Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
порядочный народ (этот отец Николай
игумен тоже кажется из дворян), то почему же не быть с ними милым, любезным
и вежливым?.." "Спорить не буду, буду даже поддакивать, завлеку любезностью
и... и... наконец, докажу им, что я не компания этому Эзопу, этому шуту,
этому пьеро и попался в просак точно так же, как и они все..."
Спорные же порубки в лесу и эту ловлю рыбы (где всђ это -- он и сам не
знал) он решил им уступить окончательно, раз навсегда, сегодня же, тем
более, что всђ это очень немногого стоило, и все свои иски против монастыря
прекратить.
Все эти благие намерения еще более укрепились, когда они вступили в
столовую отца игумена. Столовой у того впрочем не было, потому что было у
него всего по-настоящему две комнаты во всем помещении, правда гораздо
обширнейшие и удобнейшие, чем у старца. Но убранство комнат также не
отличалось особым комфортом: мебель была кожаная, красного дерева, старой
моды двадцатых годов; даже полы были некрашеные; зато всђ блистало
чистотой, на окнах было много дорогих цветов; но главную роскошь в эту
минуту естественно составлял роскошно сервированный стол, хотя впрочем и
тут говоря относительно: скатерть была чистая, посуда блестящая;
превосходно выпеченный хлеб трех сортов, две бутылки вина, две бутылки
великолепного монастырского меду, и большой стеклянный кувшин с
монастырским квасом, славившимся в околодке. Водки не было вовсе. Ракитин
повествовал потом, что обед был приготовлен на этот раз из пяти блюд: была
уха со стерлядью и с пирожками с рыбой; затем разварная рыба, как-то
отменно и особенно приготовленная; затем котлеты из красной рыбы, мороженое
и компот и наконец киселек в роде бланманже. Всђ это пронюхал Ракитин, не
утерпев и нарочно заглянув на игуменскую кухню, с которою тоже имел свои
связи. Он везде имел связи и везде добывал языка. Сердце он имел весьма
беспокойное и завистливое. Значительные свои способности он совершенно в
себе сознавал, но нервно преувеличивал их в своем самомнении. Он знал
наверно, что будет в своем роде деятелем, но Алешу, который был к нему
очень привязан, мучило то, что его друг Ракитин бесчестен и решительно не
сознает того сам, напротив, зная про себя, что он не украдет денег со
стола, окончательно считал себя человеком высшей честности. Тут уже не
только Алеша, но и никто бы не мог ничего сделать.
Ракитин, как лицо мелкое, приглашен быть к обеду не мог, зато были
приглашены отец Иосиф и отец Паисий и с ними еще один иеромонах. Они уже
ожидали в столовой игумена, когда вступили Петр Александрович, Калганов и
Иван Федорович. Дожидался еще в сторонке и помещик Максимов. Отец игумен,
чтобы встретить гостей, выступил вперед на середину комнаты. Это был
высокий, худощавый, но всђ еще сильный старик, черноволосый, с сильною
проседью, с длинным постным и важным лицом. Он раскланялся с гостями молча,
но те на этот раз подошли под благословение. Миусов рискнул было даже
поцеловать ручку, но игумен во-время как-то отдернул, и поцелуй не
состоялся. Зато Иван Федорович и Калганов благословились на этот раз
вполне, то-есть с самым простодушным и простонародным чмоком в руку.
-- Мы должны сильно извиниться, ваше высокопреподобие,-- начал Петр
Александрович, с любезностью осклабляясь, но всђ же важным и почтительным
тоном, -- извиниться, что являемся одни без приглашенного вами сопутника
нашего, Федора Павловича; он принужден был от вашей трапезы уклониться и не
без причины. В келье у преподобного отца Зосимы, увлекшись своею несчастною
родственною распрей с сыном, он произнес несколько слов совершенно не
кстати... словом сказать, совершенно неприличных... о чем, как кажется (он
взглянул на иеромонахов), вашему высокопреподобию уже и известно. А потому,
сам сознавая себя виновным и искренно раскаиваясь, почувствовал стыд и, не
могши преодолеть его, просил нас, меня и сына своего, Ивана Федоровича,
заявить пред вами всђ свое искреннее сожаление, сокрушение и покаяние...
Одним словом, он надеется и хочет вознаградить всђ потом, а теперь,
испрашивая вашего благословения, просит вас забыть о случившемся...
