Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
бы и другим
путь, и тот, который совершил злодейство, может быть не совершил бы его при
свете твоем. И даже если ты и светил, но увидишь, что не спасаются люди
даже и при свете твоем, то пребудь тверд, и не усомнись в силе света
небесного; верь тому, что если теперь не спаслись, то потом спасутся. А не
спасутся и потом, то сыны их спасутся, ибо не умрет свет твой, хотя бы и ты
уже умер. Праведник отходит, а свет его остается. Спасаются же и всегда по
смерти спасающего. Не принимает род людской пророков своих и избивает их,
но любят люди мучеников своих и чтят тех, коих замучили. Ты же для целого
работаешь, для грядущего делаешь. Награды же никогда не ищи, ибо и без того
уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость твоя, которую лишь
праведный обретает. Не бойся ни знатных, ни сильных, но будь премудр и
всегда благолепен. Знай меру, знай сроки, научись сему. В уединении же
оставаясь, молись. Люби повергаться на землю и лобызать ее. Землю целуй и
неустанно, ненасытимо люби, всех люби, всђ люби, ищи восторга, и
исступления сего. Омочи землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои.
Исступления же сего не стыдись, дорожи им, ибо есть дар божий, великий, да
и не многим дается, а избранным.
и) О аде и адском огне, рассуждение мистическое.
Отцы и учители, мыслю: "чт[OACUTE] есть ад?" Рассуждаю так:
"Страдание о том, что нельзя уже более любить". Раз, в бесконечном бытии,
неизмеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовному
существу, появлением его на земле, способность сказать себе: "я есмь и я
люблю". Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной, живой, а
для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же:
отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не
возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным. Таковой, уже
отшедший с земли, видит и лоно Авраамово, и беседует с Авраамом, как в
притче о богатом и Лазаре нам указано, и рай созерцает, и ко господу
восходить может, но именно тем-то и мучается, что ко господу взойдет он не
любивший, соприкоснется с любившими любовью их пренебрегший. Ибо зрит ясно
и оговорит себе уже сам: "ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но
уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена жизнь
земная и не придет Авраам хоть каплею воды живой (то-есть вновь даром
земной жизни, прежней и деятельной) прохладить пламень жажды любви
духовной, которою пламенею теперь, на земле ее пренебрегши; нет уже жизни и
времени более не будет! Хотя бы и жизнь свою рад был отдать за других, но
уже нельзя, ибо прошла та жизнь, которую возможно было в жертву любви
принесть, и теперь бездна между тою жизнью и сим бытием". Говорят о пламени
адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б
и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю
так, в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего
мука духовная. Да и отнять у них эту муку духовную невозможно, ибо мучение
сие не внешнее, а внутри их. А если б и возможно было отнять, то, мыслю,
стали бы от того еще горше несчастными. Ибо хоть и простили бы их праведные
из рая, созерцав муки их, и призвали бы их к себе, любя бесконечно, но тем
самым им еще более бы приумножили мук, ибо возбудили бы в них еще сильнее
пламень жажды ответной, деятельной и благодарной любви, которая уже
невозможна. В робости сердца моего мыслю однако же, что самое сознание сей
невозможности послужило бы им, наконец, и к облегчению, ибо приняв любовь
праведных с невозможностью воздать за нее, в покорности сей и в действии
смирения сего, обрящут наконец как бы некий образ той деятельной любви,
которою, пренебрегли на земле, и как бы некое действие с нею сходное...
Сожалею, братья и други мои, что не умею сказать сего ясно. Но горе самим
истребившим себя на земле, горе самоубийцам! Мыслю, что уже несчастнее сих
и не может быть никого. Грех, рекут нам, о сих бога молить, и церковь
наружно их как бы и отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и
за сих помолиться. За любовь не осердится ведь Христос. О таковых я
внутренно во всю жизнь молился, исповедуюсь вам в том, отцы и учители, да и
ныне на всяк день молюсь.
