Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
лет, и он давно мог сойти с ума на своей идее,
Пленник же мог поразить его своею наружностью. Это мог быть наконец просто
бред, видение девяностолетнего старика пред смертью, да еще разгоряченного
вчерашним автодафе во сто сожженных еретиков. Но не всђ ли равно нам с
тобою, что qui pro quo, что безбрежная фантазия? Тут дело в том только, что
старику надо высказаться, что наконец за все девяносто лет он высказывается
и говорит вслух то, о чем все девяносто лет молчал.
-- А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?
-- Да так и должно быть во всех даже случаях, -- опять засмеялся Иван. --
Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому,
что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта
римского католичества, по моему мнению по крайней мере: "всђ дескать
передано тобою папе и всђ стало быть теперь у папы, а ты хоть и не приходи
теперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере". В этом смысле они не
только говорят, но и пишут, иезуиты по крайней мере. Это я сам читал у их
богословов. "Имеешь ли ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира,
из которого ты пришел?" -- спрашивает его мой старик и сам отвечает ему за
него, -- "нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде
сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую ты так стоял, когда
был на земле. Всђ, что ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей,
ибо явится как чудо, а свобода их веры тебе была дороже всего еще тогда,
полторы тысячи лет назад. Не ты ли так часто тогда говорил: "Хочу сделать
вас свободными". Но вот ты теперь увидел этих "свободных" людей, --
прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. -- "Да, это дело нам дорого
стоило" -- продолжал он строго смотря на него, -- "но мы докончили наконец
это дело, во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но
теперь это кончено и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты
смотришь на меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай,
что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что
свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и
покорно положили ее к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал,
такой ли свободы?"
-- Я опять не понимаю, -- прервал Алеша, -- он иронизирует, смеется?
-- Ни мало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они
побороли свободу, и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми.
"Ибо теперь только (то-есть он конечно говорит про инквизицию) стало
возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен
бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали",
-- говорит он ему, -- "ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях,
но ты не послушал предупреждений, ты отверг единственный путь, которым
можно было устроить людей счастливыми, но к счастью уходя ты передал дело
нам. Ты обещал, ты утвердил своим словом, ты дал нам право связывать и
развязывать, и уж конечно не можешь и думать отнять у нас это право теперь.
Зачем же ты пришел нам мешать?"
-- А что значит: не имел недостатка в предупреждении и указании? -- спросил
Алеша.
-- А в этом-то и состоит главное, что старику надо высказать.
-- "Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, -- продолжает
старик, -- великий дух говорил с тобой в пустыне, и нам передано в книгах,
что он будто бы "искушал" тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть
что-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что ты
отверг, и что в книгах названо "искушениями"? А между тем, если было
когда-нибудь на земле совершено настоящее, громовое чудо, то это в тот
день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и
заключалось чудо. Если бы возможно было помыслить, лишь для пробы и для
примера, что три эти вопроса страшного духа бесследно утрачены в книгах и
что их надо восстановить, вновь придумать и сочинить, чтоб внести опять в
книги, и для этого собрать всех мудрецов земных -- правителей,
первосвященников, ученых, философов, поэтов, и задать им задачу:
придумайте, сочините три вопроса, но такие, которые мало того, что
соответствовали бы размеру события, но и выражали бы сверх того, в трех
словах, в трех только фразах человеческих, всю будущую историю мира и
человечества, -- то думаешь ли ты, что вся премудрость земли, вместе
соединившаяся, могла бы придумать хоть что-нибудь подобное по силе и по
глубине тем трем вопросам, которые действительно были предложены тебе тогда
могучим и умным духом в пустыне? Уж по одним вопросам этим, лишь по чуду их
появления, можно понимать, что имеешь дело не с человеческим текущим умом,
а с вековечным и абсолютным. Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в
одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три
образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия
человеческой природы на всей земле. Тогда это не могло быть еще так видно,
ибо будущее было неведомо, но теперь, когда прошло пятнадцать веков, мы
видим, что всђ в этих трех вопросах до того угадано и предсказано и до того
оправдалось, что прибавить к ним или убавить от них ничего нельзя более.
Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя? Вспомни
первый вопрос; хоть и не буквально, но смысл его тот: "Ты хочешь идти в мир
и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в
простоте своей и прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить,
которого боятся они и страшатся, -- ибо ничего и никогда не было для
человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии
камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой
побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно
трепещущее, что ты отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои". Но ты не
захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода,
рассудил ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив
не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и
восстанет на тебя дух земли и сразится с тобою и победит тебя и все пойдут
за ним, восклицая: "Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!"
