Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
много. Петр Тарасович негодовал:
-- Безобразие! Хиба ж так можно!.. А сорняков на этих межах сколько!
Ой, лыхо ж! -- тяжко, с болью вздохнул он, будто осматривал на своем
колхозном поле клочок земли, по недосмотру халатного бригадира плохо
вспаханный.-- Хиба ж так можно жить? -- раздумчиво повторил он и потеребил
бурые отвислые усищи.-- Сколько хлеба зря пропадает!
На одной полоске он заметил пахаря. Приказал Кузьмичу придержать
лошадей. Ездовой остановил кобылиц, привязал их возле часовенки, стоявшей на
перекрестке, и вслед за Пинчуком, спотыкаясь о муравейники и кротовьи кучи,
пошел к румыну. Худая белая кляча тащила за собой деревянную соху. И лошадь
и пахарь делали невероятные усилия. Пинчуку сразу же вспомнились картинка из
старого букваря и стихотворение под ней, начинающееся словами: "Ну, тащися,
Сивка".
Петр Тарасович и Кузьмич приблизились к крестьянину. Тот выпустил из
рук соху, глянул слезящимися, разъедаемыми потом глазами на русских солдат,
снял шапку и чинно поклонился.
-- Буна зиуа*.
-- Доброго здоровьичка! -- ответствовал Пинчук, поняв, что крестьянин
приветствует их.
Румын мелко дрожал. Не от страха, а от напряжения и от великой
усталости. Он не боялся солдат хлебороб быстро узнал в них хлеборобов.
*Добрый день (рум.).
-- Ковыряешь? -- спросил его Пинчук.
-- Ну штиу.
-- Опять "нушти"! Понимать надо! А то все -- "нушти" да "нушти". Бросил
бы ты эту гадость! -- Петр Тарасович потрогал рукой деревяшку. Высветленные
ладонями хозяина ручки сохи были горячие и бугроватые, словно и на них
набиты мозоли.-- Ну, ладно, мабуть, поймать колысь...
-- Поймут,-- подал свой голос Кузьмич, который давно ждал случая
высказать свое мнение.
Пинчук и ездовой вернулись к разведчикам, сделавшим небольшой привал.
Недалеко от дороги, окруженная со всех сторон каштанами, тополями и
черешней, белым пауком прицепилась к земле боярская усадьба.
-- Вот у того нет, должно быть, этих разнесчастных клиньев,-- сказал
Шахаев Забарову, думая про помещика.
Шахаев поднялся, немного отошел в сторону, чтобы лучше наблюдать за
бойцами, за выражением их лиц, отгадывать мысли.
"А ты что задумался, командир?"
Шахаев взглянул на Забарова и невольно улыбнулся. Спокойный,
сосредоточенно-уравновешенный ум Федора и его физическое могущество всегда
будили в сердце Шахаева добрые мысли, наполняли грудь безотчетной радостью.
На этот раз лицо Забарова было строже обычного. Странная дума
беспокоила этого сильного и сурового человека. Вот осталась позади, там, за
рекой, огромная земля, навеки ими освобожденная. Остались на этой земле
миллионы в общем добрых и честных людей, и это очень хорошо. А вдруг сбежал
из-под их охраны, перекрасился и живет на той святой, окропленной кровью
бойцов земле и рыжебородый кулак, которого они недавно встретили? Может же
такое случиться! Живет... И вот это очень плохо. Разве для него сложили свои
головы Вакуленко, Уваров, Мальцев?.. Бывает же в жизни так: заведется в
какой-нибудь большой и хорошей семье один вредный человек и портит всем
кровь. Его все-таки терпят в доме, хотя и не знают точно, кeм он доводится
этой семье. Потом, когда уж станет невмоготу, выбросят к чертовой бабушке
того вредного человека и сразу почувствуют облегчение.
Нет, он, Забаров, сделал непростительную ошибку, не рассчитавшись
окончательно с кулаком. Вдруг ему удалось выкрутиться? Смеется небось над
ними, рыжий дьявол. Чего доброго, прикинется советским, да еще завхозом его
поставят: они ведь такие -- умеют перекрашиваться... Будет жить и ждать...
