Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
ный поэт, но не могло быть обратного.
Как доходит до славы -- мы слабы.
Часто слава бывает бедой.
Да, конечно, не худо бы славы,
Да не хочется славы худой.
Это слова Ивана Елагина, сказанные в семидесятые годы. Куда раньше и
острей этот вопрос возник у Набокова все в том же романе "Дар":
"Слава? -- перебил Кончеев. -- Не смешите. Кто знает мои стихи? Сто,
полтораста, от силы -- двести интеллигентных изгнанников, из которых, опять
же, девяносто процентов не понимают их. Это провинциальный успех, а не
слава. В будущем, может быть, отыграюсь, но что-то уж больно много времени
пройдет..."
"Дар" закончен в 1938 году, а Кончеев, напоминаю -- это довольно точный
портрет Ходасевича.
Добавим к этому, что лишь очень немногие из столичных издательств
утерпели в конце 1980-х годов и не поставили в свои планы ту ли, другую ли
книгу Ходасевича, а то и более или менее полное собрание сочинений.
Кончеев-Ходасевич "отыгрался" ровно через полвека, -- по нашим российским
масштабам это, честное слово, не так уж много.
Почти тогда же, в 1937 году, в Сан-Франциско уже упомянутый выше
прозаик Петр Балакшин писал:
"Через 50-- 100 лет будут изучать русскую эмиграцию в целом и по
отдельным се великим людям в частности. В этом процессе -- вопреки аксиоме
-- часть станет неизмеримо больше целого. На изучение будут отпущены
средства, ряд людей заточат себя на годы в архивы; муниципалитеты городов
переименуют некоторые свои улицы, дав им имена этих людей, поставят им на
своих площадях памятники, привинтят бронзовые плиты на ДОМАХ, в которых они
жили, гиды будут показывать комнаты, столы, стулья, музеи увековечат
чернильницы и ручки и т. д. Будут написаны десятки книг со ссылками на
"горький хлеб изгнания и тяжесть чужих степеней"; книги будут
свидетельствовать о тяжкой нужде, страданиях, людском безразличии, раннем
забвении, близорукости и попустительстве современников..."
Хорошо, что сейчас над этими строками впору улыбнуться: они сбылись на
100 процентов и точно в указанный срок, даже слово "муниципалитет", случайно
оброненное Балакшиным, в нынешней России означает именно то, что оно должно
означать. Вот разве только счет книгам, которые "будут написаны" об
эмиграции, скоро пойдет не на десятки, а на многие сотни.
А что было раньше, до истечения этих самых пятидесяти лет, -- можно
сказать и семидесяти, если отсчитывать от более раннего предсказания Саши
Черного? Увы, из ста семидесяти пяти поэтов, представленных в нашей
антологии, если считать по той известности, которую приносил наш незабвенный
самиздат, были ведомы читающей аудитории -- в СССР, конечно, -- лишь
Цветаева, Ходасевич, Георгий Иванов, еще, пожалуй, Елагин. Конечно, по
рецепту Максимилиана Волошина --
Почетно быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
Но для абсолютного большинства даже самых талантливых эмигрантских
поэтов этот рецепт был бесполезен отнюдь не от отсутствия интереса к поэзии
в СССР, а по большей части лишь потому, что не отыскивался внутри окруженной
железным занавесом страны артефакт, тот самый первый экземпляр, с которого
"Эрика" могла бы изготовить первые четыре копии. Ведь и Георгий Иванов стал
широко циркулировать в самиздате лишь после того, как вышло в Вюрцбурге
первое его, весьма несовершенное, но объемистое "Собрание стихотворений" и
экземпляр-другой в СССР просочился. А самиздат для Елагина многие годы был
представлен копиями сборников "Отсветы ночные" и "Косой полет", т. е. именно
теми, которые "послеоттепельная", еще не разлютовавшаяся вконец таможня
шестидесятых годов допускала к провозу, а то и к пересылке в СССР.
