Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
его было исступленное, губы дрожали. Он стал пред обоими молодыми людьми и
вскинул вверх обе руки:
-- Не хочу хорошего мальчика! не хочу другого мальчика! -- прошептал он
диким шепотом, скрежеща зубами, -- аще забуду тебе, Иерусалиме, да
прильпнет...
Он не договорил, как бы захлебнувшись, и опустился в бессилии пред
деревянною лавкой на колени. Стиснув обоими кулаками свою голову, он начал
рыдать, как-то нелепо взвизгивая, изо всей силы крепясь однако, чтобы не
услышали его взвизгов в избе. Коля выскочил на улицу.
-- Прощайте, Карамазов! Сами-то придете? -- резко и сердито крикнул он
Алеше.
-- Вечером непременно буду.
-- Что он это такое про Иерусалим... Это что еще такое?
-- Это из Библии: "Аще забуду тебе, Иерусалиме", -- то есть если забуду
всђ, что есть самого у меня драгоценного, если променяю на что, то да
поразит...
-- Понимаю, довольно! Сами-то приходите! Ici, Перезвон! -- совсем уже
свирепо прокричал он собаке и большими, скорыми шагами зашагал домой.
--------------------------------
Ф.М. Достоевский
БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ.
БРАТ ИВАН ФЕДОРОВИЧ
I. У ГРУШЕНЬКИ.
Алеша направился к Соборной площади, в дом купчихи Морозовой, ко Грушеньке.
Та еще рано утром присылала к нему Феню с настоятельною просьбой зайти к
ней. Опросив Феню, Алеша узнал, что барыня в какой-то большой и особливой
тревоге еще со вчерашнего дня. Во все эти два месяца после ареста Мити,
Алеша часто захаживал в дом Морозовой и по собственному побуждению, и по
поручениям Мити. Дня три после ареста Мити Грушенька сильно заболела и
хворала чуть не пять недель. Одну неделю из этих пяти пролежала без памяти.
Она сильно изменилась в лице, похудела и пожелтела, хотя вот уже почти две
недели, как могла выходить со двора. Но на взгляд Алеши лицо ее стало как
бы еще привлекательнее, и он любил, входя к ней, встречать ее взгляд.
Что-то как бы укрепилось в ее взгляде твердое и осмысленное. Сказывался
некоторый переворот духовный, являлась какая-то неизменная, смиренная, но
благая и бесповоротная решимость. Между бровями на лбу появилась небольшая
вертикальная морщинка, придававшая милому лицу ее вид сосредоточенной в
себе задумчивости, почти даже суровой на первый взгляд. Прежней например
ветренности не осталось и следа. Странно было для Алеши и то, что, несмотря
на всђ несчастие, постигшее бедную женщину, невесту жениха, арестованного
по страшному преступлению, почти в тот самый миг, когда она стала его
невестой, несмотря потом на болезнь и на угрожающее впереди почти
неминуемое решение суда, Грушенька всђ-таки не потеряла прежней своей
молодой веселости. В гордых прежде глазах ее засияла теперь какая-то
тихость, хотя... хотя впрочем глаза эти изредка опять-таки пламенели
некоторым зловещим огоньком, когда ее посещала одна прежняя забота, не
только не заглохнувшая, но даже и увеличившаяся в ее сердце. Предмет этой
заботы был всђ тот же: Катерина Ивановна, о которой Грушенька, когда еще
лежала больная, поминала даже в бреду. Алеша понимал, что она страшно
ревнует к ней Митю, арестанта Митю, несмотря на то, что Катерина Ивановна
ни разу не посетила того в заключении, хотя бы и могла это сделать, когда
угодно. Всђ это обратилось для Алеши в некоторую трудную задачу, ибо
Грушенька только одному ему доверяла свое сердце и беспрерывно просила у
него советов; он же иногда совсем ничего не в силах был ей сказать.
