Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
я иногда очень приятно, не так ли? И ведь
знает человек, что никто не обидел его, а что он сам себе обиду навыдумал и
налгал для красы, сам преувеличил, чтобы картину создать, к слову
привязался и из горошинки сделал гору, -- знает сам это, а всђ-таки самый
первый обижается, обижается до приятности, до ощущения большего
удовольствия, а тем самым доходит и до вражды истинной... Да встаньте же.
сядьте, прошу вас очень, ведь всђ это тоже ложные жесты...
-- Блаженный человек! Дайте ручку поцеловать, -- подскочил Федор Павлович и
быстро чмокнул старца в худенькую его руку. -- Именно, именно приятно
обидеться. Это вы так хорошо сказали, что я и не слыхал еще. Именно, именно
я-то всю жизнь и обижался до приятности, для эстетики обижался, ибо не
токмо приятно, но и красиво иной раз обиженным быть; -- вот что вы забыли,
великий старец: красиво! Это я в книжку запишу! А лгал я, лгал, решительно
всю жизнь мою, на всяк день и час. Воистину ложь есмь и отец лжи! Впрочем
кажется не отец лжи, это я всђ в текстах сбиваюсь, ну хоть сын лжи, и того
будет довольно. Только... ангел вы мой... про Дидерота иногда можно!
Дидерот не повредит, а вот иное словцо повредит. Старец великий, кстати,
вот было забыл, а ведь так и положил, еще с третьего года, здесь
справиться, именно заехать сюда и настоятельно разузнать и спросить: не
прикажите только Петру Александровичу прерывать. Вот что спрошу:
справедливо ли, отец великий, то, что в Четьи-Минеи повествуется где-то о
каком-то святом чудотворце, которого мучили за веру и, когда отрубили ему
под конец голову, то он встал, поднял свою голову, и "любезно ее лобызаше",
и долго шел, неся ее в руках и "любезно ее лобызаше". Справедливо это или
нет, отцы честные?
-- Нет несправедливо, -- сказал старец.
-- Ничего подобного во всех Четьих-Минеях не существует. Про какого это
святого, вы говорите, так написано? -- спросил иеромонах,
отец-библиотекарь.
-- Сам не знаю про какого. Не знаю и не ведаю. Введен в обман, говорили.
Слышал и, знаете, кто рассказал? А вот Петр Александрович Миусов, вот что
за Дидерота сейчас рассердился, вот он-то и рассказал.
-- Никогда я вам этого не рассказывал, я с вами и не говорю никогда вовсе.
-- Правда, вы не мне рассказывали; но вы рассказывали в компании, где и я
находился, четвертого года это дело было. Я потому и упомянул что рассказом
сим смешливым вы потрясли мою веру, Петр Александрович. Вы не знали о сем,
не ведали, а я воротился домой с потрясенною верой и с тех пор всђ более и
более сотрясаюсь. Да, Петр Александрович, вы великого падения были
причиной! Это уж не Дидерот-с!
Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и совершенно ясно было уже
всем, что он опять представляется. Но Миусов всђ-таки был больно уязвлен.
-- Какой вздор, и всђ это вздор, -- бормотал он. -- Я действительно может
быть говорил когда-то... только не вам. Мне самому говорили. Я это в Париже
слышал, от одного француза, что будто бы у нас в Четъи-Минеи это за обедней
читают... Это очень ученый человек, который специально изучал статистику
России... долго жил в России... Я сам Четьи-Миней не читал... да и не стану
читать... Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали...
-- Да, вот вы тогда обедали, а я вот веру-то и потерял!-- поддразнивал
Федор Павлович.
-- Какое мне дело до вашей веры! -- крикнул было Миусов, но вдруг сдержал
себя, с презрением проговорив: -- вы буквально мараете всђ, к чему ни
прикоснетесь.
Старец вдруг поднялся с места:
-- Простите, господа, что оставляю вас пока на несколько лишь минут, --
проговорил он, обращаясь ко всем посетителям, -- но меня ждут еще раньше
вашего прибывшие. А вы всђ-таки не лгите, -- прибавил он, обратившись к
Федору Павловичу с веселым лицом.
