Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
иг повернул к нам
лицо, самоуверенное и мрачное, сел на велосипед и уехал.
- Он был одним из гробоносцев, - сказал Дон. - Как вам это нравится,
синьоры?
- Моя не понимай, - сказал я. - Моя любить Италия. Любить Муссолини.
- Ты уже это говорил.
- Ладно. Тогда салют.
Дон посмотрел на меня - трезво и спокойно.
- Салют, - сказал он. Потом он повернул голову к дому священника и
поправил, подтянул вверх вещевой мешок. Дверь дома была закрыта.
- Дон, - сказал я. Он оглянулся, посмотрел на меня. Окружающие долину
горы - даль потеряла глубину, стала плоской - придвинулись вплотную.
Казалось, что мы стоим на дне мертвого вулкана в яростной круговерти
бутылочно-зеленой ветреной тьмы, в неистовом и нескончаемом смерче ледяной
пыли. Мы молча смотрели друг на друга.
- Ладно, черт с ним, - сказал Дон. - Ты-то что предлагаешь? - Мы всё
смотрели друг на друга. Шум ветра, возможно, даже стал бы баюкать - вполне
возможно. Если спрятаться от него в тепло, уютно отгородиться стенами, -
тогда вполне возможно.
- Ладно, - сказал я.
- Вот и именно, что неладно, - сказал Дон. - Надо же нам как-то
устраиваться с ночлегом. Ведь сейчас октябрь - не лето. Можем же мы ничего
не знать. Мы ничего не слышали. Мы не говорим по-итальянски. Мы любим
Италию.
- Ладно, - сказал я. - Ладно. - Дом священника, тоже каменный, угрюмо
возвышался над запущенным садом. Мы прошли к нему полпути по мощенной
камнями дорожке, когда окно мансарды на мгновение приоткрылось - мы увидели
женскую фигуру в белом платье - и тут же захлопнулось. Одно мгновение, одно
движение руки. И мы сказали спокойно и в один голос:
- Трудяга. Хлопотун. - Но в вечернем сумраке мы почти ничего не
разглядели, а окно уже снова было закрыто. Оно приоткрылось всего на
несколько секунд.
- Только в этот раз надо было сказать Хлопотунья, - сказал Дон.
- Это верно. А ты, значит, тоже начал шутить?
- Вот именно, - сказал Дон. Дверь открыла женщина, по виду крестьянка,
с жестким, задубевшим лицом. Она держала свечу, пламя отклонилось к
женщине, внутрь дома, а из темной передней на нас пахнуло застоявшимся,
несвежим холодом. Женщина смотрела на нас, ее лицо походило на резко
очерченную костлявую маску с двумя узкими прорезями для глаз, и в глазах
отражался огонек свечи - в каждом глазе по огоньку.
- Ну, - предложил я, - скажи ей что-нибудь.
- Нам говорили, что его преподобие, - начал Дон, - что мы можем... -
Пламя свечи дернулось, легло почти горизонтально, но не потухло. Женщина
заслонила его ладонью; она стояла в дверях, прикрывая ладонью свечу и
загораживая вход. - Мы путешественники, путники; нам сказали... Ужин да
кровать, на одну ночь.
Когда мы вошли, у нас в ушах все еще выл ветер - как в морской
раковине. В передней было темно, только мерцал огонек свечи, которую несла
женщина. Идя за ней, мы окунулись в непроглядную темень, из которой вдоль
стены поднимались ступеньки лестницы, смутно различимые внизу и только
угадывающиеся вверху.
- Скоро станет так темно, что из окна уже ничего не увидишь, - сказал
Дон.
- А может, тогда ей уже и не нужно будет смотреть.
- Может быть, - сказал Дон. Женщина открыла какую-то дверь, и мы вошли
в освещенную комнату.
Там стоял стол и на нем свечка в железном подсвечнике, буханка хлеба
да металлическая копилка с узкой щелью в крышке. Стол был накрыт для двоих.
Мы положили вещевые мешки в угол, а женщина принесла третью тарелку и еще
один стул. Но теперь-то стол был накрыт только на троих, а женщина - мы все
еще следили за ней - взяла свою свечу и ушла в другую комнату. Дон глянул
на меня и сказал:
- Похоже, что мы ее все-таки увидим.
