Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
ями, потому что мы этого еще оба не
умеем, а ждать нам еще очень долго, -- заключила она вдруг. -- Скажите
лучше, за что вы берете меня, такую дуру, больную дурочку, вы такой умный,
такой мыслящий, такой замечающий? Ах, Алеша, я ужасно счастлива, потому что
я вас совсем не ст[OACUTE]ю!
-- Стоите, Lise. Я на-днях выйду из монастыря совсем. Выйдя в свет, надо
жениться, это-то я знаю. Так и он мне велел. Кого ж я лучше вас возьму... и
кто меня кроме вас возьмет? Я уж это обдумывал. Во-первых, вы меня с
детства знаете, а во-вторых, в вас очень много способностей, каких во мне
совсем нет. У вас душа веселее, чем у меня; вы, главное, невиннее меня, а
уж я до многого, до многого прикоснулся... Ах, вы не знаете, ведь и я
Карамазов! Что в том, что вы смеетесь и шутите, и надо мной тоже, напротив,
смейтесь, я так этому рад... Но вы смеетесь как маленькая девочка, а про
себя думаете как мученица...
-- Как мученица? Как это?
-- Да, Lise, вот давеча ваш вопрос: нет ли в нас презрения к тому
несчастному, что мы так душу его анатомируем, -- это вопрос мученический...
видите, я никак не умею это выразить, но у кого такие вопросы являются, тот
сам способен страдать. Сидя в креслах, вы уж и теперь должны были много
передумать...
-- Алеша, дайте мне вашу руку, что вы ее отнимаете, -- промолвила Lise
ослабленным от счастья, упавшим каким-то голоском. -- Послушайте, Алеша, во
что вы оденетесь, как выйдете из монастыря, в какой костюм? Не смейтесь, не
сердитесь, это очень, очень для меня важно.
-- Про костюм, Lise, я еще не думал, но в какой хотите, в такой и оденусь.
-- Я хочу, чтоб у вас был темносиний бархатный пиджак, белый пикейный жилет
и пуховая серая мягкая шляпа... Скажите, вы так и поверили давеча, что я
вас не люблю, когда я от письма вчерашнего отреклась?
-- Нет, не поверил.
-- О, несносный человек, неисправимый!
-- Видите, я знал, что вы меня... кажется, любите, но я сделал вид, что вам
верю, что вы не любите, чтобы вам было... удобнее...
-- Еще того хуже! И хуже и лучше всего. Алеша, я вас ужасно люблю. Я
давеча, как вам прийти, загадала: спрошу у него вчерашнее письмо, и если он
мне спокойно вынет и отдаст его (как и ожидать от него всегда можно), -- то
значит, что он совсем меня не любит, ничего не чувствует, а просто глупый и
недостойный мальчик, а я погибла. Но вы оставили письмо в келье, и это меня
ободрило: не правда ли, вы потому оставили в келье, что предчувствовали,
что я буду требовать назад письмо, так чтобы не отдавать его? Так ли? Ведь
так?
-- Ох, Lise, совсем не так, ведь письмо-то со мной и теперь, и давеча было
тоже, вот в этом кармане, вот оно.
Алеша вынул смеясь письмо и показал ей издали.
-- Только я вам не отдам его, смотрите из рук.
-- Как? Так вы давеча солгали, вы монах и солгали?
-- Пожалуй солгал, -- смеялся и Алеша, -- чтобы вам не отдавать письма
солгал. Оно очень мне дорого, -- прибавил он вдруг с сильным чувством и
опять покраснев, -- это уж навеки, и я его никому никогда не отдам!
Lise смотрела на него в восхищении.
-- Алеша, -- залепетала она опять, -- посмотрите у дверей, не подслушивает
ли мамаша?
-- Хорошо, Lise, я посмотрю, только не лучше ли не смотреть, а? Зачем
подозревать в такой низости вашу мать?
-- Как низости? В какой низости? Это то, что она подслушивает за дочерью,
так это ее право, а не низость, -- вспыхнула Lise. -- Будьте уверены,
Алексей Федорович, что когда я сама буду матерью и у меня будет такая же
дочь как я, то я непременно буду за нею подслушивать.
-- Неужели, Lise? это нехорошо.