Знаешь ли ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей
премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть нет и греха, а есть
лишь только голодные. "Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!" вот
чт[OACUTE] напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым
разрушится храм твой. На месте храма твоего воздвигнется новое здание,
воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится,
как и прежняя, но всђ же ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу
лет сократить страдания людей, -- ибо к нам же ведь придут они,
промучившись тысячу лет со своею башней! Они отыщут нас тогда опять под
землей, в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем вновь гонимы и мучимы),
найдут нас и возопиют к нам: "Накормите нас, ибо те, которые обещали нам
огонь с небеси, его не дали". И тогда уже мы и достроим их башню, ибо
достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя твое, и солжем, что
во имя твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя. Никакая
наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится
тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажу нам: "лучше
поработите нас, но накормите нас". Поймут наконец сами, что свобода и хлеб
земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют
они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и
свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты
обещал им хлеб небесный, но повторяю опять, может ли он сравниться в глазах
слабого, вечно порочного и вечно неблагородного людского племени с земным?
И если за тобою, во имя хлеба небесного, пойдут тысячи и десятки тысяч, то
что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не
в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль тебе дороги лишь
десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные как
песок морской слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для
великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но
под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут
считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить
свободу и над ними господствовать, -- так ужасно им станет под конец быть
свободными! Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы
их обманем опять, ибо тебя мы уж не пустим к себе. В обмане этом и будет
заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этот
первый вопрос в пустыне, и вот что ты отверг во имя свободы, которую
поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна
мира сего. Приняв "хлебы", ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску
человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе --
это: "пред кем преклониться?" Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для
человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем
преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно,
столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним
преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы
сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое,
чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все
вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение
каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за
всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и
взывали друг к другу: "бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не
то смерть вам и богам вашим! И так будет до скончания мира, даже и тогда,
когда исчезнут в мире и боги: всђ равно падут пред идолами. Ты знал, ты не
мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но ты отверг
единственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставить
всех преклониться пред тобою бесспорно, -- знамя хлеба земного, и отверг во
имя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И всђ опять
во имя свободы! Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как
найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это
несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто
успокоит их совесть. С хлебом тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и
человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время
кто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя, -- о, тогда он даже бросит
хлеб твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть. В этом ты был
прав. Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том,
для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек
не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы
кругом его всђ были хлебы. Это так, но что же вышло: вместо того, чтоб
овладеть свободой людей, ты увеличил им ее еще больше! Или ты забыл, что
спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании
добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека как свобода его
совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для
успокоения совести человеческой раз навсегда -- ты взял всђ, что есть
необычайного, гадательного и неопределенного, взял всђ, что было не по
силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, -- и это кто же:
тот, который пришел отдать за них жизнь свою! Вместо того, чтоб овладеть
людскою свободой, ты умножил ее и обременил ее мучениями душевное царство
человека вовеки. Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел
он за тобою, прельщенный и плененный тобою. Вместо твердого древнего
закона, -- свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что
добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, -- но
неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой
образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода
выбора? Они воскликнут наконец, что правда не в тебе, ибо невозможно было
оставить их в смятении и мучении более, чем сделал ты, оставив им столько
забот и неразрешимых задач. Таким образом, сам ты и положил основание к
разрушению своего же царства и не вини никого в этом более. А между тем, то
ли предлагалось тебе? Есть три силы, единственные три силы на земле,
могущие навеки победить и пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков,
для их счастия, -- эти силы: чудо, тайна и авторитет. Ты отверг и то и
другое и третье и сам подал пример тому. Когда страшный и премудрый дух
поставил тебя на вершине храма и сказал тебе: "Если хочешь узнать, сын ли
ты божий, то верзись вниз, ибо сказано про того, что ангелы подхватят и
понесут его, и не упадет и не расшибется и узнаешь тогда, сын ли ты божий,
и докажешь тогда, какова вера твоя в отца твоего", но ты, выслушав, отверг
предложение и не поддался и не бросился вниз. О, конечно ты поступил тут
гордо и великолепно как бог, но люди-то, но слабое бунтующее племя это --
они-то боги ли? О, ты понял тогда, что, сделав лишь шаг, лишь движение
броситься вниз, ты тотчас бы и искусил господа, и веру в него всю потерял,
и разбился бы о землю, которую спасать пришел, и возрадовался бы умный дух,
искушавший тебя. Но, повторяю, много ли таких, как ты? И неужели ты в самом
деле мог допустить хоть минуту, что и людям будет под силу подобное
искушение? Так ли создана природа человеческая, чтоб отвергнуть чудо и в
такие страшные моменты жизни, моменты самых страшных основных и мучительных
душевных вопросов своих оставаться лишь со свободным решением сердца? О, ты
знал, что подвиг твой сохранится в книгах, достигнет глубины времен и
последних пределов земли, и понадеялся, что, следуя тебе, и человек
останется с богом, не нуждаясь в чуде. Но ты не знал, что чуть лишь человек
отвергнет чудо, то тотчас отвергнет и бога, ибо человек ищет не столько
бога, сколько чудес. И так как человек оставаться без чуда не в силах, то
насоздаст себе новых чудес, уже собственных, и поклонится уже знахарскому
чуду, бабьему колдовству, хотя бы он сто раз был бунтовщиком, еретиком и
безбожником. Ты не сошел со креста, когда кричали тебе, издеваясь и дразня
тебя: "Сойди со креста и уверуем, что это ты". Ты не сошел потому, что,
опять-таки, не захотел поработить человека чудом, и жаждал свободной веры,
а не чудесной. Жаждал свободной любви, а не рабских восторгов невольника
пред могуществом, раз навсегда его ужаснувшим. Но и тут ты судил о людях
слишком высоко, ибо конечно они невольники, хотя и созданы бунтовщиками.