- Откуда ты знаешь, что он не будет есть?
- Здесь? Ты что - не знаешь, где он? - Я смотрел на Дона. - Ему же
надо ее караулить. Он там, в саду.
- Откуда ты знаешь?
- Солдат был в церкви. Он не мог его не заметить. Не мог не узнать...
- Мы оглянулись на дверь, но вошла женщина. Она несла три тарелки. Дон
сказал: - Суп, синьора?
- Суп.
- Прекрасно. Мы ведь пришли издалека. - Она поставила тарелки на стол.
- Из Милана. - Она глянула через плечо на Дона.
- Вот там бы и оставались, - сказала она. И ушла. Мы с Доном
посмотрели друг на друга. У меня в ушах все еще стоял гул ветра.
- Значит, он в саду, - сказал Дон.
- Откуда ты знаешь, где он?
Дон все смотрел на меня. Потом отвернулся.
- Я не знаю, - сказал он.
- Конечно не знаешь. И я не знаю. Мы и знать ничего не хотим. Верно?
- Ага. Моя не понимать итальянский.
- Я серьезно.
- И я серьезно, - сказал Дон.
Ветер все завывал у нас в ушах - как будто он прорвался в дом. Но
потом мы поняли, что действительно слышим ветер, а не оставшийся в наших
ушах отзвук: мы слышали шум ветра, хотя окно в комнате было наглухо
закрыто. Нам казалось, что комната плывет где-то в бескрайнем пространстве,
вырвавшись из неистового, вскипающего черной пеной потока времени. И было
странно, что пламя свечи так спокойно и неколебимо тянется вверх.
III
В общем, мы так и не разглядели его, пока не попали к нему в дом. До
этого он представлялся нам буровато-черной, бесформенной и расплывающейся
фигуркой, гонимой ветром сквозь сумрак вечера впереди похоронной процессии,
- и голосом, заполняющим церковь. Эти две его ипостаси не объединялись в
одного человека, существовали отдельно: неясная фигурка во тьме на ветру -
и голос, плывущий в недвижимом сумраке над спокойным пламенем свечей,
бесстрастный и волнующий душу, мощный, одинокий и обреченный на муку.
Было что-то судорожное в его появлении: он влетел к нам, словно
ныряльщик, бросающийся в воду. Он не поглядел на нас, но говорить начал как
бы еще за дверью: мы услышали и приветствие и извинение за то, что нам
пришлось ждать, - он говорил тихо и торопливо, - в первую же секунду, на
одном дыхании. Потом, не прекращая говорить и не подымая глаз, он жестом
пригласил нас садиться, сел сам и сразу же начал читать молитву по-латыни;
его голос, как и раньше, в церкви, легко, без напряжения перекрыл шум ветра
за стеной. Слова молитвы лились и лились, и через некоторое время я поднял
голову. Дон смотрел на меня, слегка приподняв брови; мы оба перевели
взгляды на священника и увидели, что его руки, лежащие на столе по обеим
сторонам тарелки, чуть вздрагивают. Потом в латинское бормотание вклинился
резкий женский голос, - я не слышал, как женщина вошла, но она стояла у
двери, высокая, изможденная, с бескровным, но темным лицом, по которому
невозможно определить возраст: ей могло быть и двадцать пять, и шестьдесят.
Священник замолчал. И теперь он посмотрел на нас - впервые - близорукими и
затравленными глазами. Они были карие, с почти невидимыми зрачками - как у
старой собаки. Он с отчаянным напряжением не давал им опуститься, и они
смотрели на нас - затравленные, несчастные.
- Я совсем забыл, - сказал он. - Иногда... - И опять женщина обрушила
на него какое-то слово, протянув к столу руку с супницей, - тень ее руки
скрыла его глаза и на мгновение застыла в неподвижности, но мы сразу же
отвернулись. Ветер мощно завывал под свесами крыши, а пламя свечи спокойно
тянулось вверх в этом безветренном вое. Мы слышали, как женщина наливает
суп, и, хотя все три миски уже были полны, она не уходила, медлила и,
казалось, держала нас в оцепенении, пока какое-то мгновение - не знаю
уж, что это было, - не пронеслось. И тогда она ушла. Мы с Доном начали
есть. Мы не глядели на него. И когда он наконец заговорил, его голос звучал
спокойно и вежливо-равнодушно: - Вы к нам издалека, синьоры?