-- Ах, боже мой, какая тут низость? Если б обыкновенный светский разговор
какой-нибудь и я бы подслушивала, то это низость, а тут родная дочь
заперлась с молодым человеком... Слушайте, Алеша, знайте, я за вами тоже
буду подсматривать, только что мы обвенчаемся, и знайте еще, что я все
письма ваши буду распечатывать и всђ читать... Это уж вы будьте
предуведомлены...
-- Да, конечно, если так... -- бормотал Алеша, -- только это не хорошо...
-- Ах, какое презрение! Алеша, милый, не будем ссориться с самого первого
раза, -- я вам лучше всю правду скажу: это конечно очень дурно подслушивать
и уж конечно я не права, а вы правы, но только я всђ-таки буду
подслушивать.
-- Делайте. Ничего за мной такого не подглядите, -- засмеялся Алеша.
-- Алеша, а будете ли вы мне подчиняться? Это тоже надо заранее решить.
-- С большою охотой, Lise, и непременно, только не в самом главном. В самом
главном, если вы будете со мной несогласны, то я всђ-таки сделаю, как мне
долг велит.
-- Так и нужно. Так знайте, что и я, напротив, не только в самом главном
подчиняться готова, но и во всем уступлю вам и вам теперь же клятву в этом
даю, -- во всем и на всю жизнь, -- вскричала пламенно Lise, -- и это со
счастием, со счастием! Мало того, клянусь вам, что я никогда не буду за
вами подслушивать, ни разу и никогда, ни одного письма вашего не прочту,
потому что вы правы, а я нет. И хоть мне ужасно будет хотеться
подслушивать, я это знаю, но я всђ-таки не буду, потому что вы считаете это
неблагородным. Вы теперь как мое провидение... Слушайте, Алексей Федорович,
почему вы такой грустный все эти дни, и вчера и сегодня; я знаю, что у вас
есть хлопоты, бедствия, но я вижу, кроме того, что у вас есть особенная
какая-то грусть, -- секретная может быть, а?
-- Да, Lise, есть и секретная, -- грустно произнес Алеша.-- Вижу, что меня
любите, коли угадали это.
-- Какая же грусть? О чем? Можно сказать? -- с робкою мольбой произнесла
Lise.
-- Потом скажу, Lise... после... -- смутился Алеша. -- Теперь пожалуй и
непонятно будет. Да я пожалуй и сам не сумею сказать.
-- Я знаю, кроме того, что вас мучают ваши братья, отец?
-- Да, и братья, -- проговорил Алеша, как бы в раздумьи.
-- Я вашего брата Ивана Федоровича не люблю, Алеша,-- вдруг заметила Lise.
Алеша замечание это отметил с некоторым удивлением, но не поднял его.
-- Братья губят себя, -- продолжал он, -- отец тоже. И других губят вместе
с собою. Тут "земляная карамазовская сила", как отец Паисий намедни
выразился, -- земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух
божий вверху этой силы -- и того не знаю. Знаю только, что и сам я
Карамазов... Я монах, монах? Монах я, Lise? Вы как-то сказали сию минуту,
что я монах?
-- Да, сказала.
-- А я в бога-то вот может быть и не верую.
-- Вы не веруете, что с вами? -- тихо и осторожно проговорила Lise. Но
Алеша не ответил на это. Было тут, в этих слишком внезапных словах его
нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть и ему самому
неясное, но уже несомненно его мучившее.
-- И вот теперь, кроме всего, мой друг уходит, первый в мире человек, землю
покидает. Если бы вы знали, если бы вы знали, Lise, как я связан, как я
спаян душевно с этим человеком! И вот я останусь один... Я к вам приду,
Lise... Впредь будем вместе...
-- Да, вместе, вместе! Отныне всегда вместе на всю жизнь. Слушайте,
поцелуйте меня, я позволяю.
Алеша поцеловал ее.
-- Ну теперь ступайте, Христос с вами! (и она перекрестила его). Ступайте
скорее к нему пока жив. Я вижу, что жестоко вас задержала. Я буду сегодня
молиться за него и за вас. Алеша, мы будем счастливы! Будем мы счастливы,
будем?
-- Кажется, будем, Lise.