следующей войны.
-- Дай-ка, Шахаев, закурить...
-- Вы что, товарищ лейтенант? -- удивился парторг, услышав дрожь в
голосе Федора.
-- Ничего...-- Забаров не мог завернуть папироску.-- Чертовщина
какая-то в голову лезет. -- И он неожиданно рассказал о своих странных
мыслях.
Когда он кончил говорить, Шахаев спросил улыбаясь:
-- И все?
-- Ну да... А чего ты смеешься?
-- Так просто...
Привал кончился. Колонна двинулась дальше. Шли степью. За дальними
холмами грохотали редкие орудийные выстрелы. На горизонте, далеко-далеко,
вспухали черные шапки от разрывов бризантных снарядов и белые -- от
зенитных. Небо -- туго натянутое, нежно-голубое, огромное полотно --
звенело. Вспарывая его, вились истребители. Ниже, невысоко над землей,
деловито кружились два "ила"-разведчика. Они были заняты черной и скучной
работой -- фотографировали вражеские позиции. Знакомая фронтовая картина
вернула мысли разведчиков к земной, горькой действительности -- война
продолжалась... А это значит -- будет еще литься кровь, много крови, и еще
не одно горе обожжет солдатское сердце, и еще не раз придется комкать в
руках пилотку над свежей могилой...
-- Вася, расскажи что нибудь...
-- Да ты что? -- встревожился Камушкин, взглянув на побледневшее вдруг
лицо Ванина.
-- Так... расскажи. Прошу как друга!..
...Комкать пилотку над могилой павшего товарища. И навeрное, это будет
больнее, чем раньше: чужая сторона, неродная, неласковая землица,
суглинистая, горъким-горька...
Сколько раз уже поливал ее своей кровью русский солдат!..
Вдали, в нежно вытканном мареве, синели горы.
Карпаты!..
Дрогнуло сердце Кузьмича: вспомнил старый сибиряк, как пели в
четырнадцатом новобранцы:
Нас угонят на Карпаты,
Там зароют без лопаты...
Взгрустнулось и Акиму: там, в этих карпатских снегах, сложил когда-то
свою голову брат его отца.
"За горами, за долами, за широкими морями..." Что там ждет их за этими
горами да за долами? И почему разведчиков сейчас так мало -- на своей земле
их всегда казалось больше -- и идут они здесь не по-своему, гуськом, след в
след, а плотным строем, будто боясь сорваться и упасть куда-то? И почему
самому Акиму хочется быть поближе к Забарову, почему все жмутся к
лейтенанту, как железные гвозди к большому и сильному магниту?
Небо звенело от зенитных хлопков. Чужое небо. Сенька задыхался от
махорочного дыма, обжигал окурком губы, но продолжал курить, хотя делать
этого в строю и не полагалось.
Между тем у разведчиков вновь разгорелся спор. На этот раз причиной
спора была одежда, которую видели ребята на встречных румынах и румынках.
Почти все мужчины и женщины были одеты в рубища.
-- До чего довели хлеборобов! -- простонал Пинчук.
Никита Пилюгин быстро возразил:
-- Прикидываются они. Для нас специально вырядились. А хорошее
припрятали. Заграничное-то суконце в землю позарывали. Знаем мы их!
Сенька, смерив Пилюгина недобрым взглядом, приблизился к нему вплотную,
встал на цыпочки и, многозначительно постучав пальцем по Никитиному лбу,
негромко, но внятно заключил: Пусто!
Никита, обидчиво заморгав, смотрел на Ванина широко поставленными
угрюмыми глазами.
-- Почему так -- "пусто"?
-- А вот так -- пусто и есть! -- уже мягче пояснил Ванин.-- Ты
завидовал, дурья голова, всему заграничному. А завидовать-то, оказалось, и
нечему. Вот ты и выдумываешь всякое такое...