Он пошел из кельи, Алеша и послушник бросились, чтобы свести его с
лестницы. Алеша задыхался, он рад был уйти, но рад был и тому, что старец
не обижен и весел. Старец направился к галлерее, чтобы благословить
ожидавших его. Но Федор Павлович всђ-таки остановил его в дверях кельи:
-- Блаженнейший человек! -- вскричал он с чувством,-- позвольте мне еще раз
вашу ручку облобызать! Нет, с вами еще можно говорить, можно жить! Вы
думаете, что я всегда так лгу и шутов изображаю? Знайте же, что это я всђ
время нарочно, чтобы вас испробовать, так представлялся. Это я всђ время
вас ощупывал, можно ли с вами жить? Моему-то смирению есть ли при вашей
гордости место? Лист вам похвальный выдаю: можно с вами жить! А теперь
молчу, на всђ время умолкаю. Сяду в кресло и замолчу. Теперь вам, Петр
Александрович, говорить, вы теперь самый главный человек остались... на
десять минут...
III. ВЕРУЮЩИЕ БАБЫ.
Внизу у деревянной галлерейки, приделанной к наружной стене ограды,
толпились на этот раз всђ женщины, баб около двадцати. Их уведомили, что
старец наконец выйдет, и они собрались в ожидании. Вышли на галлерейку и
помещицы Хохлаковы, тоже ожидавшие старца, но в отведенном для благородных
посетительниц помещении. Их было две: мать и дочь. Г-жа Хохлакова-мать,
дама богатая и всегда со вкусом одетая, была еще довольно молодая и очень
миловидная собою особа, немного бледная, с очень оживленными и почти совсем
черными глазами. Ей было не более тридцати трех лет, и она уже лет пять как
была вдовой. Четырнадцатилетняя дочь ее страдала параличом ног. Бедная
девочка не могла ходить уже с полгода, и ее возили в длинном покойном
кресле на колесах. Это было прелестное личико, немного худенькое от
болезни, но веселое. -- Что-то шаловливое светилось в ее темных больших
глазах с длинными ресницами. Мать еще с весны собиралась ее везти за
границу, но летом опоздали за устройством по имению. Они уже с неделю как
жили в нашем городе, больше по делам, чем для богомолья, но уже раз, три
дня тому назад, посещали старца. Теперь они приехали вдруг опять, хотя и
знали, что старец почти уж не может вовсе никого принимать, и, настоятельно
умоляя, просили еще раз "счастья узреть великого исцелителя". В ожидании
выхода старца мамаша сидела на стуле, подле кресел дочери, а в двух шагах
от нее стоял старик монах, не из здешнего монастыря, а захожий из одной
дальней северной малоизвестной обители. Он тоже желал благословиться у
старца. Но показавшийся на галлерее старец прошел сначала прямо к народу.
Толпа затеснилась к крылечку о трех ступеньках, соединявшему низенькую
галлерейку с полем. Старец стал на верхней ступеньке, надел эпитрахиль и
начал благословлять теснившихся к нему женщин. Притянули к нему одну
кликушу за обе руки. Та, едва лишь завидела старца, вдруг начала, как-то
нелепо взвизгивая, икать и вся затряслась как в родимце. Наложив ей на
голову эпитрахиль, старец прочел над нею краткую молитву, и она тотчас
затихла и успокоилась. Не знаю как теперь, но в детстве моем мне часто
случалось в деревнях и по монастырям видеть и слышать этих кликуш. Их
приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на всю церковь, но
когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас "беснование"
прекращалось, и больные на несколько времени всегда успокоивались. Меня
ребенка очень это поражало и удивляло. Но тогда же я услышал от иных
помещиков и особенно от городских учителей моих, на мои расспросы, что это
всђ притворство, чтобы не работать, и что это всегда можно искоренить
надлежащею строгостью, при чем приводились для подтверждения разные
анекдоты. Но впоследствии я с удивлением узнал от специалистов-медиков, что
тут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь, и кажется
по преимуществу у нас на Руси, свидетельствующая о тяжелой судьбе нашей
сельской женщины, болезнь, происходящая от изнурительных работ слишком
вскоре после тяжелых, неправильных, безо всякой медицинской помощи родов;
кроме того от безвыходного горя, от побоев и пр., чего иные женские натуры
выносить по общему примеру всђ-таки не могут. Странное же и мгновенное
исцеление беснующейся и бьющейся женщины, только лишь бывало ее подведут к
дарам, которое объясняли мне притворством и сверх того фокусом,
устраиваемым чуть ли не самими "клерикалами", происходило вероятно тоже
самым натуральным образом, и подводившие ее к дарам бабы, а главное, и сама
больная, вполне веровали, как установившейся истине, что нечистый дух,
овладевший больною, никогда не может вынести, если ее, больную, подведя к
дарам, наклонят пред ними. А потому и всегда происходило (и должно было
происходить) в нервной и конечно тоже психически больной женщине
непременное как бы сотрясение всего организма ее в момент преклонения пред
дарами, сотрясение, вызванное ожиданием непременного чуда исцеления и самою
полною верой в то, что оно совершится. И оно совершалось хотя бы только на
одну минуту. Точно так же оно и теперь совершилось, едва лишь старец накрыл
больную эпитрахилью.