Буквально на наших глазах начался и расцвел буйным цветом процесс
"локализации" эмигрантских ценностей внутри России, превращение еще вчера
неведомых имен в городскую, краевую гордость. Первый серьезный интерес к
Гайто Газданову был проявлен, ясное дело, на Северном Кавказе; для "русского
финна" Ивана Савина нашлось пристанище в петрозаводском журнале"Север";
начал возвращаться первыми публикациями в родной Воронеж Вячеслав Лебедев,
наконец, даже такой забытый всеми поэт, как Владимир Гальской, вызвал самое
пристальное внимание в своем родном городе Орле. Гордостью Владивостока
стали еще совсем недавно никому там не известные имена Ивана Елагина и
Арсения Несмелова, ну и, конечно, потоком стала возвращаться на родной Дон
казачья литература. Словом, балакшинское предсказание сбылось так точно, что
не по себе как-то становится.
И все же абсолютное большинство поэтов-эмигрантов в России пока
неизвестны даже но именам. Поэтому, составляя антологию, подобную нашей,
приходится -- сперва лет двадцать пои-зучав всю возможную "смежную"
литературу -- очертить круг источников, из которых могут черпаться материалы
для нее. Круг этот столь невелик, что стоит перечислить его части.
1. Определив приблизительно поименный список поэтов, которые по тем или
иным причинам должны быть представлены, попытаться разыскать их авторские
сборники, по возможности все, а не только "итоговые": как очень точно
заметил В. П. Крейд, далеко не всегда последний вариант -- лучший; бывает,
что поэт в конце жизни портит стихи, написанные в молодости.
2. Но далеко не у всех поэтов есть авторские сборники, и далеко не
каждый достанешь хоть на самое короткое время -- даже при сложившихся
десятилетиями литературных связях. В этих случаях можно брать стихи из
коллективных сборников, из периодики, памятуя, однако, что периодика
периодике рознь: в одних изданиях тексты приводили в божий вид, расставляли
знаки препинания, но стихов не портили ("Новый журнал", выходящий в
Нью-Йорке с 1942 года, предшествовавшие ему "Современные записки",
выходившие в Париже, и т. д.), в других -- переписывали по собственному
вкусу. Полностью следует отказаться от советских и просоветских изданий --
там со стихами делали что хотели; впрочем, не только там.
3. Но далеко не все, что нужно, есть в сборниках наподобие "Эстафеты",
"Содружества", не все есть и в журналах. Приходится обращаться в архивы,
часто хранящиеся у частных лиц. При этом, возможно, девять десятых усилий
пропадут, но есть шанс получить неизданные и порою очень ценные материалы.
4. Наконец, четвертый путь, более чем уместный при работе над как раз
нашей антологией: можно и нужно обратиться впрямую к ныне здравствующим,
пусть уже далеко не молодым поэтам. Отрадно констатировать тот факт, что
большинство поэтов, к которым обращались составитель и члены редколлегии, не
только дали согласие на свое участие в антологии, но и щедро предоставили
свои новые стихи, никогда и нигде ранее не печатавшиеся. Более двадцати пяти
поэтов приняли участие в работе над составлением своих подборок в нашей
антологии; к сожалению, далеко не всем довелось ее увидеть. И. Одоевцева, Э.
Чегринцева, Б. Филиппов, пока несколько лет шла работа над книгой, умерли,
оставив составителю лишь письменные доверенности, дающие право выбора из их
творческого наследия. Следует принести благодарность также О. Скопиченко, И.
Чиннову, К. Славиной, Э. Бобровой, В. Перелешину, Н. Харкевич, Н. Белавиной,
Т. Фесенко, В. Завалишину, Н. Моршену, В. Шаталову, Н. Митрофанову, И.
Буркину, И. Бушман, А. Шишковой, Л. Семенюку, Н. Димер, В. Янковской, 3.
Ковалевской, М. Визи, А. Рязановскому, И. Легкой и О. Ильинскому: многие из
них приняли самое близкое участие в работе над антологией, предоставив свои
неизданные стихи. Совершенно особняком стоит огромная помощь члена
редколлегии антологии, главного редактора выходящего в Филадельфии альманаха
"Встречи", поэта Валентины Синкевич.