- Из Милана, - ответили мы в один голос.
- А до Милана были во Флоренции, - сказал Дон.
Священник не подымал голову. Он ел быстро. Потом, не глядя, потянулся
к хлебу. Я передал ему буханку. Он отломил горбушку и продолжал есть.
- Так вы говорите, во Флоренции, - сказал он. - Прекрасный город. И
люди там - как бы это определить? - духовнее, что ли, чем миланцы. - Он ел
торопливо, жадно. Из-под сутаны, из-под ее закатанных рукавов виднелась
фланелевая нижняя рубашка. Доедая суп, он несколько раз стукнул ложкой о
дно тарелки. Сейчас же вошла женщина, держа в руке деревянную миску со
спаржей. Она убрала тарелки из-под супа. Он протянул руку. Она передала ему
кувшин с вином, и, все так же не поднимая головы, он разлил вино по
стаканам и произнес короткий тост. Но он не стал пить - это был только
маневр: поглядев на него, я заметил, что он наблюдает за мной. Я сейчас же
отвел глаза; было слышно, как он стучит ложкой по тарелке, и тут я увидел,
что Дон тоже наблюдает за мной. А потом между нами и священником вдвинулось
плечо женщины. - Иногда настает время... - сказал он. Его ложка снова
стукнула по тарелке. Когда женщина перебила его, - она заговорила быстро и
резко, на местном диалекте, - он отъехал от стола вместе со стулом, и мы
увидели на секунду - поверх ее руки - его затравленные глаза. - Иногда
настает время... - сказал он, повысив голос. Женщина совсем загородила его
от нас, и он замолк. Я отвел глаза и не видел, как они уходили. Звук шагов
затих, и опять слышался только шум ветра.
- Он читал Поминанье, - сказал Дон. Дон католик. - Перед едой. Не
трапезную молитву, а поминальную.
- Да? - сказал я. - А мне и невдомек.
- Да, - сказал Дон. - Поминальную. Перепутал, наверно.
- Конечно, - сказал я. - Наверняка. Ну, а мы-то что теперь будем
делать? - Наши вещевые мешки лежали в углу. Два вещевых мешка могут
выглядеть так же по-человечески грустно и сиротливо, как пара стоптанных
башмаков. Мы смотрели на дверь, и тут женщина снова вошла в комнату. Но она
явно не собиралась останавливаться. И она не смотрела на нас.
- Простите, синьора, - сказал Дон, - что нам теперь делать?
- Ешьте. - Она даже не приостановилась. И потом мы опять услышали шум
ветра.
- Выпьем, - сказал Дон. Он поднял кувшин и начал наклонять его над
моим стаканом, да так и застыл - с кувшином в руке. Я тоже прислушался.
Говорили в соседней комнате, а может, и дальше - торопливо и неразборчиво.
Вернее, не говорили: потому что второго человека там явно не было;
наверняка. Где бы он ни был, он был один; наверняка. А может, это шумел
ветер. Впрочем, перед стихией - будь то потоп, засуха или ураган - человек
всегда одинок. Прошло около минуты; потом Дон шевельнулся и наклонил кувшин
чуть сильнее. Мой стакан наполнился. Мы начали есть. Голос звучал
приглушенно и не то чтобы торопливо, а как-то монотонно, механически, - так
могла бы, наверно, говорить машина.
- Если б сейчас хоть лето было, - сказал я.
- Выпьем, - сказал Дон. Он снова налил. Мы подняли стаканы и
прислушались. Второго человека там явно не было; наверняка. Не было его
там. - В том-то и дело, - сказал Дон. - Здесь никого больше нет. Во всем
доме.
- А женщина?
- Да и мы тоже. - Он посмотрел на меня.
- А-а, вон ты о чем, - сказал я.
- Ясное дело. Чего ей еще было нужно-то? Он пробыл здесь целых пять
минут. А тот только что вернулся из армии, после трех лет. Он вернулся
днем, и потом подступил вечер, а потом и совсем стемнело. Ты же сам ее
видел, у окна. Скажешь, нет?
- А дверь? Неужели он ее не запер?
- Это Божий дом, в таких домах запоров не бывает. Вот чего ты не знал.