Многие из теснившихся к нему женщин заливались слезами умиления и восторга,
вызванного эффектом минуты; другие рвались облобызать хоть край одежды его,
иные что-то причитали. Он благословлял всех, а с иными разговаривал.
Кликушу он уже знал, ее привели не издалека, из деревни всего верст за
шесть от монастыря, да и прежде ее водили к нему.
-- А вот далекая! -- указал он на одну еще вовсе не старую женщину, но
очень худую и испитую, не то что загоревшую, а как бы всю почерневшую
лицом. Она стояла на коленях и неподвижным взглядом смотрела на старца. Во
взгляде ее было что-то как бы исступленное.
-- Издалека, батюшка, издалека, отселева триста верст. Издалека, отец,
издалека, -- проговорила женщина нараспев, как-то покачивая плавно из
стороны в сторону головой и подпирая щеку ладонью. Говорила она как бы
причитывая. Есть в народе горе молчаливое и многотерпеливое; оно уходит в
себя и молчит. Но есть горе и надорванное: оно пробьется раз слезами и с
той минуты уходит в причитывания. Это особенно у женщин. Но не легче оно
молчаливого горя. Причитания утоляют тут лишь тем, что еще более
растравляют и надрывают сердце. Такое горе и утешения не желает, чувством
своей неутолимости питается. Причитания лишь потребность раздражать
беспрерывно рану.
-- По мещанству надо-ть быть?-- продолжал, любопытно в нее вглядываясь,
старец.
-- Городские мы, отец, городские, по крестьянству мы, а городские, в городу
проживаем. Тебя повидать, отец, прибыла. Слышали о тебе, батюшка, слышали.
Сыночка младенчика схоронила, пошла молить бога. В трех монастырях
побывала, да указали мне: "Зайди, Настасьюшка, и сюда, к вам то-есть,
голубчик, к вам". Пришла, вчера у стояния была, а сегодня и к вам.
-- О чем плачешь-то?
-- Сыночка жаль, батюшка, трехлеточек был, без трех только месяцев и три бы
годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку. Последний сыночек
оставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не стоят у нас детушки, не
стоят, желанный, не стоят. Трех первых схоронила я, не жалела я их
очень-то, а этого последнего схоронила и забыть его не могу. Вот точно он
тут предо мной стоит, не отходит. Душу мне иссушил. Посмотрю на его
бельишечко, на рубашоночку аль на сапожки и взвою. Разложу что после него
осталось, всякую вещь его, смотрю и вою. Говорю Никитушке, мужу-то моему:
отпусти ты меня, хозяин, на богомолье сходить. Извозчик он, не бедные мы,
отец, не бедные, сами от себя извоз ведем, всђ свое содержим, и лошадок и
экипаж. Да на что теперь нам добро? Зашибаться он стал без меня,
Никитушка-то мой, это наверно что так, да и прежде того: чуть я отвернусь,
а уж он и ослабеет. А теперь и о нем не думаю. Вот уж третий месяц из дому.
Забыла я, обо всем забыла и помнить не хочу; а и что я с ним теперь буду?
Кончила я с ним, кончила, со всеми покончила. И не глядела бы я теперь на
свой дом и на свое добро, и не видала б я ничего вовсе!