Озабоченно вступил он в ее квартиру. Она была уже дома; с полчаса как
воротилась от Мити, и уже по тому быстрому движению, с которым она вскочила
с кресел из-за стола к нему на встречу, он заключил, что ждала она его с
большим нетерпением. На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки. На
кожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на ней
полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной и
ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся. Этот бездомный старичок, как
воротился тогда, еще месяца два тому, с Грушенькой из Мокрого, так и
остался у ней и при ней с тех пор неотлучно. Приехав тогда с ней в дождь и
слякоть, он, промокший и испуганный, сел на диван и уставился на нее молча,
с робкою просящею улыбкой. Грушенька, бывшая в страшном горе и уже в
начинавшейся лихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за
разными хлопотами, -- вдруг как-то пристально посмотрела на него: он жалко
и потерянно хихикнул ей в глаза. Она кликнула Феню и велела дать ему
покушать. Весь этот день он просидел на своем месте почти не шелохнувшись;
когда же стемнело и заперли ставни, Феня спросила барыню:
-- Чт[OACUTE] ж, барыня, разве они ночевать останутся?
-- Да, постели ему на диване, -- ответила Грушенька.
Опросив его подробнее, Грушенька узнала от него, что действительно ему как
раз теперь некуда деться совсем, и что "господин Калганов, благодетель мой,
прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублей подарили".
-- "Ну, бог с тобой, оставайся уж", решила в тоске Грушенька,
сострадательно ему улыбнувшись. Старика передернуло от ее улыбки, и губы
его задрожали от благодарного плача. Так с тех пор и остался у ней
скитающийся приживальщик. Даже в болезни ее он не ушел из дома. Феня и ее
мать, кухарка Грушеньки, его не прогнали, а продолжали его кормить и стлать
ему постель на диване. Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и,
приходя от Мити (к которому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не
успев даже хорошенько выздороветь), чтоб убить тоску, садилась и начинала
разговаривать с "Максимушкой" о всяких пустяках, только чтобы не думать о
своем горе. Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так
что стал ей наконец даже и необходим. Кроме Алеши, заходившего однако не
каждый день, и всегда не надолго, Грушенька никого почти и не принимала.
Старик же ее, купец, лежал в это время уже страшно больной, "отходил", как
говорили в городе, и действительно умер всего неделю спустя после суда над
Митей. За три недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к
себе наконец на верх сыновей своих, с их женами и детьми, и повелел им уже
более не отходить от себя. Грушеньку же с этой самой минуты строго заказал
слугам не принимать вовсе, а коли придет, то говорить ей: "Приказывает
дескать вам долго в веселии жить, а их совсем позабыть". Грушенька однако ж
посылала почти каждый день справляться об его здоровье.
-- Наконец-то пришел! -- крикнула она, бросив карты и радостно здороваясь с
Алешей, -- а Максимушка так пугал, что пожалуй уж и не придешь. Ах, как
тебя нужно! Садись к столу; ну чт[OACUTE] тебе, кофею?
-- А пожалуй, -- сказал Алеша, подсаживаясь к столу, -- очень проголодался.
-- То-то; Феня, Феня, кофею! -- крикнула Грушенька, -- он у меня уж давно
кипит, тебя ждет, да пирожков принеси, да чтобы горячих. Нет, постой,
Алеша, у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в
острог, а он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так
совсем на пол кинул и растоптал. Я и сказала: "сторожу оставлю; коли не
съешь до вечера, значит, тебя злость эхидная кормит!" с тем и ушла. Опять
ведь поссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся.
Грушенька проговорила всђ это залпом, в волнении. Максимов. тотчас же
оробев, улыбался, потупив глазки.
-- Этот-то раз за что же поссорились? -- спросил Алеша.
-- Да уж совсем и не ожидала! Представь себе, к "прежнему" приревновал:
"Зачем дескать ты его содержишь. Ты его, значит, содержать начала?" Всђ
ревнует, всђ меня ревнует! И спит и ест ревнует. К Кузьме даже раз на
прошлой неделе приревновал.
-- Да ведь он же знал про "прежнего"-то?
-- Ну вот поди. С самого начала до самого сегодня знал, а сегодня вдруг
встал и начал ругать. Срамно только сказать, что говорил. Дурак! Ракитка к
нему пришел, как я вышла. Может Ракитка-то его и уськает, а? как ты
думаешь? -- прибавила она как бы рассеянно.
-- Любит он тебя, вот что, очень любит. А теперь как раз и раздражен.
-- Еще бы не раздражен, завтра судят. И шла с тем, чтоб об завтрашнем ему
мое слово сказать, потому, Алеша, страшно мне даже и подумать, что завтра
будет! Ты вот говоришь, он раздражен, да я-то как раздражена. А он об
поляке! Экой дурак! вот к Максимушке небось не ревнует.