2
Разведчиков догнали две политотдельские машины. В одной из них сидели
на своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При
виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный
шутливо-озорной и лукавый вид.
-- Э-эй! Георге! -- заорал он, чихая от пыли, поднятой остановившимися
машинами. -- Слезай к нам. За переводчика у нас будешь. Мне тут нужно с
вашими префектами да примарями потолковать. Что-то неважно они встречают
гвардии ефрейтора Ванина. Товарищ капитан, отпустите его. Разведчику ведь
надо знать местные обычаи.
-- Зачем это тебе нужно их знать? -- полюбопытствовал маленький и
хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные близорукие глаза.-- Трофейничать,
что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!..
Сеньку обидели гуровские слова.
-- Плохо вы меня знаете, товарищ капитан. Что было, уже давно быльем
поросло. О трофеях не думаю.
На этот раз Сенька говорил правду.
-- Нет, хорошо я тебя знаю! -- стоял на своем Гуров, но румына все-таки
отпустил: он, как и все в дивизии, любил разведчиков. К тому же по роду
своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт.-- Ладно,
Бокулей, пройдись с хлопцами! -- снисходительно сказал капитан.-- Только
смотрите у меня!..
-- Спасибо, товарищ капитан! -- обрадовался румын и спрыгнул с машины.
По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что
румын сильно взволнован.
-- Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял?
-- Мой дом недалеко...
-- Где? Как название села?
Бокулей сказал.
Ванин проворно развязал свой вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без
единой помарки, карту Румынии, которую он когда-то уже успел "одолжить" у
одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт.
-- Вот теперь все в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко.
Завтра будем там!
-- Хорошо, если наша дивизия туда пойдет,-- сказал Камушкин, с
сочувствием глядя на Бокулея.
-- Туда и пойдет. Куда ж ей еще! -- уверенно проговорил Сенька. Сейчас
он чувствовал себя по меньшей мере начальником оперативного отдела.-- Нашу
Непромокаемо-Непросыхаемую всегда посылают на самое острие. Смотрите! -- он
развернул карту на траве, встал на колено.-- Вот линия фронта. Вот город
Пашканы. Дальше некуда. Там -- румынские доты. Это я слышал от начальника
разведки,-- добавил новоявленный "оперативник", не без основания полагая,
что ему могут и не поверить.-- А тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них
штаб разместился. Ну, а нам, по знакомству, Бокулей свое поместье
предоставит!
Отдохнув, разведчики пошли быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам
останавливаться возле часовен, попадавшихся на каждом километре, и
рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам
предстояло пройти еще километров десять. В полдень вступили в большой
румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно
было пустынно и тихо, Ботошани казались более оживленными. Солдат удивила
бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где-то мимо.
Спросив разрешения Забарова, Сенька взял с собой Бокулея и забежал в
одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает
как закрученными усами. Сенька порылся в кармане. В руках у него появились
леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин.
-- Колбасы мне продай.
Лобазник покачал головой и что-то пролепетал.
-- Что он? -- не понял Ванин.
-- Русские деньги просит, рубли,-- пояснил Бокулей.-- Он думает, что
тут Советская власть будет.
-- Ах вон оно что! Приспосабливается, значит, купчишка! -- Сенька
улыбнулся: разведчик полагал, что, во всяком случае, купчишке-то нечего
ждать для себя хорошего от Советской власти -- не его, нe купеческая эта
власть.-- Что ж, разве рубли ему дать? -- вслух размышлял Ванин.
Рублишки у Сеньки были, но он не решался покупать на них, жалко было
советских денег, да и не хотел, чтобы на наши рубли наживал себе богатство
этот черноусый, с прилипчивыми глазами человек. При затруднительных
обстоятельствах Сенька всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и это
помогало ему найти верное решение.
-- Рублей я ему не дам! -- уже твердо заявил он Бокулею.-- Так и
переведи! -- и направился к двери, но в магазин уже входил Али Каримов. Тот
без долгих размышлений вытащил пачку рублевок.
