Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
: довольно высоко они привязались ремнями, а перед
собой, ремнями же, укрепили ящик с водкой. Добром такое, понятно, кончиться
не могло. Тем более, что книги у Венедикта Марта выходили одна за другой --
сборник рассказов "Логово рыжих дьяволов", еще один "Сборник рассказов",
вышел роман "Желтый дьявол" (книга, написанная еще в 1924-1926 г.г. в
соавторстве с Николаем Костаревым, опубликована была под общим псевдонимом
Никэд М.), книги влекли за собой получение гонорара, а гонорар, к сожалению,
уводил в запой...
Что же случилось в Москве осенью 1928 года, из-за чего Зангвильд-Иван
попал в беспризорники, его мать -- в психиатрическую больницу (из которой,
кажется, уже не вышла), его отец -- в трехлетнюю ссылку в Саратов? Одну из
версий читатель может найти в поэме "Память", другая, мало от нее
отличающаяся, есть в письме Марта к Митуричу. Он пишет, что "находясь в
невменяемом состоянии (читай -- в очень пьяном -- Е.В.) выразился о ком-то
неудобным с точки зрения расовой политики образом". Похоже, и вправду имел
место крупный мордобой, о котором рассказано в поэме. Март получил три года
ссылки и, как показала история, тем самым обрек себя в скором будущем на
новый арест и гибель.
Сам об своих днях Елагин пишет все в той же поэме:
...Но об этом я узнал поздней,
А пока что -- очень много дней
В стае беспризорников-волков
Я ворую бублики с лотков.
Но однажды мимо через снег
Несколько проходят человек,
И -- я слышу -- говорит один:
Это ж Венедикта Марта сын!"
Я тогда еще был очень мал,
Федора Панферова не знал,
Да на счастье он узнал меня.
Тут со мною началась возня.
Справку удалось ему навесть,
Что отцу досталось -- минус шесть,
Что отец в Саратове, -- и он
Посадил тогда меня в вагон
И в Саратов отрядил к отцу.
Вот здесь и имеет место упомянутый выше пробел в биографии Ивана
Елагина: в Хабаровском краеведческом музее хранится архив старшего брата
Венедикта Марта -- Николая Николаевича Матвеева-Бодрого (1891-1979), а в нем
-- письма Венедикта Марта из Саратова к сыну в Царское Село (уже тогда оно
называлось Детским) с начала декабря 1928 года по 6 мая 1929 года, писем
этих более десятка*. В письме к братьям Петру и Николаю от 23 ноября 1928
года Венедикт Март писал: "Дорогие мои! Со мною стряслось то, что называется
"большое несчастье" <...> Оторван от Томилино совершенно уже пять
недель!.."*. Короче говоря, вычисляется почти точная дата: арестован
поэт-футурист был в середине октября 1928 года. Кстати, это письмо послано
еще из саратовского изолятора: прибыв туда по этапу, вышел из него Венедикт
Март лишь 27 ноября 1928 года. В письме от 22 декабря того же года к сыну он
писал из Саратова: "Дорогой мой сыночек Заенька! Вчера видел Панферова: он
приехал на несколько дней в Саратов. Панферов рассказывал, как ты был у него
в Москве!" В письме от 7 января 1929 года есть фраза: "Очень рад, что Даня
обещал тебе помочь устроиться в школу". А ведь Даня -- не кто иной, как
Даниил Хармс (1905-1942, репрессированный в 1941 году и скончавшийся в
тюремной больнице). Передавал Венедикт Март привет через сына в Детское село
"всем Лесохиным -- и большим и маленьким". Короче говоря, не в Саратов
отправил Федор Панферов будущего Ивана Елагина, а к родне в Детское село, и
лишь через полгода тот попал к отцу в Саратов. По крохам собираются факты:
живя в пригороде Ленинграда, общался Зангвильд-Иван и с Ювачевыми, и с
Лесохиными, и с Матвеевыми. То ли позабылся этот полугодовой эпизод в жизни
поэта, то ли показался не особенно значительным -- но в поэтических
воспоминаниях Елагина о нем нет ни слова. Жаль: это было время единственной
уцелевшей переписки двух поэтов, отца и сына.