-- Меня супруга моя очень тоже ревновала-с, -- вставил свое словцо
Максимов.
-- Ну уж тебя-то, -- рассмеялась нехотя Грушенька, -- к кому тебя и
ревновать-то?
-- К горничным девушкам-с.
-- Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже злость берет. На
пирожки-то глаз не пяль, не дам, тебе вредно, и бальзамчику тоже не дам.
Вот с ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право, -- рассмеялась
она.
-- Я ваших благодеяний не ст[OACUTE]ю-с, я ничтожен-с, -- проговорил
слезящимся голоском Максимов. -- Лучше бы вы расточали благодеяния ваши
тем, которые нужнее меня-с.
-- Эх, всякий нужен, Максимушка, и почему узнать, кто кого нужней. Хоть бы
и не было этого поляка вовсе, Алеша, тоже ведь разболеться сегодня вздумал.
Была и у него. Так вот нарочно же и ему пошлю пирогов, я не посылала, а
Митя обвинил, что посылаю, так вот нарочно же теперь пошлю, нарочно! Ах,
вот и Феня с письмом! Ну, так и есть, опять от поляков, опять денег просят!
Пан Муссялович действительно прислал чрезвычайно длинное и витиеватое по
своему обыкновению письмо, в котором просил ссудить его тремя рублями. К
письму была приложена расписка в получении с обязательством уплатить в
течение трех месяцев; под распиской подписался и пан Врублевский. Таких
писем и всђ с такими же расписками Грушенька уже много получила от своего
"прежнего". Началось это с самого выздоровления Грушеньки, недели две
назад. Она знала однако, что оба пана и во время болезни ее приходили
наведываться о ее здоровье. Первое письмо, полученное Грушенькой, было
длинное, на почтовом листе большого формата, запечатанное большою фамильною
печатью и страшно темное и витиеватое, так что Грушенька прочла только
половину и бросила, ровно ничего не поняв. Да и не до писем ей тогда было.
За этим первым письмом последовало на другой день второе, в котором пан
Муссялович просил ссудить его двумя тысячами рублей на самый короткий срок.
Грушенька и это письмо оставила без ответа. Затем последовал уже целый ряд
писем, по письму в день, всђ так же важных и витиеватых, но в которых
сумма, просимая взаймы, постепенно спускаясь, дошла до ста рублей, до
двадцати пяти, до десяти рублей, и наконец вдруг Грушенька получила письмо,
в котором оба пана просили у ней один только рубль и приложили расписку, на
которой оба и подписались. Тогда Грушеньке стало вдруг жалко, и она, в
сумерки, сбегала сама к пану. Нашла она обоих поляков в страшной бедности,
почти в нищете, без кушанья, без дров, без папирос, задолжавших, хозяйке.
Двести рублей, выигранные в Мокром у Мити, куда-то быстро исчезли. Удивило
однако же Грушеньку, что встретили ее оба пана с заносчивою важностью и
независимостью, с величайшим этикетом, с раздутыми речами. Грушенька только
рассмеялась и дала своему "прежнему" десять рублей. Тогда же, смеясь,
рассказала об этом Мите, и тот вовсе не приревновал. Но с тех пор паны
ухватились за Грушеньку и каждый день ее бомбардировали письмами с просьбой
о деньгах, а та каждый раз посылала понемножку. И вот вдруг сегодня Митя
вздумал жестоко приревновать.
-- Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Мите
шла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний, -- начала опять
Грушенька, суетливо и торопясь, -- смеюсь я это и рассказываю Мите-то:
представь, говорю, поляк-то мой на гитаре прежние песни мне вздумал петь,
думает, что я расчувствуюсь и за него пойду. А Митя-то как вскочит с
ругательствами... Так вот нет же, пошлю панам пирогов! Феня, что они там
девчонку эту прислали? Вот, отдай ей три рубля, да с десяток пирожков в
бумагу им уверни и вели снести, а ты, Алеша, непременно расскажи Мите, что
я им пирогов послала.
-- Ни за что не расскажу, -- проговорил улыбнувшись Алеша.
-- Эх, ты думаешь, что он мучается; ведь он это нарочно приревновал, а ему
самому всђ равно, -- горько проговорила Грушенька.
-- Как так нарочно? -- спросил Алеша.