-- Вот что, мать, -- проговорил старец, -- однажды древний великий святой
увидел во храме такую же как ты плачущую мать и тоже по младенце своем, по
единственном, которого тоже призвал господь. "Или не знаешь ты, сказал ей
святой, сколь сии младенцы пред престолом божиим дерзновенны? Даже и нет
никого дерзновеннее их в царствии небесном: Ты, господи, даровал нам жизнь,
говорят они богу, и только лишь мы узрели ее, как ты ее у нас и взял назад.
И столь дерзновенно просят и спрашивают, что господь дает им немедленно
ангельский чин. А посему, молвил святой, и ты радуйся, жено, а не плачь, и
твой младенец теперь у господа в сонме ангелов его пребывает". Вот что
сказал святой плачущей жене в древние времена. Был же он великий святой и
неправды ей поведать не мог. Посему знай и ты, мать, что и твой младенец
наверно теперь предстоит пред престолом господним, и радуется и веселится,
и о тебе бога молит. А потому и ты плачь, но радуйся.
Женщина слушала его, подпирая рукой щеку и потупившись. Она глубоко
вздохнула.
-- Тем самым и Никитушка меня утешал, в одно слово как ты говорил:
"Неразумная ты, говорит, чего плачешь, сыночек наш наверно теперь у господа
бога вместе с ангелами воспевает". Говорит он это мне, а и сам плачет, вижу
я, как и я же плачет. "Знаю я, говорю, Никитушка, где ж ему и быть коль не
у господа бога, только здесь-то, с нами-то его теперь, Никитушка, нет,
подле-то, вот как прежде сидел!" И хотя бы я только взглянула на него лишь
разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла
бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину
повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет бывало крикнет
своим голосочком: "Мамка, где ты?" Только б услыхать-то мне, как он по
комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то
своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как бывало бежит ко мне, кричит
да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала! Да нет
его, батюшка, нет, и не услышу его никогда! Вот его поясочек, а его-то и
нет, и никогда-то мне теперь не видать, не слыхать его!..
Она вынула из-за пазухи маленький позументный поясочек своего мальчика и
только лишь взглянула на него, так и затряслась от рыданий, закрыв пальцами
глаза свои, сквозь которые потекли вдруг брызнувшие ручьем слезы.
-- А это, -- проговорил старец, -- это древняя "Рахиль плачет о детях своих
и не может утешиться, потому что их нет", и таковой вам матерям предел на
земле положен. И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и
плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек
твой -- есть единый от ангелов божиих, оттуда на тебя смотрит и видит тебя
и на твои слезы радуется и на них господу богу указывает. И надолго еще
тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе
в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и
сердечного очищения, от грехов спасающего. А младенчика твоего помяну за
упокой, как звали-то?
-- Алексеем, батюшка.
-- Имя-то милое. На Алексея человека божия?
-- Божия, батюшка, божия, Алексея человека божия!
-- Святой-то какой! Помяну, мать, помяну и печаль твою на молитве вспомяну
и супруга твоего за здравие помяну. Только его тебе грех оставлять. Ступай
к мужу и береги его. Увидит оттуда твой мальчик, что бросила ты его отца, и
заплачет по вас: зачем же ты блаженство-то его нарушаешь? Ведь жив он, жив,
ибо жива душа вовеки, и нет его в доме, а он невидимо подле вас. Как же он
в дом придет, коль ты говоришь, что возненавидела дом свой? К кому ж он
придет, коль вас вместе, отца с матерью, не найдет? Вот он снится теперь
тебе, и ты мучаешься, а тогда он тебе кроткие сны пошлет. Ступай к мужу,
мать, сего же дня ступай.
-- Пойду, родной, по твоему слову пойду. Сердце ты мое разобрал. Никитушка,
ты мой Никитушка, ждешь ты меня, голубчик, ждешь! -- начала было
причитывать баба, но старец уже обратился к одной старенькой старушонке,
одетой не по-страннически, а по-городски. По глазам ее видно было, что у
нее какое-то дело и что пришла она нечто сообщить. Назвалась она
унтер-офицерскою вдовой, не издалека, всего из нашего же города. Сыночек у
ней Васенька, где-то в комиссариате служил, да в Сибирь поехал, в Иркутск.
Два раза оттуда писал, а тут вот уж год писать перестал. Справлялась она о
нем, да по правде не знает, где и справиться-то.