Интересно, что в ссылке Венедикт Март продолжал интенсивно печататься
-- а его "литературным агентом", получавшим и авторские и экземпляры, и
гонорары был сын, которому шел всего-то одиннадцатый год. Образ отца не
случайно оказался столь важен для творчества Ивана Елагина. "Поэт седой и
нищий" в "Звездах" -- это Венедикт Март. "Человек под каштаном / с друзьями
простился вчера. / На рассвете туманном / Уводили его со двора" -- в
позднем, очень важном для Елагина стихотворении "Худощавым подростком..." --
это Венедикт Март. В стихотворении "Семейный архив" -- возможно,
инспирированном моей находкой писем к Митуричу, среди "воображаемого архива"
--
За стеклами в морозилке
Хранится родитель мой.
Положен с пулей в затылке.
Дата -- тридцать восьмой.
Кстати, "Семейный архив" требует двух поправок. Из Москвы Елагину
"писали", и четыре письма в РГАЛИ тоже хранятся, -- но никто его не
"приглашал участвовать": я там не работал, а свои собственные рукописи
предпочитал хранить на Западе, у друзей.
Вторая поправка -- трагическая. Речь идет о строке "Дата -- тридцать
восьмой". В знаменитом стихотворении "Амнистия" (около 1970) Елагин тоже
писал: "Еще жив человек / Расстрелявший отца моего / Летом, в Киеве, в
тридцать восьмом". Венедикт Март был арестован 12 июня 1937 года, после чего
Иван остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но 31 октября того же
года арестовали и ее. Месяц за месяцем Иван ходил к тюремному окошку с
передачей ("Бельевое мыло / В шерстяном носке, / Банка мармелада, / Колбасы
кусок, / С крепким самосадом / Был еще носок; / Старая ушанка, / Старый
свитерок, / Чернослива банка, / Сухарей кулек..." -- так он сам описал ее в
стихотворении "Передача"), но передачу не принимали, а вскоре следователь по
фамилии Ласкавый объявил по телефону: "Японский шпионаж, десять лет со
строгой изоляцией". Сын, понятно, обвинению не поверил, и того, что "десять
лет со строгой изоляцией" -- эвфемизм расстрела, не знал; он продолжал
ходить с передачами к тюрьме, хотя отца давно -- между 12 и 15 июня 1937
года, надо полагать -- расстреляли, и в расстрельных списках НКВД за эти дни
должно было бы значиться его имя; дольше трех дней в незабвенном тридцать
седьмом арестованных дожидаться не заставляли. Хотя списки эти не только не
найдены, но едва ли когда-нибудь найдены будут: "Перед приходом гитлеровцев
над официальными киевскими учреждениями вился густой дым. Жгли архивы"* --
как пишет в своих воспоминаниях о Венедикте Марте его младший современник,
поэт Яков Хелемский. Иными словами, целый год ходил Ваня Матвеев с передачей
к мертвому отцу.
То ли угодил следователь Ласкавый под колеса той большой машины,
машинистом которой себя считал, то ли случилось это просто по закону больших
чисел, но сам Иван Матвеев каким-то образом арестован не был. А вел себя
Иван в те годы ох как неосторожно -- прочтите хотя бы о "рабстве" в поэме
"Память". А бывало и похуже. Вот что рассказал мне в письме от 8 июня 1989
года другой выдающийся поэт русского зарубежья, Николай Моршен (собственно
-- Николай Марченко: писателей "второй волны" без псевдонимов почти нет):
"С Ваней мы познакомились году в 38-39, но я много слышал о нем до
знакомства от своего университетского друга: он кончал с Ваней десятилетку.
Через недельку-другую после нашей первой встречи мы встретились в антракте
на концерте певца Доливо (м.б. слышали?)* .И он сразу же мне сказал: "А я
вчера стишок написал:
У меня матрас засален
От ночной поллюции.
Пусть живет товарищ Сталин,
Творец Конституции!"