Выйдя от Lise, Алеша не заблагорассудил пройти к г-же Хохлаковой и, не
простясь с нею, направился было из дому. Но только что отворил дверь и
вышел на лестницу, откуда ни возьмись, пред ним сама г-жа Хохлакова. С
первого слова Алеша догадался, что она поджидала его тут нарочно.
-- Алексей Федорович, это ужасно. Это детские пустяки и всђ вздор. Надеюсь,
вы не вздумаете мечтать... Глупости, глупости и глупости! -- накинулась она
на него.
-- Только не говорите этого ей, -- сказал Алеша, -- а то она будет
взволнована, а это ей теперь вредно.
-- Слышу благоразумное слово благоразумного молодого человека. Понимать ли
мне так, что вы сами только потому соглашались с ней, что не хотели, из
сострадания к ее болезненному состоянию, противоречием рассердить ее?
-- О нет, совсем нет, я совершенно серьезно с нею говорил, -- твердо заявил
Алеша.
-- Серьезность тут невозможна, немыслима, и во-первых, я вас теперь совсем
не приму ни разу, а во-вторых, я уеду и ее увезу, знайте это.
-- Да зачем же, -- сказал Алеша, -- ведь это так еще не близко, года
полтора еще может быть ждать придется.
-- Ах, Алексей Федорович, это конечно правда, и в полтора года вы тысячу
раз с ней поссоритесь и разойдетесь. Но я так несчастна, так несчастна!
Пусть это всђ пустяки, но это меня сразило. Теперь я как Фамусов в
последней сцене, вы Чацкий, она Софья, и представьте я нарочно убежала сюда
на лестницу, чтобы вас встретить, а ведь и там всђ роковое произошло на
лестнице. Я всђ слышала, я едва устояла. Так вот где объяснение ужасов всей
этой ночи и всех давешних истерик! Дочке любовь, а матери смерть. Ложись в
гроб. Теперь второе и самое главное: что это за письмо, которое она вам
написала, покажите мне его сейчас, сейчас!
-- Нет, не надо. Скажите, как здоровье Катерины Ивановны. мне очень надо
знать.
-- Продолжает лежать в бреду, она не очнулась; ее тетки здесь и только
ахают и надо мной гордятся, а Герценштубе приехал и так испугался, что я не
знала, что с ним и делать и чем его спасти, хотела даже послать за
доктором. Его увезли в моей карете. И вдруг в довершение всего вы вдруг с
этим письмом. Правда, всђ это еще через полтора года. Именем всего великого
и святого, именем умирающего старца вашего покажите мне это письмо, Алексей
Федорович, мне, матери! Если хотите, то держите его пальцами, а я буду
читать из ваших рук.
-- Нет не покажу, Катерина Осиповна, хотя бы и она позволила, я не покажу.
Я завтра приду и, если хотите, я с вами о многом переговорю, а теперь --
прощайте!
И Алеша выбежал с лестницы на улицу.
II. СМЕРДЯКОВ С ГИТАРОЙ.
Да и некогда было ему. У него блеснула мысль, еще когда он прощался с Lise.
Мысль о том: как бы самым хитрейшим образом поймать сейчас брата Дмитрия,
от него очевидно скрывающегося? Было уже не рано, был час третий пополудни.
Всем существом своим Алеша стремился в монастырь к своему "великому"
умирающему, но потребность видеть брата Дмитрия пересилила всђ: в уме Алеши
с каждым часом нарастало убеждение о неминуемой ужасной катастрофе, готовой
совершиться. В чем именно состояла катастрофа и чт[OACUTE] хотел бы он
сказать сию минуту брату, может быть он и сам бы не определил. "Пусть
благодетель мой умрет без меня, но по крайней мере я не буду укорять себя
всю жизнь, что может быть мог бы что спасти и не спас, прошел мимо,
торопился в свой дом. Делая так, по его великому слову сделаю"...
План его состоял в том, чтобы захватить брата Дмитрия нечаянно, а именно:
перелезть как вчера через тот плетень, войти в сад и засесть в ту беседку.
"Если же его там нет, думал Алеша, то, не сказавшись ни Фоме, ни хозяйкам,
притаиться и ждать в беседке хотя бы до вечера. Если он попрежнему караулит
приход Грушеньки, то очень может быть, что и придет в беседку..." Алеша
впрочем не рассуждал слишком много о подробностях плана, но он решил его
исполнить, хотя бы пришлось и в монастырь не попасть сегодня...
