Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
ксей, пропала теперь моя голова!
Он сел на скамейку и посадил с собою рядом Алешу.
-- Да, завтра суд. Чт[OACUTE] ж, неужели же ты так совсем не надеешься,
брат? -- с робким чувством проговорил Алеша.
-- Ты это про чт[OACUTE]? -- как-то неопределенно глянул на него Митя, --
ах, ты про суд! Ну, чорт! Мы до сих пор всђ с тобой о пустяках говорили,
вот всђ про этот суд, а я об самом главном с тобою молчал. Да, завтра суд,
только я не про суд сказал, что пропала моя голова. Голова не пропала, а
то, что в голове сидело, то пропало. Что ты на меня с такою критикой в лице
смотришь?
-- Про чт[OACUTE] ты это, Митя?
-- Идеи, идеи, вот что! Эфика. Это что такое эфика?
-- Эфика? -- удивился Алеша.
-- Да, наука что ли какая?
-- Да, есть такая наука... только... я, признаюсь, не могу тебе объяснить
какая наука.
-- Ракитин знает. Много знает Ракитин, чорт его дери! В монахи не пойдет. В
Петербург собирается. Там, говорит, в отделение критики, но с благородством
направления. Что ж, может пользу принесть и карьеру устроить. Ух, карьеру
они мастера! Чорт с эфикой! Я-то пропал, Алексей, я-то, божий ты человек! Я
тебя больше всех люблю. Сотрясается у меня сердце на тебя, вот что. Какой
там был Карл Бернар?
-- Карл Бернар? -- удивился опять Алеша.
-- Нет, не Карл, постой соврал: Клод Бернар. Это что такое? Химия что ли?
-- Это должно быть ученый один, -- ответил Алеша, -- только, признаюсь
тебе, и о нем много не сумею сказать. Слышал только, ученый, а какой, не
знаю.
-- Ну и чорт его дери, и я не знаю, -- обругался Митя. -- Подлец
какой-нибудь, всего вероятнее, да и все подлецы. А Ракитин пролезет,
Ракитин в щелку пролезет, тоже Бернар. Ух, Бернары! Много их расплодилось!
-- Да что с тобою? -- настойчиво спросил Алеша.
-- Хочет он обо мне, об моем деле статью написать, и тем в литературе свою
роль начать, с тем и ходит, сам объяснял. С направлением что-то хочет:
"дескать, нельзя было ему не убить, заеден средой" и проч., объяснял мне. С
оттенком социализма, говорит, будет. Ну и чорт его дери, с оттенком, так с
оттенком, мне всђ равно. Брата Ивана не любит, ненавидим тебя тоже не
жалует. Ну, а я его не гоню, потому что человек умный. Возносится очень
однако. Я ему сейчас вот говорил: "Карамазовы не подлецы, а философы,
потому что все настоящие русские люди философы, а ты хоть и учился, а не
философ, ты смерд". Смеется, злобно так. А я ему: де мыслибус non est
disputandum, хороша острота? По крайней мере и я в классицизм вступил, --
захохотал вдруг Митя.
-- Отчего ты пропал-то? Вот ты сейчас сказал? -- перебил Алеша.
-- Отчего пропал? Гм! В сущности... если всђ целое взять -- бога жалко, вот
от чего !
-- Как бога жалко?
-- Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти
нервы... (ну чорт их возьми!) есть такие этакие хвостики, у нервов этих
хвостики, ну, и как только они там задрожат... то есть видишь, я посмотрю
на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то... а как
задрожат, то и является образ, и не сейчас является, а там какое-то
мгновение, секунда такая пройдет, и является такой будто бы момент, то есть
не момент, -- чорт его дери момент, -- а образ, то есть предмет, али
происшествие, ну там чорт дери -- вот почему я и созерцаю, а потом мыслю...
потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа и что я там
какой-то образ и подобие, всђ это глупости. Это, брат, мне Михаил еще вчера
объяснял, и меня точно обожгло. Великолепна, Алеша, эта наука! Новый
человек пойдет, это-то я понимаю... А всђ-таки бога жалко!
-- Ну и то хорошо, -- сказал Алеша.