Ни ему, ни мне не пришло в голову, что я ведь могу помчаться
куда-нибудь с доносом. Потом мы встретились на улице занятого немцами Киева
уже в 41 году. Я испугался за него, так как считал Залика (так его звали
тогда) стопроцентным евреем (он фифти-фифти). Несколько раз заходил к нему в
гости. Они с Люшей первое время очень бедовали. После войны он приезжал ко
мне в Гамбург (я жил там не в лагере ди-пи, а на частной квартире и работал
на верфи "разнорабочим", как теперь говорят). У меня на кухне он написал
первые две строфы своего знаменитого "Уже последний пехотинец пал". В США мы
виделись только в 1982 году, когда я, совершая с женой поездку по стране на
своем автодомике, заехал к нему в Питсбург и провел с ним вечер. Напомнил
ему о встрече на концерте Доливо и сказал: "Прослушал я твое четверостишие,
смотрю на тебя и думаю: кто стоит передо мной -- дурак или провокатор? К
счастью, оказалось -- дурак!" Он с этой оценкой полностью согласился".
В 1995 году в Киеве тиражом 250 экземпляров вышла весьма неожиданная
книжка: поэтесса Людмила Титова (1921-1993), в 1988 году узнавшая из
"Огонька" и других журналов о судьбе своего довоенного возлюбленного,
написала о нем воспоминания: бесхитростные, очень женские, спорные,
неточные, -- однако поэтесса была уже смертельно больна, а память, вечный
наш благожелательный редактор, многое перекроила. Но о многом из довоенной
жизни Елагина, помимо этих воспоминаний, узнать просто неоткуда. Титова
называет дату их знакомства -- 1937 год. И вспоминает свой первый визит на
Большую Житомирскую, 33, где жили Матвеевы -- и отец, и сын, и вторая жена
отца, -- тогда еще никто не был арестован:
"Вошел отец Залика, пытливо посмотрел на меня. Церемонно поклонился. Я
ответила тем же. Он был в пестром восточном халате и тюбетейке, что-то взял
на подзеркальнике и вышел. Кажется, больше я его не видела. Много позже я
узнала, что он тоже поэт <...>.
С отцом у Залика, по-видимому, были дружеские, сердечные отношения.
Как-то я увидела шутливую записку Залика отцу, написанную по поводу того,
что он не утерпел и "похитил" у него папиросу:
Поэт у зеркала справлял свой туалет,
А рядом нежная лежала папироса.
Соблазн был так велик -- не выдержал поэт
И утащил красавицу без спроса.
Шутливостью прикрывалась глубокая нежность и привязанность друг к
другу"*.
"Звезды" Елагина были напечатаны в "Новом мире" -- 1988 год, No 12,
тираж журнала -- 1 110 000 экземпляров, а до того они много раз печатались в
эмиграции -- иначе говоря, сотни тысяч читателей знают из этой поэмы, как
происходил арест Венедикта Марта: "Рукописи, брошенные на пол..." Кое-что
добавляют к этой картине слова из воспоминаний Титовой:
"Отец работал в свое время в Японии и Китае. Он хорошо знал японский и
китайский языки. Писал стихи в форме хокку и тана (танки). Написал роман
"Война и война", который никто не печатал. Когда его забирали, он пошутил:
"Вот наконец-то прочтут мой роман!" Взяли сундук, полный рукописей. Больше
Венедикта Марта никто никогда не видел..."*
Этим строкам в воспоминаниях Титовой неизбежно приходится верить. Если
собрать все опубликованное Венедиктом Мартом -- полтора десятка очень тонких
поэтических сборников, несколько сборников рассказов, даже все то, что
распылено по периодике, наконец, принять во внимание последний его, вышедший
уже в Киеве в 1932 году сборник прозы "Дарэ, водяная свадьба" (кстати,
переведенный на один или два иностранных языка), присовокупить уцелевшие в
разных архивах письма) -- много все равно не наберется. След, оставленный
Венедиктом Мартом в творчестве его сына, оказался куда значительней.
Самого пристального внимания заслуживает и другой человек, решающим
образом повлиявший на жизнь и творческое развитие молодого поэта.