О, есть и во аде пребывшие гордыми и свирепыми, несмотря уже на знание
бесспорное и на созерцание правды неотразимой; есть страшные, приобщившиеся
сатане и гордому духу его всецело. Для тех ад уже добровольный и
ненасытимый; те уже доброхотные мученики. Ибо сами прокляли себя, прокляв
бога и жизнь. Злобною гордостью своею питаются, как если бы голодный в
пустыне кровь собственную свою сосать из своего же тела начал. Но
ненасытимы во веки веков и прощение отвергают, бога, зовущего их,
проклинают. Бога живаго без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы
не было бога жизни, чтоб уничтожил себя бог, и всђ создание свое. И будут
гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат
смерти...
Здесь оканчивается рукопись Алексея Федоровича Карамазова. Повторяю; она не
полна и отрывочна. Биографические сведения, например, обнимают лишь первую
молодость старца. Из поучений же его и мнений сведено вместе, как бы в
единое целое, сказанное очевидно в разные сроки и вследствие побуждений
различных. Всђ же то, чт[OACUTE] изречено было старцем собственно в сии
последние часы жизни его, не определено в точности, а дано лишь понятие о
духе и характере и сей беседы, если сопоставить с тем, чт[OACUTE] приведено
в рукописи Алексея Федоровича из прежних поучений. Кончина же старца
произошла воистину совсем неожиданно. Ибо хотя все собравшиеся к нему в тот
последний вечер и понимали вполне, что смерть его близка, но всђ же нельзя
было представить, что наступит она столь внезапно; напротив, друзья его,
как уже и заметил я выше, видя его в ту ночь столь, казалось бы, бодрым и
словоохотливым, убеждены были даже, что в здоровье его произошло заметное
улучшение, хотя бы и на малое лишь время. Даже за пять минут до кончины,
как с удивлением передавали потом, нельзя было еще ничего предвидеть. Он
вдруг почувствовал как бы сильнейшую боль в груди, побледнел, и крепко
прижал руки к сердцу. Все тогда встали с мест своих и устремились к нему;
но он, хоть и страдающий, но всђ еще с улыбкой взирая на них, тихо
опустился с кресел на пол и стал на колени, затем склонился лицом ниц к
земле, распростер свои руки и, как бы в радостном восторге, целуя землю и
молясь (как сам учил), тихо и радостно отдал душу богу. Известие о кончине
его немедленно пронеслось в ските и достигло монастыря. Ближайшие к
новопреставленному и кому следовало по чину стали убирать по древнему
обряду тело его, а вся братия собралась в соборную церковь. И еще до
рассвета, как передавалось потом по слухам, весть о новопреставленном
достигла города. К утру чуть не весь город говорил о событии, и множество
граждан потекло в монастырь. Но о сем скажем в следующей книге, а теперь
лишь прибавим вперед, что не прошел еще и день, как совершилось нечто, до
того для всех неожиданное, а по впечатлению, произведенному в среде
монастыря и в городе, до того как бы странное, тревожное и сбивчивое, что и
до сих пор, после стольких лет, сохраняется в городе нашем самое живое
воспоминание о том столь для многих тревожном дне...
--------------------------------
Ф.М. Достоевский
БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
КНИГА СЕДЬМАЯ. АЛЕША
I. ТЛЕТВОРНЫЙ ДУХ.
Тело усопшего иеросхимонаха отца Зосимы приготовили к погребению по
установленному чину. Умерших монахов и схимников, как известно, не омывают.