-- Что бога-то жалко! Химия, брат, химия! Нечего делать, ваше преподобие,
подвиньтесь немножко, химия идет! А не любит бога Ракитин, ух не любит! Это
у них самое больное место у всех! Но скрывают. Лгут. Представляются. "Что
же, будешь это проводить в отделении критики?" спрашиваю. -- "Ну явно-то не
дадут", говорит, смеется. -- "Только как же, спрашиваю, после того
человек-то? Без бога-то и без будущей жизни? Ведь это стало быть теперь всђ
позволено, всђ можно делать?" -- "А ты и не знал?" говорит. Смеется. --
"Умному, говорит, человеку всђ можно, умный человек умеет раков ловить, ну
а вот ты, говорит, убил и влопался, и в тюрьме гниешь!" Это он мне-то
говорит. Свинья естественная! Я этаких прежде вон вышвыривал, ну а теперь
слушаю. Много ведь и дельного говорит. Умно тоже пишет. Он мне с неделю
назад статью одну начал читать, я там три строки тогда нарочно выписал, вот
постой, вот здесь.
Митя, спеша, вынул из жилетного кармана бумажку и прочел:
"Чтоб разрешить этот вопрос, необходимо прежде всего поставить свою
личность в разрез со своею действительностию."
-- Понимаешь или нет?
-- Нет, не понимаю, -- сказал Алеша.
Он с любопытством приглядывался к Мите и слушал его.
-- И я не понимаю. Темно и неясно, зато умно. "Все, говорит, так теперь
пишут, потому что такая уж среда"... Среды боятся. Стихи тоже пишет,
подлец, Хохлаковой ножку воспел, xa-xa-xa!
-- Я слышал, -- сказал Алеша.
-- Слышал? А стишонки слышал?
-- Нет.
-- У меня они есть, вот, я прочту. Ты не знаешь, я тебе не рассказывал, тут
целая история. Шельма! Три недели назад меня дразнить вздумал: "Ты, вот,
говорит, влопался как дурак, из-за трех тысяч, а я полтораста их тяпну, на
вдовице одной женюсь и каменный дом в Петербурге куплю". И рассказал мне,
что строит куры Хохлаковой, а та и смолоду умна не была, а в сорок-то лет и
совсем ума решилась. "Да чувствительна, говорит, уж очень, вот я ее на том
и добью. Женюсь, в Петербург ее отвезу, а там газету издавать начну". И
такая у него скверная сладострастная слюна на губах, -- не на Хохлакову
слюна, а на полтораста эти тысяч. И уверил меня, уверил; всђ ко мне ходит,
каждый день: поддается, говорит. Радостью сиял. А тут вдруг его и выгнали:
Перхотин Петр Ильич взял верх, молодец! То есть так бы и расцеловал эту
дурищу за то, что его прогнала! Вот он как ходил-то ко мне, тогда и сочинил
эти стишонки. "В первый раз, говорит, руки мараю, стихи пишу, для
обольщения, значит, для полезного дела. Забрав капитал у дурищи,
гражданскую пользу потом принести могу". У них ведь всякой мерзости
гражданское оправдание есть! "А всђ-таки, говорит, лучше твоего Пушкина
написал, потому что и в шутовской стишок сумел гражданскую скорбь всучить".
Это что про Пушкина-то -- я понимаю. Что же, если в самом деле способный
был человек, а только ножки описывал! Да ведь гордился-то стишонками как!
Самолюбие-то у них, самолюбие! "На выздровление больной ножки моего
предмета" -- это он такое заглавие придумал, -- резвый человек!
Уж какая ж эта ножка,
Ножка, вспухшая немножко!
Доктора к ней ездят, лечат
И бинтуют и калечат.
Не по ножкам я тоскую, --
Пусть их Пушкин воспевает:
По головке я тоскую,
Что идей не понимает.
Понимала уж немножко,
Да вот ножка помешала!
Пусть же вылечится ножка,
Чтоб головка понимала.
Свинья, чистая свинья, а игриво у мерзавца вышло! И действительно
"гражданскую"-то всучил. А как рассердился, когда его выгнали. Скрежетал!
-- Он уже отмстил, -- сказал Алеша. -- Он про Хохлакову корреспонденцию
написал.
И Алеша рассказал ему наскоро о корреспонденции в газете Слухи.
-- Это он, он! -- подтвердил Митя нахмурившись, -- это он! Эти
корреспонденции... я ведь знаю... т. е. сколько низостей было уже написано,
про Грушу например!.. И про ту тоже, про Катю... Гм!
Он озабочено прошелся по комнате.
-- Брат, мне нельзя долго оставаться, -- сказал помолчав Алеша. -- Завтра
ужасный, великий день для тебя: божий суд над тобой совершится... и вот я
удивляюсь, ходишь ты и вместо дела говоришь бог знает о чем...