США, Канада, Бразилия, Германия, другие страны -- сколько писем
написано, сколько ответов получено, сколько еще пропало книг и вырезок за
время подготовки антологии! И как многоеще, при всей долголетней работе над
ней, можно было бы улучшать, подправлять, добавлять! Но где-то же надо
поставить и точку. Совершенства все равно не будет.
Прежде всего, составляя эту антологию, мы стремились представить
эмигрантскую поэзию не такой, какой ее хотелось бы видеть в согласии со
своим о ней представлением, -- так поступил Ю. К. Терапиано, собирая "Музу
Диаспоры", -- но такой, какой она была и есть на самом деле. Например,
изрядной неожиданностью явилось то, что, как выясняется, поэзия русской
эмиграции первых двух волн и по содержанию и, что еще неожиданней, по форме
оказалась вовсе не чужда настоящему модернизму.
В 1977 году Борис Филиппов в статье о творчестве одного из модернистов,
Бориса Нарциссова, писал:
"Борис Нарциссов -- поэт, ни на кого в русском зарубежье не похожий.
<...> В русском зарубежье ищут новые пути немногие: Ирина Бушман, Олег
Ильинский, Игорь Чиннов. Пожалуй, это и все. Или почти все".
Извинившись, впрочем, что есть у Нарциссова и несомненный
предшественник в поэзии зарубежья -- Юрий Одарченко, -- Филиппов на том и
заканчивает. Прочитав наш четырехтомник, читатель может убедиться, до какой
степени шире круг авторов, искавших и по сей день ищущих "свои нуги". Едва
ли был заметным модернизм только в довоенной поэзии, -- да и тогда имелись
исключения: тот же сюрреалист Поплавский или "аномалии" -- нигде в мире,
кроме школы русской поэзии в довоенной Америке, никогда не утверждался столь
прочно "полусонет" -- неожиданная и удивительно гибкая форма семистишия, в
которой наиболее ярко проявили себя Г. Голохвастов и Д. Магула.
А вот после второй мировой...
Откровенно сюрреалистический "макабр": Георгий Иванов, Одарченко,
Нарциссов.
Суггестивная "эпика" в классических формах при немыслимом прежде
содержании -- Ильязд, Божнев.
Очень серьезная "игровая" поэзия -- Николай Моршен.
"Моностих" -- Владимир Марков.
Верлибристы всех разновидностей: Чиннов, Бушман, Буркин, Шаталов,
Синкевич, Рязановский, Легкая и многие другие.
И кого еще только можно бы назвать -- даже не привлекая имен из числа
поэтов третьей волны! Многие "табуированные" темы вышли на поверхность в
последние десятилетия, -- упомянем хотя бы поздние стихи Перелешина. К тому
же "парижская" школа с ее засушенно-петербургской, откровенно иммортельной
поэтикой изрядно приувяла в эмиграции -- с одной стороны, под мощным
натиском лучших дарований второй волны; с другой -- под немалым влиянием
неизвестно как выжившей "харбинской ноты" (Несмелов, Колосова, Борис Волков)
-- пусть поэтов не было в живых, но была жива их грубо-гражданская патетика;
с третьей -- она перерождалась сама по себе. Безусловный адепт "парижской
ноты" Игорь Чиннов превратился в автора таких "гротесков", которым
позавидовал бы и Одарченко. Кристально чистый лирик в раннем творчестве,
мюнхенская поэтесса Ирина Бушман стала не только писать верлибры, в ее стихи
неожиданно вломилась политика -- прочтите одно только ее стихотворение "Он
перешел границу до зари..." в нашей антологии. Наконец, стихи Валентины
Синкевич за два последних десятилетия -- это попытка синтеза классической
формы и верлибра, американских тем и российских, даже украинских. "Чистые
верлибристы", скажем Шаталов или Рязановский, в прежнее представление о
поэзии эмиграции уже вообще никак не вписываются.