Всђ произошло без помехи: он перелез через плетень почти в том самом месте,
как вчера, и скрытно пробрался в беседку. Ему не хотелось, чтоб его
заметили: и хозяйка, и Фома (если он тут), могли держать сторону брата и
слушаться его приказаний, а стало быть или в сад Алешу не пустить, или
брата предуведомить во-время, что его ищут и спрашивают. В беседке никого
не было. Алеша сел на свое вчерашнее место и начал ждать. Он оглядел
беседку, она показалась ему почему-то гораздо более ветхою, чем вчера,
дрянною такою показалась ему в этот раз. День был впрочем такой же ясный,
как и вчера. На зеленом столе отпечатался кружок от вчерашней, должно быть
расплескавшейся рюмки с коньяком. Пустые и непригодные к делу мысли, как и
всегда во время скучного ожидания, лезли ему в голову: например, почему он,
войдя теперь сюда, сел именно точь-в-точь на то самое место, на котором
вчера сидел, и почему не на другое? Наконец ему стало очень грустно,
грустно от тревожной неизвестности. Но не просидел он и четверти часа, как
вдруг, очень где-то вблизи, послышался аккорд гитары. Сидели или только
сейчас уселся кто-то шагах от него в двадцати, никак не дальше, где-нибудь
в кустах. У Алеши вдруг мелькнуло воспоминание, что, уходя вчера от брата
из беседки, он увидел, или как бы мелькнула пред ним влево у забора
садовая, зеленая, низенькая старая скамейка между кустами. На ней-то стало
быть и уселись теперь гости. Кто же? Один мужской голос вдруг запел
сладенькою фистулой куплет, аккомпанируя себе на гитаре:
Непобедимой силой
Привержен я к милой
Господи пом-и-илуй
Ее и меня!
Ее и меня!
Ее и меня!
Голос остановился. Лакейский тенор и выверт песни лакейский. Другой,
женский уже голос вдруг произнес ласкательно и как бы робко, но с большим
однако жеманством.
-- Что вы к нам долго не ходите, Павел Федорович, что вы нас всђ
презираете?
-- Ничего-с, -- ответил мужской голос, хотя и вежливо, но прежде всего с
настойчивым и твердым достоинством. Видимо преобладал мужчина, а заигрывала
женщина. "Мужчина -- это, кажется, Смердяков", подумал Алеша, "по крайней
мере по голосу, а дама, это верно хозяйки здешнего домика дочь, которая из
Москвы приехала, платье со шлейфом носит и за супом к Марфе Игнатьевне
ходит..."
-- Ужасно я всякий стих люблю, если складно, -- продолжал женский голос. --
Чт[OACUTE] вы не продолжаете? -- Голос запел снова:
Царская корона
Была бы моя милая здорова
Господи пом-и-илуй
Ее и меня!
Ее и меня!
Ее и меня!
-- В прошлый раз еще лучше выходило, -- заметил женский голос. -- Вы спели
про корону: "была бы моя милочка здорова". Этак нежнее выходило, вы верно
сегодня позабыли.
-- Стихи вздор-с, -- отрезал Смердяков.
-- Ах нет, я очень стишок люблю.
-- Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на
свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы
даже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с? Стихи не
дело, Марья Кондратьевна.
-- Как вы во всем столь умны, как это вы во всем произошли? -- ласкался всђ
более и более женский голос.
-- Я бы не то еще мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мой с
самого моего сыздетства. Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы
мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а
они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию
Васильевичу переползло-с. Григорий Васильевич попрекает, что я против
рождества бунтую: "ты дескать ей ложесна разверз". Оно пусть ложесна, но я
бы дозволил убить себя еще во чреве с тем, чтобы лишь на свет не
происходить вовсе-с. На базаре говорили, а ваша маменька тоже рассказывать
мне пустилась по великой своей неделикатности, что ходила она с колтуном на
голове, а росту была всего двух аршин с малыим. Для чего же с малыим, когда
можно просто с малым сказать, как все люди произносят? Слезно выговорить
захотелось, так ведь это мужицкая так-сказать слеза-с, мужицкие самые
чувства. Может ли русский мужик против образованного человека чувство
иметь? По необразованности своей он никакого чувства не может иметь. Я с
самого сыздетства, как услышу бывало "с малыим", так точно на стену бы
бросился. Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна.