- Правильно. Я забыл, что ты католик. Уж ты-то знаешь что к чему. Ты
ведь уйму всего знаешь, верно?
- Ну, нет. Я ничего не знаю. Я не говорить по-итальянски. Я любить
Италия. Понял? - В комнату вошла женщина. Но на этот раз она ничего не
принесла. Она подошла к столу и остановилась - изможденное, темное лицо над
светлым огоньком свечи было обращено к нам.
- Вам пора уходить, - сказала она.
- Уходить? - спросил Дон. - Нам нельзя здесь переночевать? - Она
стояла, опираясь одной рукой о стол, и смотрела на нас. - Где же мы сможем
переночевать? Кто нас пустит? Человек не может ночевать на улице в такой
холод, синьора.
- Может, - сказала она. Теперь она даже не смотрела на нас. Мы слышали
шум ветра и торопливый монотонный голос.
- Да в чем хоть дело-то? - спросил Дон. - Что здесь происходит,
синьора? - Она посмотрела на него сдержанно, даже строго, но без злобы -
как на ребенка.
- Здесь Господь творит свой промысел, юноша, - сказала она. -
Возблагодарите Господа за то, что по своей юности не ведаете путей его. -
Она повернулась и ушла. А потом голос за стеной внезапно прервался и стих,
словно его выключили. Теперь мы слышали только шум ветра.
- Нам бы, главное, спрятаться от ветра, - сказал я.
- Выпьем. - Дон поднял кувшин. Там осталось меньше половины.
- Хватит с нас.
- Конечно. - Он разлил вино по стаканам. Мы выпили. И снова застыли,
вслушиваясь. Голос опять звучал: он возник сразу, вдруг - как включился. Мы
выпили. - Давай уж доедим спаржу, - сказал Дон.
- Я больше не хочу.
- Тогда давай выпьем.
- Ты уже обогнал меня на стакан.
- Верно. - Он налил мне. Я выпил. - Теперь давай вместе.
- Надо оставить хоть немного хозяевам.
Он заглянул в кувшин.
- Тут как раз два стакана. Давай уж допьем.
- Тут меньше.
- Спорим на лиру.
- Ладно. Только чур мне разливать.
- Ладно. - Он передал мне кувшин. Я налил себе и потянулся к его
стакану. - Послушай-ка, - сказал он. - Уже с минуту голос то обрывался, то
возникал, но с каждым разом становился все слабее - как замирающее эхо.
Теперь он умолк совсем; слышался только неумолчный шорох ветра. - Наливай,
- сказал Дон. - Я наклонил кувшин. Донов стакан наполнился на три четверти.
Капли стали стекать по наружной стороне кувшина на стол. - Переверни его
совсем. - Я перевернул. Последняя капля повисла на закраине кувшина, потом
сорвалась и упала в стакан. - Лира с меня, - сказал Дон.
Теперь монеты весело звенели в копилке. А сначала, когда Дон взял ее
со стола и потряс, мы ничего не услышали. Он вынул из кармана несколько
монет и опустил их в копилку. Потом встряхнул ее.
- Маловато. Давай-ка раскошеливайся. - Я бросил в прорезь несколько
монет, и он еще раз потряс копилку. - Теперь нормально. - Он глядел на меня
через стол, а перед ним, донышком вверх, стоял пустой стакан.
- Как насчет выпить? - сказал Дон.
Мы встали, и я поднял свой вещевой мешок. Он лежал внизу. Мне пришлось
снять с него Донов. Дон наблюдал за мной.
- И что же ты собираешься с ним делать? - спросил он. - Возьмешь с
собой на прогулку?
- Бог его знает, - сказал я. За стеной, под промерзшими свесами крыши
протяжно вздыхал ветер. Над свечой - словно перо на длинном носу у
циркового клоуна - стояло вытянутое вверх, совершенно прямое пламя.