Очень многое из того новаторства, которым столь гордятся нынешние поэты
и в России, и в рассеянии -- всего лишь пятое изобретение велосипеда,
десятое открытие жесткого гамма-излучения, тридцатое обоснование теории
относительности. За доказательством отсылаю к тексту нашей антологии, в ней
"непослушная" поэзия русской эмиграции представлена совсем не бедно, вплоть
до образцов почти пародийных: ведь "Антистихи" Олега Ильинского -- явная
попытка показать, чем может обернуться неумеренное и неосмысленное
злоупотребление поэтикой позднего Мандельштама. Но Ильинский-то смеется, а
наши доморощенные новаторы все то же самое пишу! всерьез, а критики всерьез
ведут разборы, а читатели всерьез не понимают: то ли они сами в чем-то
отстали, то ли их дурачат. То же и с другими поздними стихотворениями
Ильинского -- "Курдоят", к примеру. Его стихотворениями, кстати, завершается
наш четырехтомник, он самый молодой из второй волны -- в 1992 году Олег
Павлович отметил свое шестидесятилетие...
Но каждой реке, прежде чем впасть в море, хочется отыскать собственный
исток. В филадельфийском ежегоднике "Встречи", сменившем предшествовавшие
ему "Перекрестки", с каждым годом все меньше поэтов первых двух волн
эмиграции, все больше "третьих", а с недавнего времени появились уже и
"четвертые", как принято называть эмигрантов самого последнего времени,
покинувших Россию уже не столько по идеологическим, сколько по экономическим
соображениям. Тем не менее именно в последних номерах появился и стал
украшением альманаха раздел "Из зарубежного поэтического наследия", те
замелькали имена Волкова, Гальского и других "забытых". Но ни в альманах, ни
в нашу антологию всех находок такого "наследия" не уместить: слишком многих
оставила Россия за своими рубежами в XX веке, слишком многое еще нужно
найти, разобрать, изучить, издать. Не случайно в 1992 году в Филадельфии
впервые вышла антология поэтов второй волны: последние, кто может быть
отнесен к ней биографически, покинули СССР в 1947-- 1948 годах, а первая ее
антология выходит спустя сорок пять лет. Третья волна позаботилась о своих
антологиях куда как раньше.
В 1981 году нидерландский славист Ян Паул Хинрихс, находясь в Париже,
пришел с фотоаппаратом на могилу Владислава Ходасевича и сделал ставший
позже всемирно известным снимок. На фотографии -- заброшенная могила без
ограды, с давно упавшим к изножью крестом, а кругом -- груды палой листвы,
огромные груды.
"Таким одиночеством веет оттуда..." -- эти слова Ивана Елагина,
сказанные в стихотворении на смерть друга, художника и поэта Сергея
Бонгарта, впору поставить подписью к фотографии Хинрихса. Казалось, ничто
уже не спасет от запустения и забвения и русские могилы, разбросанные но
всему миру, и то, что русскими людьми создано в рассеянии. И дело даже не в
том, что могила Ходасевича была в самое короткое время приведена в полный
порядок; просто здесь, как чуть ли не но всех случаях жизни, следовало
вовремя вспомнить слова Екклесиаста о том, что "время плакать, и время
смеяться": Юрий Мандельштам именно плакал, опуская гроб Ходасевича и вырытую
могилу. Могилой самого Юрия Мандельштама стало чадное небо над трубой
крематория в немецком концлагере, ее не "приведешь в порядок". Важно то, что
сейчас наследие и Ходасевича, и Юрия Мандельштама читателям уже возвращено.
Не знаю, повод ли это смеяться, но повод порадоваться -- наверняка. И снова
взяться за работу. Ибо молчаливые могилы властно требуют к себе внимания. На
русском кладбище в Сантьяго-де-Чили лежит Марианна Колосова, в Касабланке, в
Марокко, похоронен Владимир Гальской, в Рио-де-Жанейро -- Валерий Перелешин,
в Дармштадте -- Юрий Трубецкой-Нольден, в Санта-Монике -- Сергей Бонгарт, и
многие другие во многих других юродах, иные же и вовсе нигде, но всех их
нужно собрать и отдать читателю, ибо кончилось время разбрасывать камни,
настало время их собирать.