-- Глупый ты, Алешенька, вот что, ничего ты тут не понимаешь при всем уме,
вот что. Мне не то обидно, что он меня, такую, приревновал, а то стало бы
мне обидно, коли бы вовсе не ревновал. Я такова. Я за ревность не обижусь,
у меня у самой сердце жестокое, я сама приревную. Только мне то обидно, что
он меня вовсе не любит, и теперь нарочно приревновал, вот что. Слепая я,
что ли, не вижу? Он мне об той, об Катьке, вдруг сейчас и говорит: такая-де
она и сякая, доктора из Москвы на суд для меня выписала, чтобы спасти меня
выписала, адвоката самого первого, самого ученого тоже выписала. Значит, ее
любит, коли мне в глаза начал хвалить, бесстыжие его глаза! Предо мной сам
виноват, так вот ко мне и привязался, чтобы меня прежде себя виноватой
сделать, да на меня на одну и свалить: "ты дескать прежде меня с поляком
была, так вот мне с Катькой и позволительно это стало". Вот оно что! На
меня на одну всю вину свалить хочет. Нарочно он привязался, нарочно, говорю
тебе, только я...
Грушенька не договорила, чт[OACUTE] она сделает, закрыла глаза платком и
ужасно разрыдалась.
-- Он Катерину Ивановну не любит, -- сказал твердо Алеша.
-- Ну любит не любит, это я сама скоро узнаю, -- с грозною ноткой в голосе
проговорила Грушенька, отнимая от глаз платок. Лицо ее исказилось. Алеша с
горестью увидел, как вдруг, из кроткого и тихо-веселого лицо ее стало
угрюмым и злым.
-- Об этих глупостях полно! -- отрезала она вдруг, -- не затем вовсе я и
звала тебя. Алеша, голубчик, завтра-то, завтра-то что будет? Вот ведь,
чт[OACUTE] меня мучит! Одну только меня и мучит! Смотрю на всех, никто-то
об том не думает, никому-то до этого и дела нет никакого. Думаешь ли хоть
ты об этом? Завтра ведь судят! Расскажи ты мне, как его там будут судить?
Ведь это лакей, лакей убил, лакей! Господи! неужто ж его за лакея осудят, и
никто-то за него не заступится? Ведь и не потревожили лакея-то вовсе, а?
-- Его строго опрашивали, -- заметил Алеша задумчиво, -- но все заключили,
что не он. Теперь он очень больной лежит. С тех пор болен, с той падучей. В
самом деле болен, -- прибавил Алеша.
-- Господи, да сходил бы ты к этому адвокату сам и рассказал бы дело с
глазу на глаз. Ведь из Петербурга за три тысячи, говорят, выписали.
-- Это мы втроем дали три тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, а
доктора из Москвы выписала за две тысячи уж она сама. Адвокат Фетюкович
больше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех
газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы
приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.
-- Ну и что ж? говорил ему? -- вскинулась торопливо Грушенька.
-- Он выслушал и ничего не сказал. Сказал, что у него уже составилось
определенное мнение. Но обещал мои слова взять в соображение.
-- Как это в соображение! Ах они мошенники! Погубят они его! Ну, а
доктора-то, доктора зачем та выписала?
-- Как эксперта. Хотят вывести, что брат сумасшедший и убил в
помешательстве, себя не помня, -- тихо улыбнулся Алеша, -- только брат не
согласится на это.
-- Ах, да ведь это правда, если б он убил! -- воскликнула Грушенька. --
Помешанный он был тогда, совсем помешанный, и это я, я, подлая, в том
виновата! Только ведь он же не убил, не убил! И все-то на него, что он
убил, весь город. Даже Феня, и та так показала, что выходит, будто он убил.
А в лавке-то, а этот чиновник, а прежде в трактире слышали! Все, все против
него, так и галдят.
-- Да, показания ужасно умножились, -- угрюмо заметил Алеша.
-- А Григорий-то, Григорий-то Васильич, ведь стоит на своем, что дверь была
отперта, ломит на своем, что видел, не собьешь его, я к нему бегала, сама с
ним говорила. Ругается еще!
-- Да, это может быть самое сильное показание против брата, -- проговорил
Алеша.
-- А про то, что Митя помешанный, так он и теперь точно таков, -- с
каким-то особенно озабоченным и таинственным видом начала вдруг Грушенька.