Ольга Николаевна Штейнберг, по матери Орлова, родилась в Киеве в 1912
году. В начале тридцатых она вышла замуж и очень быстро с супругом разошлась
(ничего, кроме имени Петр, о нем не известно). Фамилия отца звучала как
еврейская, но была немецкой, и в дальнейшем это сыграло роль в судьбе Ивана
и Ольги. С юных лет Ольга Штейнберг писала стихи (понятно, что никто их не
печатал), ставила под ними псевдоним "О. Анстей" -- в разговоре это странное
слово произносилось всегда с ударением на первом слоге. Лишь недавно удалось
довольно правдоподобно объяснить происхождение псевдонима. В интеллигентном
доме Штейнбергов и Орловых сохранялась большая, не разоренная годами
революции библиотека, где были и Цветаева, и Ходасевич в первоизданиях, и
где, видимо, пользовалась любовью детей чудесная книга, написанная в
традициях "Алисы в стране чудес": V. Anstey. Vice Versa*, -- по-русски книга
тоже выходила: Ф. Анстей. Шиворот-навыворот, или Урок отцам. Фантастический
роман. СПб, 1907; о том, что псевдоним "Анстей" -- английский, говорит
именно ударение на первом слоге (ср. в поэме "Память": "В годы те была моей
женой / Анстей...") Все иные объяснения этого псевдонима -- что поэтесса
взяла его "на звук", что "держала значение в тайне", что он "звучит
по-гриновски" -- пока неубедительны. Впрочем, последнее -- хоть на что-то
похоже: увлечение Грином, почти запретным в тридцатые годы, у Киевской
молодежи было огромно, доказательством тому служат многие стихотворения
Елагина: гриновские герои сопровождали его всю жизнь.
Еще в 1932 году, когда в жизни Ольги Анстей и не маячил еще будущий
Иван Елагин, несколько ее стихотворений попали через двоюродную сестру
Андрея Белого Веру Жукову* к такому суровому критику, как Бенедикт Лившиц.
Пересказ отзыва сохранился в письме Ольги Анстей в Москву, к подруге юности,
Белле Яковлевне Казначей:
"Бен (т.е. Бенедикт Лившиц. -- Е.В.) сказал, что я законченный зрелый
поэт, уже сейчас на уровне Софьи Парнок. Что мне нечему учиться и что ему не
к чему придраться, как ни искал. Удивлялся, как из меня выработался готовый
поэт "в провинции, без поэтического руководства". Что меня ждет поэтическая
известность, благословил не печататься теперь, а писать для себя, для
искусства, для будущего. Дал номер своего ленинградского телефона, чтобы я
сейчас же по приезде (увы! когда?) позвонила ему: он поведет к Кузмину, к
Ахматовой: против последней, однако, предостерегает: "она может заклевать
молодое дарование". Муленыш, я очень счастлива: это ведь первая похвала
серьезного критика".
В конце 1937 года в доме Орловых -- Штейнбергов все чаще стал бывать
юный Зангвильд-Иван, и нужно привести еще одну цитату из письма Ольги Анстей
тому же адресату (точной даты на письме нет, видимо, относится оно к декабрю
1937 года), ибо документ всегда лучше "раскавыченного пересказа":
"... подобралась, в большинстве своем, очень зеленая компания
<...> и действительно бывало очень весело, потому что мы и чтения по
ролям устраивали от Шекспира до Ибсена и гусевской "Славы", и стихи на
конкурс писали, и вроде рефератиков делали на разные темы. Главным образом
радовался всему этому поэт -- Зангвильд, удивительно талантливое и хорошее
дитя. <...> Он стоит того, чтобы много о нем написать, и я
когда-нибудь это сделаю. Он маленький, щупленький и черный, как галчонок,
некрасивый, а когда стихи читает -- глаза огромные сияют, рот у него большой
и нежный, голос сухой, музыкальный, и читает он великолепно. Он так же
сумасшедше, сомнамбулически живет стихами, как и я, я читаю свои стихи, он
-- свои, потом он мои на память, а потом мы взапуски, взахлеб, -- кто во что
горазд -- всех поэтов от Жуковского до Ходасевича и Пастернака, и он это не
попусту, а с толком, с большим пониманием. Он маме совсем в душу влез, этот
галчонок, а это ведь не так легко. И вот был у нас траур и плач на реках
вавилонских, когда тяжело заболел наш поэт -- воспаление легких с плевритом,
а он и так слабый, заморыш. Материальное положение у него скверное, поэтому
ценители таланта носили ему не только апельсины, а еще масло и яйца. Вот
вчера он в первый раз вышел и был у нас -- ослабевший, задыхается от ходьбы,
"плохонький какой", как говорит Царь-Девица. Очень страшно, чтобы теперь не
вспыхнул туберкулез".