Однако Ванин остановил азербайджанца.
-- Не смей! -- строго сказал он.
Каримов покорно и молча сунул деньги обратно в карман. Но, отойдя
немного, вдруг забушевал. Сначала тихо, потом все громче и горячей. Он
говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было только догадываться, что,
поразмыслив, Каримов решил, что Ванин поступил неправильно, не позволив ему
сделать покупку на рубли, что Сенька только принизил советские деньги в
глазах румынского торговца, а ведь в конце концов -- на этот счет у Али не
было ни малейшего сомнения -- и в Румынии должна быть Советская власть, не
зря же Красная Армия пришла в эту страну!
-- А ты дискретируешь! -- в запальчивости повторял он это понравившееся
ему, неудобоваримое чужое слово.
-- Постой, постой, Каримыч! -- с добродушной снисходительностью
остановил его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное слово
неправильно, и хотел поправить, но вовремя сообразил, что исказит его ещ"
больше. Смеясь, продолжал: -- Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню,
к нам на завод -- до войны дело было -- вот такой же оратор приезжал. Как
начал!..-- Сенька остановился, взъерошил светлый чуб и, отчаянно
жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: -- Оно, конечно, если правильно
рассудить в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не что иное, как
вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а
все-таки весьма!..
Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он
вспомнил другого оратора, который -- дело было в тридцатых годах -- приезжал
в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой
революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории
и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой-то древний
старикашка не срезал его неожиданным вопросом.
-- Дозвольте спросить? -- поднялся он в задних рядах.
-- Прошу.
-- Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма?
Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако
ответил:
-- Есть, разумеется.
-- A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?..
Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался
поскорее закончить свою речь...
...Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще
громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши.
А Ванин продолжал:
-- Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в
ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не
поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат.
Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и
сердито одернул его:
-- А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают!
Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать.
Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем
немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных
селах и деревнях.
-- Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе,-- узнав об этом,
рассуждал Пинчук.
-- Вот и этот в батюшку удался,-- указывал Сенька на Никиту.-- Зачем мы
его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы
такие...
Во всяком случае, Пилюгин-сын унаследовал от Пилюгина-отца одну
прескверную черту -- неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита
Ванину потому, что у того много орденов, Акиму -- что с ним была хорошенькая
девушка, Шахаеву -- потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам
Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька
сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту:
-- Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит
у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И
кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш
начальник. Увидел здоровяка -- и в свое подразделение его. Один, мол,
"языков" будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще
оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!..
-- Зачем же? -- Шахаев улыбался.-- Что же мы за разведчики, если одного
человека перевоспитать не можем.
-- Оно-то так...-- нехотя сдавался Ванин.-- Но ведь паршивая овца...
-- Знаю эту пословицу, Семен,-- перебил парторг. -- Только к нашим
людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее
избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение
перевести.
-- В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не
гожусь. Меня самого еще надо воспитывать,-- чистосердечно признался Семен и
добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: -- Вы Акиму его передайте.
Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь,
и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить...
Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по
асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема.
Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О
чем-то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По
возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению
овладел хозяйственный зуд.
-- А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие...
-- Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы
наследие-то от царя-батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое
получили... Он ведь, Николашка-то, больше о кандалах для народа думал.
Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту...
-- Цэ так... Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог
понастроила, кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если,
скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию
заполонит... И все ж -- мало у нас дорог. И дуже плохи воны...
Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие
облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за
верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и
необъятен.
Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно
на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними
подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг
охватившему его.
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?..--
тихо прочел Аким и подумал: "В самом деле, сколько же осталось нам еще
переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных
хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских
зданий что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и
неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем
нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами?
И скоро ли перешагнем и их?.."
А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно
перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах,
захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!..
К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к
роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с
ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были
мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы,
запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута,
медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились,
пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с
почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый,
покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и
тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он
вновь опусти