"Егда кто от монахов ко господу отыдет (сказано в Большом Требнике), то
учиненный монах (то есть для сего назначенный) отирает тело его теплою
водой, творя прежде губою (то-есть греческою губкой) крест на челе
скончавшегося, на персех, на руках и на ногах и на коленах, вящше же ничто
же". Все это и исполнил над усопшим сам отец Паисий. После отирания одел
его в монашеское одеяние и обвил мантиею; для чего, по правилу, несколько
разрезал ее, чтоб обвить крестообразно. На голову надел ему куколь с
осьмиконечным крестом. Куколь оставлен был открытым, лик же усопшего
закрыли черным воздухом. В руки ему положили икону спасителя. В таком виде
к утру переложили его во гроб (уже прежде давно заготовленный). Гроб же
вознамерились оставить в кельи (в первой большой комнате, в той самой, в
которой покойный старец принимал братию и мирских) на весь день. Так как
усопший по чину был иеросхимонах, то над ним следовало иеромонахам же и
иеродиаконам читать не Псалтирь, а Евангелие. Начал чтение, сейчас после
панихиды, отец Иосиф; отец же Паисий, сам пожелавший читать потом весь день
и всю ночь, пока еще был очень занят и озабочен, вместе с отцом настоятелем
скита, ибо вдруг стало обнаруживаться, и чем далее, тем более, и в
монастырской братии и в прибывавших из монастырских гостиниц и из города
толпами мирских нечто необычайное, какое-то неслыханное и "неподобающее"
даже волнение и нетерпеливое ожидание. И настоятель и отец Паисий прилагали
все старания по возможности успокоить столь суетливо волнующихся. Когда уже
достаточно ободняло, то из города начали прибывать некоторые даже такие,
кои захватили с собою больных своих, особенно детей, -- точно ждали для
сего нарочно сей минуты, видимо уповая на немедленную силу исцеления,
какая, по вере их, не могла замедлить обнаружиться. И вот тут только
обнаружилось, до какой степени все у нас приобыкли считать усопшего старца
еще при жизни его за несомненного и великого святого. И между прибывающими
были далеко не из одного лишь простонародья. Это великое ожидание верующих,
столь поспешно и обнаженно выказываемое и даже с нетерпением и чуть не с
требованием, казалось отцу Паисию несомненным соблазном, и хотя еще и
задолго им предчувствованным, но на самом деле превысившим его ожидания.
Встречаясь со взволнованными из иноков, отец Паисий стал даже выговаривать
им: "Таковое и столь немедленное ожидание чего-то великого", говорил он,
"есть легкомыслие, возможное лишь между светскими, нам же неподобающее". Но
его мало слушали, и отец Паисий с беспокойством замечал это, несмотря на
то, что даже и сам (если уж всђ вспоминать правдиво), хотя и возмущался
слишком нетерпеливыми ожиданиями и находил в них легкомыслие и суету, но
потаенно про себя, в глубине души своей, ждал почти того же, чего и сии
взволнованные, в чем сам себе не мог не сознаться. Тем не менее ему
особенно неприятны были иные встречи, возбуждавшие в нем, по некоему
предчувствию, большие сомнения. В теснившейся в кельи усопшего толпе
заметил он с отвращением душевным (за которое сам себя тут же и попрекнул)
присутствие, например, Ракитина, или далекого гостя обдорского инока, все
еще пребывавшего в монастыре, и обоих их отец Паисий вдруг почему-то счел
подозрительными, -- хотя и не их одних можно было заметить в этом же
смысле. Инок обдорский изо всех волновавшихся выдавался наиболее
суетящимся; заметить его можно было всюду, во всех местах: везде он
расспрашивал, везде прислушивался, везде шептался с каким-то особенным
таинственным видом. Выражение же лица имел самое нетерпеливое и как бы уже
раздраженное тем, что ожидаемое столь долго не совершается. А что до
Ракитина, то тот, как оказалось потом, очутился столь рано в ските по
особливому поручению госпожи Хохлаковой. Сия добрая, но бесхарактерная
женщина, которая сама не могла быть допущена в скит, чуть лишь проснулась и
узнала о преставившемся, вдруг прониклась столь стремительным любопытством,
что немедленно отрядила вместо себя в скит Ракитина, с тем, чтобы тот всђ
наблюдал и немедленно доносил ей письменно, примерно в каждые полчаса, о
всем, чт[OACUTE] произойдет. Ракитина же считала она за самого
благочестивого и верующего молодого человека -- до того он умел со всеми
обойтись и каждому представиться сообразно с желанием того, если только
усматривал в сем малейшую для себя выгоду. День был ясный и светлый, и из
прибывших богомольцев многие толпились около скитских могил, наиболее
скученных кругом храма, равно как и рассыпанных по всему скиту. Обходя
скит. отец Паисий вдруг вспомянул об Алеше и о том, что давно он его не
видел, с самой почти ночи. И только что вспомнил о нем, как тотчас же и
приметил его в самом отдаленном углу скита, у ограды, сидящего на могильном
камне одного древле почившего и знаменитого по подвигам своим инока. Он
сидел спиной к скиту, лицом к ограде и как бы прятался за памятник. Подойдя
вплоть, отец Паисий увидел, что он, закрыв обеими ладонями лицо, хотя и
безгласно, но горько плачет, сотрясаясь всем телом своим от рыданий. Отец
Паисий постоял над ним несколько.