-- Нет, не удивляйся, -- горячо перебил Митя. -- Что же мне о смердящем
этом псе говорить, что ли? Об убийце? Довольно мы с тобой об этом
переговорили. Не хочу больше о смердящем, сыне Смердящей! Его бог убьет,
вот увидишь, молчи!
Он в волнении подошел к Алеше и вдруг поцеловал его. Глаза его загорелись.
-- Ракитин этого не поймет, -- начал он весь как бы в каком-то восторге, --
а ты, ты всђ поймешь. Оттого и жаждал тебя. Видишь, я давно хотел тебе
многое здесь в этих облезлых стенах выразить, но молчал о главнейшем: время
как будто всђ еще не приходило. Дождался теперь последнего срока, чтобы
тебе душу вылить. Брат, я в себе в эти два последние месяца нового человека
ощутил, воскрес во мне новый человек! Был заключен во мне, но никогда бы не
явился, если бы не этот гром. Страшно! И чт[OACUTE] мне в том, что в
рудниках буду двадцать лет молотком руду выколачивать, -- не боюсь я этого
вовсе, а другое мне страшно теперь: чтобы не отошел от меня воскресший
человек! Можно найти и там, в рудниках, под землею, рядом с собой, в таком
же каторжном и убийце человеческое сердце, и сойтись с ним, потому что и
там можно жить и любить, и страдать! Можно возродить и воскресить в этом
каторжном человеке замершее сердце, можно ухаживать за ним годы и выбить
наконец из вертепа на свет уже душу высокую, страдальческое сознание,
возродить ангела, воскресить героя! А их ведь много, их сотни, и все мы за
них виноваты! Зачем мне тогда приснилось "дитђ" в такую минуту? "Отчего
бедно дитђ?" Это пророчество мне было в ту минуту! За "дитђ" и пойду.
Потому что все за всех виноваты. За всех "дитђ", потому что есть малые дети
и большие дети. Все -- "дитђ". За всех и пойду, потому что надобно же
кому-нибудь и за всех пойти. Я не убил отца, но мне надо пойти. Принимаю!
Мне это здесь всђ пришло... вот в этих облезлых стенах. А их ведь много, их
там сотни, подземных-то, с молотками в руках. О, да, мы будем в цепях, и не
будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость,
без которой человеку жить невозможно, а богу быть, ибо бог дает радость,
это его привилегия, великая... Господи, ист[AACUTE]й человек в молитве! Как
я буду там под землей без бога? Врет Ракитин: если бога с земли изгонят, мы
под землей его сретим! Каторжному без бога быть невозможно, невозможнее
даже, чем не каторжному! И тогда мы, подземные человеки, запоем из недр
земли трагический гимн богу, у которого радость! Да здравствует бог и его
радость! Люблю его!
Митя, произнося свою дикую речь, почти задыхался. Он побледнел, губы его
вздрагивали, из глаз катились слезы,
-- Нет, жизнь полна, жизнь есть и под землею! -- начал он опять. -- Ты не
поверишь, Алексей, как я теперь жить хочу, какая жажда существовать и
сознавать, именно в этих облезлых стенах, во мне зародилась! Ракитин этого
не понимает, ему бы только дом выстроить да жильцов пустить, но я ждал
тебя. Да и что такое страдание? Не боюсь его, хотя бы оно было бесчисленно.
Теперь не боюсь, прежде боялся. Знаешь, я может быть не буду и отвечать на
суде... И кажется столько во мне этой силы теперь, что я всђ поборю, все
страдания, только чтобы сказать и говорить себе поминутно: я есмь! В тысячи
мук -- я есмь, в пытке корчусь -- но есмь! В столпе сижу, но и я существую,
солнце вижу, а не вижу солнца, то знаю, что оно есть. А знать, что есть
солнце -- это уже вся жизнь. Алеша, херувим ты мой, меня убивают разные
философии, чорт их дери! Брат Иван...
-- Что брат Иван? -- перебил было Алеша, но Митя не расслышал.
-- Видишь, я прежде этих всех сомнений никаких не имел, но всђ во мне это
таилось. Именно может оттого, что идеи бушевали во мне неизвестные, я и
пьянствовал, и дрался, и бесился. Чтоб утолить в себе их, дрался, чтоб их
усмирить, сдавить. Брат Иван не Ракитин, он таит идею. Брат Иван сфинкс, и
молчит, всђ молчит. А меня бог мучит. Одно только это и мучит. А что как
его нет? Что если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве?
