилигримов, идущих на богомолье в Храм
Неплательщиков; деля свое время между райским приютом наверху и караульней
внизу - так будут они скользить по реке времени в идиллической безмятежности
семейного счастья. И со слезами умиления Юный Джон завершал свои мечты
картиной надгробного камня на соседнем кладбище, у самой тюремной стены, со
следующей трогательной надписью на нем:
Здесь покоится
ДЖОН ЧИВЕРИ
который шестьдесят лет прослужил сторожем
и пятьдесят лет главным сторожем
в тюрьме Маршалси за этой стеной
и окруженный всеобщим почетом и уважением
отошел в вечность тридцать первого декабря
одна тысяча восемьсот восемьдесят шестого года
в возрасте восьмидесяти трех лет
а также
его любимая и любящая супруга
ЭМИ урожденная ДОРРИТ
которая пережила свою потерю не более как на
двое суток
и испустила свой последний вздох
в упомянутой тюрьме Маршалси
там она родилась,
там она жила,
там она скончалась.
Для супругов Чивери не составляли тайны сердечные переживания их сына -
хотя бы потому, что были случаи, когда, взволнованный этими переживаниями,
он проявлял излишнюю раздражительность в обращении с покупателями, чем
наносил ущерб торговле. Но оба родителя в свою очередь пришли к убеждению,
что вопрос может быть разрешен благополучным образом. Миссис Чивери, женщина
мудрая, просила мужа помнить о том, что брак с мисс Доррит, в некотором роде
потомственной гражданкой Маршалси, пользующейся у пансионеров большим
уважением, несомненно подкрепит виды их Джона на карьеру сторожа. Миссис
Чивери также просила мужа не забывать о том, что если их Джон обладает
средствами и положением в обществе, то мисс Доррит зато обладает хорошим
происхождением, а она (миссис Чивери) держится того мнения, что две
половинки составляют целое. Наконец, рассуждая уже как мать, а не как
дипломат, миссис Чипери просила мужа подумать и о том, что их Джон всегда
был слабеньким, а эта любовь его и вовсе извела, так что если ему будут
перечить, он еще чего доброго руки на себя наложит, и очень даже просто. Все
эти доводы возымели столь сильное действие на мистера Чивери, что он теперь
всякий раз, когда сын собирался с воскресным визитом в Маршалси, давал ему
шлепка "на счастье" - а это у него, человека немногословного, должно было
означать, что он желает своему отпрыску, наконец, объясниться и получить
благоприятный ответ. Но у Юного Джона не хватало духу на решительное
объяснение, и, возвращаясь ни с чем, он тут-то и срывал свою досаду на
покупателях табачной лавочки.
В этом деле, как и в других делах, меньше всего думали о самой Крошке
Доррит. Ее брат и сестра знали всю историю и пользовались ею, как веревкой,
на которой можно было вывесить для просушки жалкие лохмотья старого мифа о
благородном происхождении семьи. Фанни подчеркивала благородство своего
происхождения тем, что насмехалась над бедным вздыхателем, когда он слонялся
около тюрьмы в надежде хоть издали поглядеть на возлюбленную. Тип
подчеркивал благородство своего происхождения и своей натуры тем, что на
кегельбане корчил из себя охранителя семейной чести, роняя хвастливые намеки
относительно хорошей трепки, которую некий джентльмен намерен задать в один
прекрасный день некоему молокососу. Но не они одни в семействе Доррит
извлекали выгоду из сердечной склонности Юного Джона. Нет, нет.
Предполагалось, разумеется, что Отцу Маршалси ничего не известно об этом
обстоятельстве; его обветшалое достоинство не позволяло ему даже заметить
что-либо подобное. Но он благосклонно принимал воскресные