-- Только и говорит мне намедни Степанида Ильинишна Бедрягина, купчиха она,
богатая: возьми ты, говорит, Прохоровна, и запиши ты, говорит, сыночка
своего в поминанье, снеси в церковь, да и помяни за упокой. Душа-то его,
говорит, затоскует, он и напишет письмо. И это, говорит, Степанида
Ильинишна, как есть верно, многократно испытано. Да только я сумлеваюсь...
Свет ты наш, правда оно аль неправда, и хорошо ли так будет?
-- И не думай о сем. Стыдно это и спрашивать. Да и как это возможно, чтобы
живую душу да еще родная мать за упокой поминала! Это великий грех,
колдовству подобно, только по незнанию твоему лишь прощается. А ты лучше
помоли царицу небесную, скорую заступницу и помощницу о здоровьи его, да
чтоб и тебя простила за неправильное размышление твое. И вот что я тебе еще
скажу, Прохоровна: или сам он к тебе вскоре обратно прибудет, сынок твой,
или наверно письмо пришлет. Так ты и знай. Ступай и отселе покойна будь.
Жив твой сынок, говорю тебе.
-- Милый ты наш, награди тебя бог, благодетель ты наш, молебщик ты за всех
нас и за грехи наши...
А старец уже заметил в толпе два горящие, стремящиеся к нему взгляда
изнуренной, на вид чахоточной, хотя и молодой еще крестьянки. Она глядела
молча, глаза просили о чем-то, но она как бы боялась приблизиться.
-- Ты с чем, родненькая?
-- Разреши мою душу, родимый, -- тихо и не спеша промолвила она, стала на
колени и поклонилась ему в ноги.
-- Согрешила, отец родной, греха моего боюсь.
Старец сел на нижнюю ступеньку, женщина приблизилась к нему, не вставая с
колен.
-- Вдовею я, третий год, -- начала она полушепотом, сама как бы вздрагивая.
-- Тяжело было замужем-то, старый был он, больно избил меня. Лежал он
больной; думаю я, гляжу на него: а коль выздоровеет, опять встанет, что
тогда? И вошла ко мне тогда эта самая мысль...
-- Постой, -- сказал старец и приблизил ухо свое прямо к ее губам. Женщина
стала продолжать тихим шепотом, так что ничего почти нельзя было уловить.
Она кончила скоро.
-- Третий год? -- спросил старец.
-- Третий год. Сперва не думала, а теперь хворать начала, тоска пристала...
-- Издалека?
-- За пятьсот верст отселева.
-- На исповеди говорила?
-- Говорила, по два раза говорила.
-- Допустили к причастию-то?
-- Допустили. Боюсь; помирать боюсь.
-- Ничего не бойся, и никогда не бойся, и не тоскуй. Только бы покаяние не
оскудевало в тебе -- и всђ бог простит. Да и греха такого нет и не может
быть на всей земле, какого бы не простил господь воистину кающемуся. Да и
совершить не может, совсем, такого греха великого человек, который бы
истощил бесконечную божью любовь. Али может быть такой грех, чтобы превысил
божью любовь? О покаянии лишь заботься, непрестанном, а боязнь отгони
вовсе. Веруй, что бог тебя любит так, как ты и не помышляешь о том, хотя бы
со грехом твоим и во грехе твоем любит. А об одном кающемся больше радости
в небе, чем о десяти праведных, сказано давно. Иди же и не бойся. На людей
не огорчайся, за обиды не сердись. Покойнику в сердце всђ прости, чем тебя
оскорбил, примирись с ним воистину. Коли каешься, так и любишь. А будешь
любить, то ты уже божья... Любовью всђ покупается, всђ спасается. Уж коли
я, такой же как и ты человек грешный, над тобой умилился и пожалел тебя,
кольми паче бог. Любовь такое бесценное сокровище, что на нее весь мир
купить можешь, и не только свои, но и чужие грехи еще выкупишь. Ступай и не
бойся.
Он перекрестил ее три раза, снял с своей шеи и надел на нее образок. Она
молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело поглядел на одну
здоровую бабу с грудным ребеночком на руках.
-- Из Вышегорья, милый.
-- Шесть верст однако отсюда, с ребеночком томилась. Чего тебе?
-- На тебя глянуть пришла. Я ведь у тебя бывала, аль забыл? Не велика же в
тебе память,