Такими словами Ольга Анстей описала своего будущего мужа. А в два часа
ночи 17 июня 1938 года Иван и Ольга тайно обвенчались в церкви. Венчал их
священник А.А. Глаголев, сын известного в Киеве священника, венчавшего в
свое время Михаила Булгакова, а один из венцов при венчании держал
десятилетний мальчик -- Борис Борисович Ремизов, внук писателя Алексея
Ремизова; память Бориса Борисовича многое для нас сберегла о жизни молодой
четы Матвеевых в предвоенном Киеве и во время оккупации.
Сама Ольга Анстей в эти годы писала немного, в 1939 году в письме к
Белле Казначей признавалась: "Детонька, за последние 2 года ведь очень мало
стихов! В невыносимое это время 37 г. я почти не писала". Зато непрерывно
писал Иван: многое из стихотворений тех лет попало в первые книги Елагина,
вышедшие после войны в Германии. У супругов была настоящая творческая
близость. Много лет спустя Ольга Анстей вспоминала -- в письме из Нью-Йорка
в Москву к Надежде Мальцевой (от 17 апреля 1978 г.):
"Да, у нас забавная совместная творческая биография. Помните "Октавы"
("Парк лихорадил")? Писал он их в молодости нашей, в Киеве перед войной. И
написал уже несколько октав серединных (чудесных), а начало никак не
выходило. Он ходил и канючил: -- Я не могу начать! Не знаю, как начать!
Ходил по комнате (комната-то одна) и мычал: У-у-у... У-у-у... Наконец
мне это уже в печенках село, и я говорю: -- Ладно, пес с тобой, я тебе
напишу начало. Села и с маху написала:
Парк лихорадил. Кашляли, ощерясь,
Сухие липы...
И то был толчок, и дальше его уж понесло: "Ветер, озверев...""
Выйдя замуж, Ольга взяла фамилию мужа. Иван учился во Втором киевском
медицинском институте, Ольга служила в банке и подрабатывала переводами с
английского и машинописью. Оба писали стихи, не печатались, но печататься
хотели. И уж во всяком случае хотели показать свои стихи "старшим" поэтам.
Ни Кузмина, ни Бенедикта Лившица уже не было в живых, а идея пойти к
Ахматовой Ивана не оставляла. Об августовской поездке в Ленинград у Елагина
есть сюжет все в той же поэме "Память", а в двух письмах к Белле Казначей
Ольга Матвеева эту историю рассказала подробно. Первое письмо без даты, но
определяется как конец августа 1939 года:
"Заяц сидит в Ленинграде. Анна Андреевна его выгнала, как он пишет.
Пишет: выгнала, а все-таки дважды поцеловал руку!" и в конце прибавляет:
"Могу писать мемуары, как меня выгнала великая русская поэтесса!""
В поэме "Память" такие мемуары Елагин как раз и написал. Подробно
история рассказана в письме Ольги Анстей к тому же адресату от 26 октября
1939 года (Иван из Ленинграда давно вернулся, начались занятия в институте):
"Выгон Зайца был очень краток. Она объявила ему, что сына ее высылают, и у
нее должно быть последнее свидание, и вообще она никаких стихов слушать не
может, она совершенно не чувствует в себе способности руководить молодыми
дарованиями, и вообще "не ходите ко мне, забудьте мой адрес и никого ко мне
не присылайте. Это не принесет радости ни мне, ни вам". <...> А еще
получилась пикантность: когда Заяц стал распространяться, что она нам,
дескать, потому так близка, что не печатается и т.д., она и говорит: "Вы
ошибаетесь! Мои последние стихи скоро появятся в..." -- и назвала журнал.
Заяц, конечно, забыл, какой именно. Живая картина!!! Бека, ты не
натолкнулась на эти стихи? "Поспрошай" кого-нибудь, и если, солнышко, ты
нападешь на этот журнал, умоляю выписать мне стихи. Ведь очень интересно,
что там Анна Андреевна навараксала*.
Жаль, что ты не слышала рассказа самого Ивана. Он особенно, каким-то
глухим сомнамбулическим голосом рассказывает это происшествие. Говорит, что
очень красива, необыкно