Тогда, если его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Только
как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я всђ про это. Ибо кого же
он будет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-то
воспоет? Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и
без бога. Ну это сморчек сопливый может только так утверждать, а я понять
не могу. Легко жить Ракитину: "ты, говорит он мне сегодня, о расширении
гражданских прав человека хлопочи лучше, али хоть о том, чтобы цена на
говядину не возвысилась; этим проще и ближе человечеству любовь окажешь,
чем философиями". Я ему на это и отмочил: "А ты, говорю, без бога-то сам
еще на говядину цену набьешь, коль под руку попадет, и наколотишь рубль на
копейку". Рассердился. Ибо что такое добродетель? -- отвечай ты мне,
Алексей. У меня одна добродетель, а у китайца другая -- вещь, значит,
относительная. Или нет? Или не относительная? Вопрос коварный! Ты не
засмеешься, если скажу, что я две ночи не спал от этого. Я удивляюсь теперь
только тому, как люди там живут и об этом ничего не думают. Суета! У Ивана
бога нет. У него идея. Не в моих размерах. Но он молчит. Я думаю, он масон.
Я его спрашивал -- молчит. В роднике у него хотел водицы испить -- молчит.
Один только раз одно словечко сказал.
-- Что сказал? -- поспешно поднял Алеша.
-- Я ему говорю: стало быть, всђ позволено, коли так? -- Он нахмурился:
"Федор Павлович, говорит, папенька наш, был поросенок, но мыслил он
правильно". Вот ведь что отмочил. Только всего и сказал. Это уже почище
Ракитина.
-- Да, -- горько подтвердил Алеша. -- Когда он у тебя был?
-- Об этом после, теперь другое. Я об Иване не говорил тебе до сих пор
почти ничего. Откладывал до конца. Когда эта штука моя здесь кончится и
скажут приговор, тогда тебе кое-что расскажу, всђ расскажу. Страшное тут
дело одно... А ты будешь мне судья в этом деле. А теперь и не начинай об
этом, теперь молчок. Вот ты говоришь об завтрашнем, о суде, а веришь ли, я
ничего не знаю.
-- Ты с этим адвокатом говорил?
-- Что адвокат! Я ему про всђ говорил. Мягкая шельма, столичная. Бернар!
Только не верит мне ни на сломанный грош. Верит, что я убил, вообрази себе,
-- уж я вижу. "Зачем же, спрашиваю, в таком случае вы меня защищать
приехали?" Наплевать на них. Тоже доктора выписали, сумасшедшим хотят меня
показать. Не позволю! Катерина Ивановна "свой долг" до конца исполнить
хочет. С натуги! (Митя горько усмехнулся.) Кошка! Жестокое сердце! А ведь
она знает, что я про нее сказал тогда в Мокром, что она: "великого гнева"
женщина! Передали. Да, показания умножились как песок морской! Григорий
стоит на своем. Григорий честен, но дурак. Много людей честных благодаря
тому, что дураки. Это -- мысль Ракитина. Григорий мне враг. Иного выгоднее
иметь в числе врагов, чем друзей. Говорю это про Катерину Ивановну. Боюсь,
ох, боюсь, что она на суде расскажет про земной поклон после четырех-то
тысяч пятисот! До конца отплатит, последний кадрант. Не хочу ее жертвы!
Устыдят они меня на суде! Как-то вытерплю. Сходи к ней, Алеша, попроси ее,
чтобы не говорила этого на суде. Аль нельзя? Да чорт, всђ равно, вытерплю!
А ее не жаль. Сама желает. Поделом вору мука. Я, Алексей, свою речь скажу.
(Он опять горько усмехнулся.) Только... только Груша-то, Груша-то, господи!
Она-то за что такую муку на себя теперь примет? -- воскликнул он вдруг со
слезами. -- Убивает меня Груша, мысль о ней убивает меня, убивает! Она
давеча была у меня...
-- Она мне рассказывала. Она очень была сегодня тобою огорчена.
-- Знаю. Чорт меня дери за характер. Приревновал! Отпуская раскаялся,
целовал ее. Прощенья не попросил.
-- Почему не попросил? -- воскликнул Алеша.
Митя вдруг почти весело рассмеялся.
-- Боже тебя сохрани, милого мальчика, когда-нибудь у любимой женщины за
вину свою прощения просить! У любимой особенно, особенно, как бы ни был ты
пред ней виноват! Потому женщина -- это, брат, чорт знает что такое, уж в
них-то я по крайней мере знаю толк! Ну попробуй пред ней сознаться в вине,
"виноват дескать, прости, извини": тут-то и пойдет град попреков! Ни за что
не простит прямо и просто, а унизит тебя до тряпки, вычитает, чего даже не
было, всђ возьмет, ничего не забудет, своего прибавит, и тогда уж только
простит. И это еще лучшая, лучшая из них! Последние поскребки выскребет и
всђ тебе на голову сложит -- такая, я тебе скажу, живодерность в них сидит,
во всех до единой, в этих ангелах-то, без которых жить-то нам невозможно!