-- Полно, сыне милый, полно, друг, -- прочувствованно произнес он наконец,
-- чего ты? Радуйся, а не плачь. Или не знаешь, что сей день есть
величайший из дней его? Где он теперь, в минуту сию, вспомни-ка лишь о том!
Алеша взглянул было на него, открыв свое распухшее от слез, как у малого
ребенка лицо, но тотчас же, ни слова не вымолвив, отвернулся и снова
закрылся обеими ладонями.
-- А пожалуй, что и так, -- произнес отец Паисий вдумчиво, -- пожалуй и
плачь, Христос тебе эти слезы послал. "Умилительные слезки твои лишь отдых
душевный и к веселию сердца твоего милого послужат", -- прибавил он уже про
себя, отходя от Алеши и любовно о нем думая. Отошел он впрочем поскорее,
ибо почувствовал, что и сам пожалуй, глядя на него, заплачет. Время между
тем шло, монастырские службы и панихиды по усопшем продолжались в порядке.
Отец Паисий снова заменил отца Иосифа у гроба и снова принял от него чтение
Евангелия. Но еще не минуло и трех часов пополудни, как совершилось нечто,
о чем упомянул я еще в конце прошлой книги, нечто, до того никем у нас
неожиданное и до того в разрез всеобщему упованию, что, повторяю, подробная
и суетная повесть о сем происшествии даже до сих пор с чрезвычайною
живостию вспоминается в нашем городе и по всей нашей окрестности. Тут,
прибавлю еще раз от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом
суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и
естественном, и я конечно выпустил бы его в рассказе моем вовсе без
упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на
душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши,
составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший
его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели.
Итак к рассказу: Когда еще до свету положили уготованное к погребению тело
старца во гроб и вынесли его в первую, бывшую приемную комнату, то возник
было между находившимися у гроба вопрос: надо ли отворить в комнате окна?
Но вопрос сей, высказанный кем-то мимоходом и мельком, остался без ответа и
почти незамеченным, -- разве лишь заметили его, да и то про себя, некоторые
из присутствующих лишь в том смысле, что ожидание тления и тлетворного духа
от тела такого почившего есть сущая нелепость, достойная даже сожаления
(если не усмешки), относительно малой веры и легкомыслия изрекшего вопрос
сей. Ибо ждали совершенно противоположного. И вот, в скорости после полудня
началось нечто, сначала принимаемое входившими и выходившими лишь молча и
про себя, и даже с видимою боязнью каждого сообщить кому-либо начинающуюся
мысль свою, но к трем часам пополудня обнаружившееся уже столь ясно и
неопровержимо, что известие о сем мигом облетело весь скит и всех
богомольцев-посетителей скита, тотчас же проникло и в монастырь и повергло
в удивление всех монастырских, а наконец, чрез самый малый срок, достигло и
города и взволновало в нем всех, и верующих и неверующих. Неверующие
возрадовались, а что до верующих, то нашлись иные из них возрадовавшиеся
даже более самих неверующих, ибо "любят люди падение праведного и позор
его", как изрек сам покойный старец в одном из поучений своих. Дело в том,
что от гроба стал исходить мало-по-малу, но чем далее, тем более замечаемый
тлетворный дух, к трем же часам пополудни уже слишком явственно
обнаружившийся и всђ постепенно усиливавшийся. И давно уже не бывало и даже
припомнить невозможно было из всей прошлой жизни монастыря нашего такого
соблазна, грубо разнузданного, а в другом каком случае так даже и
невозможного, какой обнаружился тотчас же вслед за сим событием между