-- Знаешь, Алешенька, давно я хотела тебе про это сказать: хожу к нему
каждый день и просто дивлюсь. Скажи ты мне, как ты думаешь: об чем это он
теперь начал всђ говорить? заговорит, заговорит, -- ничего понимать не
могу, думаю, это он об чем умном, ну я глупая, не понять мне, думаю; только
стал он мне вдруг говорить про дитђ, то-есть про дитятю какого-то, "зачем,
дескать, бедно дитђ?" "За дитђ-то это я теперь и в Сибирь пойду, я не убил,
но мне надо в Сибирь пойти!" Что это такое, какое такое дитђ --
ничегошеньки не поняла. Только расплакалась, как он говорил, потому очень
уж он хорошо это говорил, сам плачет, и я заплакала, он меня вдруг и
поцеловал и рукой перекрестил. Чт[OACUTE] это такое, Алеша, расскажи ты
мне, какое это "дитђ"?
-- Это к нему Ракитин почему-то повадился ходить, -- улыбнулся Алеша, --
впрочем... это не от Ракитина. Я у него вчера не был, сегодня буду.
-- Нет, это не Ракитка, это его брат Иван Федорович смущает, это он к нему
ходит, вот чт[OACUTE]... -- проговорила Грушенька и вдруг как бы осеклась.
Алеша уставился на нее как пораженный.
-- Как ходит? Да разве он ходил к нему? Митя мне сам говорил, что Иван ни
разу не приходил.
-- Ну... ну, вот я какая! проболталась! -- воскликнула Грушенька в
смущении, вся вдруг зарумянившись. -- Стой, Алеша, молчи, так и быть, коль
уж проболталась, всю правду скажу: он у него два раза был, первый раз
только что он тогда приехал -- тогда же ведь он сейчас из Москвы и
прискакал, я еще и слечь не успела, а другой раз приходил неделю назад.
Мите-то он не велел об том тебе сказывать, отнюдь не велел, да и никому не
велел сказывать, потаенно приходил.
Алеша сидел в глубокой задумчивости и что-то соображал. Известие видимо его
поразило.
-- Брат Иван об Митином деле со мной не говорит, -- проговорил он медленно,
-- да и вообще со мною он во все эти два месяца очень мало говорил, а когда
я приходил к нему, то всегда бывал недоволен, что я пришел, так что я три
недели к нему уже не хожу. Гм... Если он был неделю назад, то... за эту
неделю в Мите действительно произошла какая-то перемена...
-- Перемена, перемена! -- быстро подхватила Грушенька. -- У них секрет, у
них был секрет! Митя мне сам сказал, что секрет и, знаешь, такой секрет,
что Митя и успокоиться не может. А ведь прежде был веселый, да он и теперь
веселый, только, знаешь, когда начнет этак головой мотать, да по комнате
шагать, а вот этим правым пальцем себе тут на виске волосы теребить, то уж
я и знаю, что у него что-то беспокойное на душе... я уж знаю!.. А то был
веселый, да и сегодня веселый!
-- А ты сказала: раздражен?
-- Да он и раздражен, да веселый. Он и всђ раздражђн, да на минутку, а там
веселый, а потом вдруг опять раздражен. И знаешь, Алеша, всђ я на него
дивлюсь: впереди такой страх, а он даже иной раз таким пустякам хохочет,
точно сам-то дитя.
-- И это правда, что он мне не велел говорить про Ивана? так и сказал: не
говори?
-- Так и сказал: не говори. Тебя-то он, главное, и боится, Митя-то. Потому
тут секрет, сам сказал, что секрет... Алеша, голубчик, сходи, выведай:
какой это такой у них секрет, да и приди мне сказать, -- вскинулась и
взмолилась вдруг Грушенька, -- пореши ты меня бедную, чтоб уж знала я мою
участь проклятую! С тем и звала тебя.
-- Ты думаешь, что это про тебя что-нибудь? Так ведь тогда бы он не сказал
при тебе про секрет.
-- Не знаю. Может мне-то он и хочет сказать, да не смеет. Предупреждает.
Секрет дескать есть, а какой секрет -- не сказал.
-- Ты сама-то что же думаешь?
-- А что думаю? Конец мне пришел, вот что думаю. Конец мне они все трое
приготовили, потому что тут Катька. Всђ это Катька, от нее и идет. "Такая
она и сякая", значит это я не такая. Это он вперед говорит, вперед меня
предупреждает. Бросить он меня зам