-- Когда бы вы были военным юнкерочком, али гусариком молоденьким, вы бы не
так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать.
-- Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но
желаю напротив уничтожения всех солдат-с.
-- А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?
-- Да и не надо вовсе-с. В Двенадцатом году было на Россию великое
нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему, и
хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: Умная нация покорила бы
весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие
порядки-с.
-- Да будто они там у себя так уж лучше наших? Я иного нашего щеголечка на
трех молодых самых англичан не променяю. -- нежно проговорила Марья
Кондратьевна, должно быть сопровождая в эту минуту слова свои самыми
томными глазками.
-- Это как кто обожает-с.
-- А вы и сами точно иностранец, точно благородный самый иностранец, уж это
я вам чрез стыд говорю.
-- Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние и наши все похожи. Все
шельмы-с, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец
в своей нищете смердит, и ничего в этом дурного не находит. Русский народ
надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и
сумасшедший он человек со всеми своими детьми-с.
-- Вы Ивана Федоровича, говорили сами, так уважаете.
-- А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей. Они меня считают, что я
бунтовать могу; это они ошибаются-с. Была бы в кармане моем такая сумма и
меня бы здесь давно не было. Дмитрий Федорович хуже всякого лакея и
поведением, и умом, и нищетой своею-с, и ничего-то он не умеет делать, а
напротив, от всех почтен. Я, положим, только бульйонщик, но я при счастьи
могу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке. Потому что я готовлю
специально, а ни один из них в Москве, кроме иностранцев, не может подать
специально. Дмитрий Федорович голоштанник-с, а вызови он на дуэль самого
первейшего графского сына, и тот с ним пойдет-с, а чем он лучше меня-с?
Потому что он не в пример меня глупее. Сколько денег просвистал без всякого
употребления-с.
-- На дуэли очень, я думаю, хорошо, -- заметила вдруг Марья Кондратьевна.
-- Чем же это-с?
-- Страшно так и храбро, особенно коли молодые офицерики с пистолетами в
руках один против другого палят за которую-нибудь. Просто картинка. Ах кабы
девиц пускали смотреть, я ужасно как хотела бы посмотреть.
-- Хорошо коли сам наводит, а коли ему самому в самое рыло наводят, так оно
тогда самое глупое чувство-с. Убежите с места, Марья Кондратьевна.
-- Неужто вы побежали бы?
Но Смердяков не удостоил ответить. После минутного молчания раздался опять
аккорд и фистула залилась последним куплетом:
"Сколько ни стараться
Стану удаляться,
Жизнью наслажда-а-аться
И в столице жить!
Не буду тужить.
Совсем не буду тужить,
Совсем даже не намерен тужить!"
Тут случилась неожиданность: Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигом
притихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительно
Смердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли не завитой, в лакированных
ботинках. Гитара лежала на скамейке. Дама же была Марья Кондратьевна,
хозяйкина дочка; платье на ней было светлоголубое, с двухаршинным хвостом;
девушка была еще молоденькая и не дурная бы собой, но с очень уж круглым
лицом и со страшными веснушками.
-- Брат Дмитрий скоро воротится? -- сказал Алеша как можно спокойнее.
Смердяков медленно приподнялся со скамейки; приподнялась и Марья
Кондратьевна.
-- Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело,
кабы я при них сторожем состоял? -- тихо, раздельно и пренебрежительно
ответил Смердяков.
-- Да я просто спросил, не знаете ли? -- объяснил Алеша.
-- Ничего я про ихнее пребывание не знаю, да и знать не желаю-с.
-- А брат мне именно говорил, что вы-то и даете ему знать обо всем, что в
доме делается, и обещались дать знать, когда придет Аграфена Александровна.
Смердяков медленно и невозмутимо вскинул на него глазами.
-- А вы как изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж час как
на щеколду затворены? -- спросил он, пристально смотря на Алешу.
-- А я прошел с переулка через забор прямо в беседку. Вы, надеюсь, извините
меня в этом, -- обратился он к Марье Кондратьевне, -- мне надо было
захват