В прихожей не слышалось шороха ветра и не было света. Ничего там не
было - только тихая темень, да промозглый запах сыроватой штукатурки, да
тяжкий дух выстуженного человеческого жилья. Мы несли вещевые мешки в
руках, опустив их вниз, как будто они были краденые. Добравшись до двери,
мы открыли ее и снова оказались в ветреной тьме. Ветер расчистил и вычернил
холодное небо. Мы уже шли к воротам, когда увидели священника. Он быстро
ходил взад и вперед вдоль невысокой каменной ограды. Он был без шапки,
ветер задувал его сутану. Священник заметил нас, но не остановился. Он
быстро шел вдоль ограды, потом поворачивался и шагал обратно. Мы подождали
его у ворот, а когда он приблизился, поблагодарили за ужин, и он на секунду
застыл, полуотвернувшись и пригнув голову, словно хотел получше расслышать
наши слова, и ветер развевал его сутану. Потом Дон вдруг опустился на
колени, и священник отшатнулся, будто Дон хотел, чтобы он его ударил. Тут
мне тоже почудилось, что я католик, и я тоже стал на колени, и он поспешно
благословил нас, а зеленовато-черный сумрак бушевал вокруг нас, как
полноводная река. Когда мы вышли за ворота и на фоне темного дома увидели
голову священника - она целиком, до шеи, возвышалась над оградой и быстро
двигалась взад и вперед, - нам показалось, что по верхнему срезу ограды
стремительно ползет гигантская круглая муха.
IV
Столики стояли на подветренной стороне улицы, где было довольно тихо.
Но мы видели, как взвихривается и завивается смерчиками мусор в сточной
канаве, а иногда ледяные языки ветра дотягивались даже досюда и хватали нас
за ноги, и по крышам перекатывался неумолчный гул. Неподалеку от нас два
бродячих музыканта - скрипач и волынщик - тянули дикую однообразную
мелодию. Иногда они прерывали игру, чтобы выпить, а потом снова заводили ту
же мелодию. Она, вероятно, была нескончаемой, эта однообразная, как гул
ветра, унылая и в то же время исступленно-воинственная мелодия. Официант
принес нам кофе и две рюмки бренди, и пока он шел к нашему столику, ветер
несколько раз вцеплялся в его грязный фартук, и под первым мы видели
второй, суконный, тоже засаленный, и, видимо, твердый, как железо. За
соседним столиком сидели пятеро молодых парней, они пили вино и порой
бросали медяки официанту на поднос, и он, не глядя, одним движением,
отправлял их в карман, и казалось, что он отличает достоинство монеты по
звуку, а около музыкантов стояла молодая крестьянка с широченными бедрами,
и ребенок, держа ее за шею, сидел верхом на ее бедре. Потом она поставила
ребенка на землю, и он сейчас лее удрал под стол, и парни приподымали ноги,
чтобы дать ему пролезть. А женщина слушала мелодию, повернув к музыкантам
круглое, безмятежно спокойное лицо и слегка приоткрыв рот.
- Давай выпьем, - сказал Дон.
Можно, - сказал я. Крестьянка принялась выманивать ребенка из-под
стола. Один из парней поймал его и передал матери. Несколько прохожих
остановились рядом с музыкантами, чтобы послушать музыку; потом мимо кафе
проехала высокая двуколка, груженная вязанками хвороста, - ее тащил
мул-недоросток и подталкивала сзади какая-то женщина; а потом на улице
появилась эта девушка, и мне стало наплевать на всех католиков в мире. Она
была в белом платье, без пальто, и шла она плавно, упруго и свободно. Мне
на весь мир стало наплевать, когда я увидел это белое, светящееся в серых
сумерках платье, плавно несущее ее куда-то... впрочем, платье, конечно,
двигалось, потому что двигалась она, и туда, куда она двигалась, и я
смотрел на нее, потерявшись и теряя ее, потому что она уходила, унося свое
светящееся платье, и я понимал, что от меня-то она уходит навеки. И мне
припомнилось, как я плакал, узнав об Эвелине Несбит, Уайте и Toy {2}. Я
плакал, потому что Эвелина была прекрасна и потеряна для меня навсегда -
ведь иначе я и не услышал бы о ней. Она была потеряна для меня навсегда - и
только поэтому я узнал о ней: узнал, когда прочитал в газете, что ее убили.
И когда я прочитал, сколько ей было лет, и понял, что мог бы быть ее сыном,
то заплакал по себе: мне казалось, что я и себя потерял; и я разучился
плакать. И вот я смотрел на светящееся в серых сумерках белое платье,
думая: "Через несколько секунд она подойдет ко мне так близко, как не
приближалась - и не приблизится - никогда, а потом исчезнет на веки веков,
на