Видишь, голубчик, я откровенно и просто скажу: всякий порядочный человек
должен быть под башмаком хоть у какой-нибудь женщины. Таково мое убеждение;
не убеждение, а чувство. Мужчина должен быть великодушен, и мужчину это не
замарает. Героя даже не замарает, Цезаря не замарает! Ну, а прощения
всђ-таки не проси, никогда и ни за что. Помни правило: преподал тебе его
брат твой Митя, от женщин погибший. Нет, уж я лучше без прощения Груше
чем-нибудь заслужу. Благоговею я пред ней, Алексей, благоговею! Не видит
только она этого, нет, всђ ей мало любви. И томит она меня, любовью томит.
Что прежде! прежде меня только изгибы инфернальные томили, а теперь я всю
ее душу в свою душу принял и через нее сам человеком стал! Повенчают ли
нас? А без того я умру от ревности. Так и снится что-нибудь каждый день...
Что она тебе обо мне говорила?
Алеша повторил все давешние речи Грушеньки. Митя выслушал подробно, многое
переспросил, и остался доволен.
-- Так не сердится, что ревную, -- воскликнул он. -- Прямо женщина! "У меня
у самой жестокое сердце". Ух, люблю таких, жестоких-то, хотя и не терплю,
когда меня ревнуют, не терплю! Драться будем. Но любить -- любить ее буду
бесконечно. Повенчают ли нас? Каторжных разве венчают? Вопрос. А без нее я
жить не могу...
Митя нахмуренно прошелся по комнате. В комнате становилось почти темно. Он
вдруг стал страшно озабочен.
-- Так секрет, говорит, секрет? У меня дескать втроем против нее заговор, и
"Катька" дескать замешана? Нет, брат, Грушенька, это не то. Ты тут маху
дала, своего глупенького женского маху! Алеша, голубчик, эх куда ни шло!
Открою я тебе наш секрет!
Он оглянулся во все стороны, быстро вплоть подошел к стоявшему пред ним
Алеше и зашептал ему с таинственным видом, хотя по настоящему их никто не
мог слышать: старик сторож дремал в углу на лавке, а до караульных солдат
ни слова не долетало.
-- Я тебе всю нашу тайну открою! -- зашептал спеша Митя. -- Хотел потом
открыть, потому что без тебя разве могу на что решиться? Ты у меня всђ. Я
хоть и говорю, что Иван над нами высший, но ты у меня херувим. Только твое
решение решит. Может ты-то и есть высший человек, а не Иван. Видишь, тут
дело совести, дело высшей совести, -- тайна столь важная, что я справиться
сам не смогу и всђ отложил до тебя. А всђ-таки теперь рано решать, потому
надо ждать приговора: приговор выйдет, тогда ты и решишь судьбу. Теперь не
решай; я тебе сейчас скажу, ты услышишь, но не решай. Стой и молчи. Я тебе
не всђ открою. Я тебе только идею скажу, без подробностей, а ты молчи. Ни
вопроса, ни движения, согласен? А впрочем, господи, куда я дену глаза твои?
Боюсь, глаза твои скажут решение, хотя бы ты и молчал. Ух, боюсь! Алеша,
слушай: брат Иван мне предлагает бежать. Подробностей не говорю: всђ
предупреждено, всђ может устроиться. Молчи, не решай. В Америку с Грушей.
Ведь я без Груши жить не могу! Ну как ее ко мне там не пустят? Каторжных
разве венчают? Брат Иван говорит, что нет. А без Груши что я там под землей
с молотком-то? Я себе только голову раздроблю этим молотком! А с другой
стороны, совесть-то? От страдания ведь убежал! Было указание -- отверг
указание, был путь очищения -- поворотил налево кругом. Иван говорит, что в
Америке "при добрых наклонностях" можно больше пользы принести, чем под
землей. Ну, а гимн-то наш подземный где состоится? Америка что, Америка
опять суета! Да и мошенничества тоже, я думаю, много в Америке-то. От
распятья убежал! Потому ведь говорю тебе, Алексей, что ты один понять это
можешь, а больше никто, для других это глупости, бред, вот всђ то, что, я
тебе про гимн говорил. Скажут, с ума сошел, аль дурак. А я не сошел с ума,
да и не