самими даже иноками. Потом уже, и после многих даже лет, иные разумные
иноки наши, припоминая весь тот день в подробности, удивлялись и ужасались
тому, каким это образом соблазн мог достигнуть тогда такой степени. Ибо и
прежде сего случалось, что умирали иноки весьма праведной жизни и
праведность коих была у всех на виду. старцы богобоязненные, а между тем и
от их смиренных гробов исходил дух тлетворный, естественно, как и у всех
мертвецов появившийся. но сие не производило же соблазна и даже малейшего
какого-либо волнения. Конечно, были некие и у нас из древле преставившихся,
воспоминание о коих сохранилось еще живо в монастыре, и останки коих, по
преданию, не обнаружили тления, что умилительно и таинственно повлияло на
братию и сохранилось в памяти ее как нечто благолепное и чудесное и как
обетование в будущем еще большей славы от их гробниц, если только волею
божией придет тому время. Из таковых особенно сохранялась память о дожившем
до ста пяти лет старце Иове, знаменитом подвижнике, великом постнике и
молчальнике, преставившемся уже давно, еще в десятых годах нынешнего
столетия, и могилу которого с особым и чрезвычайным уважением показывали
всем впервые прибывающим богомольцам, таинственно упоминая при сем о некиих
великих надеждах. (Это та самая могила, на которой отец Паисий застал утром
сидящим Алешу.) Кроме сего древле-почившего старца жива была таковая же
память и о преставившемся сравнительно уже недавно великом отце
иеросхимонахе, старце Варсонофии, -- том самом, от которого отец Зосима и
принял старчество, и которого, при жизни его, все приходившие в монастырь
богомольцы считали прямо за юродивого. О сих обоих сохранилось в предании,
что лежали они в гробах своих как живые и погребены были совсем нетленными
и что даже лики их как бы просветлели в гробу. А некие так даже вспоминали
настоятельно, что от телес их осязалось явственно благоухание. Но несмотря
даже и на столь внушительные воспоминания сии, всђ же трудно было бы
объяснить ту прямую причину, по которой у гроба старца Зосимы могло
произойти столь легкомысленное, нелепое и злобное явление. Что до меня
лично, то полагаю, что тут одновременно сошлось и много другого, много
разных причин заодно повлиявших. Из таковых, например, была даже самая эта
закоренелая вражда к старчеству, как к зловредному новшеству, глубоко
таившаяся в монастыре в умах еще многих иноков. А потом, конечно, и
главное, была зависть к святости усопшего, столь сильно установившейся при
жизни его, что и возражать как будто было воспрещено. Ибо хотя покойный
старец и привлек к себе многих, и не столько чудесами, сколько любовью, и
воздвиг кругом себя как бы целый мир его любящих, тем не менее, и даже тем
более, сим же самым породил к себе и завистников, а вслед затем и
ожесточенных врагов, и явных, и тайных, и не только между монастырскими, но
даже и между светскими. Никому-то, например, он не сделал вреда, но вот:
"Зачем де его считают столь святым?" И один лишь сей вопрос, повторяясь
постепенно, породил наконец целую бездну самой ненасытимой злобы. Вот
почему и думаю я, что многие, заслышав тлетворный дух от тела его, да еще в
такой скорости, -- ибо не прошло еще и дня со смерти его, -- были безмерно
обрадованы; равно как из преданных старцу и доселе чтивших его нашлись
тотчас же таковые, чт[OACUTE] были сим событием чуть не оскорблены и
обижены лично. Постепенность же дела происходила следующим образом.
Лишь только начало обнаруживаться тление, то уже по одному виду входивших в
келью усопшего иноков можно было заключить, зачем они приходят. Войдет,
постоит недолго и выходит подтвердит