"Мы жили тогда на планете другой..." -- не зря эта строка Георгия
Иванова, ставшая не без помощи Вертинского всемирно известной, взята в
качестве заголовка нашей антологии. "Мы" здесь означает и тех, кто провел
семьдесят лет в рассеянии, и нас, тех, кто как-то выжил в России. Время
неумолимо перевернуло страницу -- ветер уже не может вернуться на ту
планету, на которой мы прежде жили, хотя и неизбежно возвращается на круги
своя.
Зато может вернуться на другую планету -- на ту, на которой мы живем
теперь. Унесенные ветром времени и бедствий русские поэты-эмигранты отдают
нам свое заветное наследство.
Ветер все же возвращается -- пусть даже вечер сегодня и другой. Вечер
двадцатого столетия, его конец.
Хотя нынче мы и живем уже на совсем другой планете.
1991 -- 1994
"жизнь, КОТОРАЯ мне СНИЛАСЬ"
легенда не ошибается, как ошибаются историки,
ибо легенда -- это очищенная в горниле времени
от всего случайного, просветленная художественно
до идеи, возведенная в тип сама действительность.
П. Флоренский
Георгий Иванов слагал легенды о современниках и стихи.
Современники, в свою очередь, слагали легенды о Георгии Иванове.
Например, о том, что он пишет мемуары -- насквозь лживые (вариант: на
редкость достоверные). О том, что он в поэзии -- ничтожный эпигон (вариант:
только прочтя стихи Георгия Иванова, можно оценить всю ограниченность
дарования Ходасевича и даже Блока). О том, что место его в литературе -- на
свалке (вариант: на пьедестале). Еще в начале тридцатых годов в ответ на все
эти легенды Георгий Иванов задал далеко не риторический вопрос:
Все мы герои и все мы изменники,Всем, одинаково, верим словам.Что ж,
дорогие мои современники,Весело вам?
И собственную жизнь, и свою поэзию Георгий Иванов сумел обратить в
легенду. По его словам, "дело поэта -- создать "кусочек вечности" ценой
гибели всего временного -- в том числе нередко и ценой собственной гибели".
С опозданием на несколько десятилетий ивановский "кусочек вечности" стал
достоянием и нашего читателя.
В одной из знаменитых сказок Андерсена разыгралась чудесная буря,
которая перевесила вывески. Буря середины восьмидесятых перевесила
большинство вывесок в русской литературе XX века. Сменилась вся система
ценностей.
26 августа 1958 года на юге Франции скончался поэт Георгий Иванов. Рука
литературоведа (В. Орлова), не дрогнув, начертала над ним: "Лощеный сноб и
ничтожный эпигон". Это в СССР. А в русском зарубежье? Там говорили:
"Этот жуткий маэстро собирает букеты из весьма ядовитых цветов зла"*.
Один отзыв стоит другого. Но были и ценители. Поэты "парижской ноты" считали
Г. Иванова лучшим среди "своих", а "своим"-то он для них как раз не был. А
те немногие, кто ценил его в пятидесятые, шестидесятые, семидесятые годы в
СССР, предпочитали молчать, резонно полагая, что за лишние похвалы эмигранту
можно и на свою дверь получить "вывеску" (а то и табличку и номер, что
случалось, если неуемный ценитель ненароком отстукивал на пишущей машинке
стихотворения Г. Иванова в количестве, превышающем один экземпляр).
Большинство же "здесь" его просто не знало -- разве только по ранним
сборникам, порой попадавшимся на прилавках букинистических магазинов по
очень доступным ценам. Правда, в годы "оттепели", когда русские книги
нет-нет да и проскальзывали в СССР из-за рубежа вполне легальным почтовым
путем, проникло в наши края и несколько экземпляров поэтических книг
Иванова, изданных в эмиграции. Лет за пятнадцать их "тиражирование" с
помощью пишущих машинок ввело позднего Георгия Иванова в самиздатский круг
чтения. К середине семидесятых годов отношение к "лощеному снобу" и автору
"желтопрессных мемуаров" стало быстро меняться. Близкий автору этих строк
писатель, один из лучших русских полов последних десятилетий, в начале
семидес