Озрись и суди, вот прошло пятнадцать веков, поди посмотри на них: кого ты
вознес до себя? Клянусь, человек слабее и ниже создан, чем ты о нем думал!
Может ли, может ли он исполнить то, чт[OACUTE] и ты? Столь уважая его, ты
поступил как бы перестав ему сострадать, потому что слишком много от него и
потребовал, -- и это кто же, тот, который возлюбил его более самого себя!
Уважая его менее, менее бы от него и потребовал, а это было бы ближе к
любви, ибо легче была бы ноша его. Он слаб и подл. Что в том, что он теперь
повсеместно бунтует против нашей власти и гордится, что он бунтует? Это
гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в классе
и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет дорого
стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются
наконец глупые дети, что хоть они и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные,
собственного бунта своего не выдерживающие. Обливаясь глупыми слезами
своими, они сознаются наконец, что создавший их бунтовщиками без сомнения
хотел посмеяться над ними. Скажут это они в отчаянии, и сказанное ими будет
богохульством, от которого они станут еще несчастнее, ибо природа
человеческая не выносит богохульства, и в конце концов сама же себе всегда
и отметит за него. Итак, неспокойство, смятение и несчастие -- вот
теперешний удел людей после того, как ты столь претерпел за свободу их!
Великий пророк твой в видении и в иносказании говорит, что видел всех
участников первого воскресения и что было их из каждого колена по
двенадцати тысяч. Но если было их столько, то были и они как бы не люди, а
боги. Они вытерпели крест твой, они вытерпели десятки лет голодной и нагой
пустыни, питаясь акридами и кореньями, -- и уж конечно ты можешь с
гордостью указать на этих детей свободы, свободной любви, свободной и
великолепной жертвы их во имя твое. Но вспомни, что их было всего только
несколько тысяч, да и то богов, а остальные? И чем виноваты остальные
слабые люди, что не могли вытерпеть того, что могучие? Чем виновата слабая
душа, что не в силах вместить столь страшных даров? Да неужто же и впрямь
приходил ты лишь к избранным и для избранных? Но если так, то тут тайна и
нам не понять ее. А если тайна, то и мы в праве были проповедывать тайну и
учить их, что не свободное решение сердец их важно и не любовь, а тайна,
которой они повиноваться должны слепо, даже мимо их совести. Так мы и
сделали. Мы исправили подвиг твой и основали его на чуде, тайне и
авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с
сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки. Правы
мы были, уча и делая так, скажи? Неужели мы не любили человечества, столь
смиренно сознав его бессилие, с любовию облегчив его ношу и разрешив
слабосильной природе его, хотя бы и грех, но с нашего позволения? К чему же
теперь пришел нам мешать? И что ты молча и проникновенно глядишь на меня
кроткими глазами своими? Рассердись, я не хочу любви твоей, потому что сам
не люблю тебя. И что мне скрывать от тебя? Или я не знаю, с кем говорю? То,
что имею сказать тебе, всђ тебе уже известно, я читаю это в глазах твоих. И
я ли скрою от тебя тайну нашу? Может быть ты именно хочешь услышать ее из
уст моих, слушай же: Мы не с тобой, а с ним, вот наша тайна! Мы давно уже
не с тобою, а с ним, уже восемь веков. Ровно восемь веков назад как мы
взяли от него то, чт[OACUTE] ты с негодованием отверг, тот последний дар,
который он предлагал тебе, показав тебе все царства земные; мы взяли от
него Рим и меч Кесаря и объявили лишь себя царями земными, царями едиными,
хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию. Но кто
виноват? О, дело это до сих пор лишь в начале, но оно началось. Долго еще
ждать завершения его и еще много выстрадает земля, но мы достигнем и будем
кесарями, и тогда уже помыслим о всемирном счастии людей. А между тем ты бы
мог еще и тогда взять меч Кесаря. Зачем ты отверг этот последний дар?
Приняв этот третий совет могучего духа, ты восполнил бы всђ, чего ищет
человек на земле, то-есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и
каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный
муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье и последнее
мучение людей. Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться
непременно всемирно. Много было великих народов с великою историей, но чем
выше были эти народы, тем были и несчастнее, ибо сильнее других сознавали
потребность всемирности соединения людей. Великие завоеватели, Тимуры и
Чингис-ханы, пролетели как вихрь по земле, стремясь завоевать вселенную, но
и те, хотя и бессознательно, выразили ту же самую великую потребность
человечества ко всемирному и всеобщему единению. Приняв мир и порфиру
Кесаря, основал бы всемирное царство и дал всемирный покой. Ибо кому же
владеть людьми как не тем, которые владеют их совестью и в чьих руках хлебы
их. Мы и взяли меч Кесаря, а взяв его конечно отвергли тебя и пошли за ним.
О, пройдут еще века бесчинства свободного ума, их науки и антропофагии,
потому