Миусов умолк. Произнеся последние слова своей тирады, он остался собою
совершенно доволен, до того, что и следов недавнего раздражения не осталось
в душе его. Он вполне и искренно любил опять человечество. Игумен, с
важностью выслушав его, слегка наклонил голову и произнес в ответ:
-- Чувствительно сожалею об отлучившемся. Может быть за трапезой нашею он
полюбил бы нас, равно как и мы его. Милости просим, господа, откушать.
Он стал пред образом и начал вслух молитву. Все почтительно преклонили
головы, а помещик Максимов даже особенно выставился вперед, сложив пред
собой ладошками руки от особого благоговения.
И вот тут-то Федор Павлович и выкинул свое последнее колено. Надо заметить,
что он действительно хотел было уехать и действительно почувствовал
невозможность, после своего позорного поведения в келье старца, идти как ни
в чем не бывало к игумену на обед. Не то чтоб он стыдился себя так уж очень
и обвинял; может быть даже совсем напротив; но всђ же он чувствовал, что
обедать-то уж неприлично. Но только было подали к крыльцу гостиницы его
дребезжащую коляску, как он, уже влезая в нее, вдруг приостановился. Ему
вспомнились его же собственные слова у старца: "Мне всђ так и кажется,
когда я вхожу куда-нибудь, что я подлее всех и что меня все за шута
принимают, -- так вот давай же я и в самом деле сыграю шута, потому что вы
все до единого глупее и подлее меня". Ему захотелось всем отомстить за
собственные пакости. Вспомнил он вдруг теперь кстати, как когда-то, еще
прежде, спросили его раз: "За чт[OACUTE] вы такого-то так ненавидите?" И он
ответил тогда, в припадке своего шутовского бесстыдства: "А вот за
чт[OACUTE]: он, правда, мне ничего не сделал, но зато я сделал ему одну
бессовестнейшую пакость, и только что сделал, тотчас же за то и
возненавидел его". Припомнив это теперь, он тихо и злобно усмехнулся в
минутном раздумьи. Глаза его сверкнули, и даже губы затряслись. "А коль
начал, так и кончить", решил он вдруг. Сокровеннейшее ощущение его в этот
миг можно было бы выразить такими словами: "Ведь уж теперь себя не
реабилитируешь, так давай-ка я им еще наплюю до бесстыдства: не стыжусь,
дескать, вас, да и только!" Кучеру он велел подождать, а сам скорыми шагами
воротился в монастырь и прямо к игумену. Он еще не знал хорошо, что
сделает, но знал, что уже не владеет собою и -- чуть толчек -- мигом дойдет
теперь до последнего предела какой-нибудь мерзости, -- впрочем только
мерзости, а отнюдь не какого-нибудь преступления или такой выходки, за
которую может суд наказать. В последнем случае он всегда умел себя
сдерживать и даже сам себе дивился насчет этого в иных случаях. Он
показался в столовой игумена ровно в тот миг, когда кончилась молитва, и
все двинулись к столу. Остановившись на пороге, оглядел компанию и
засмеялся длинным, наглым, злым смешком, всем отважно глядя в глаза.
-- А они-то думали, я уехал, а я вот он! -- вскричал он на всю залу.
Одно мгновение все смотрели на него в упор и молчали, и вдруг все
почувствовали, что выйдет сейчас что-нибудь отвратительное, нелепое, с
несомненным скандалом. Петр Александрович из самого благодушного настроения
перешел немедленно в самое свирепое. Всђ, что угасло было в его сердце и
затихло, разом воскресло и поднялось.
-- Нет, вынести этого я не могу! -- вскричал он, -- совсем не могу и...
никак не могу!
Кровь бросилась ему в голову. Он даже спутался, но было уже не до слога, и
он схватил свою шляпу.
-- Чего такого он не может? -- вскричал Федор Павлович, -- "никак не может
и ни за что не может?" Ваше преподобие, входить мне аль нет? Принимаете
сотрапезника?
-- Милости просим от всего сердца, -- ответил игумен. -- Господа! Позволю
ли себе, -- прибавил он вдруг, -- просить вас от всей души, оставив
случайные распри ваши, сойтись в любви и родственном согласии, с молитвой
ко господу, за смиренною трапезою нашей...
-- Нет, нет, невозможно, -- крикнул как бы не в себе Петр Александрович.
-- А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я не
останусь. Я с тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем:
уйдете, Петр Александрович, и я пойду, останетесь и я останусь.
Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признает
он себя мне родственником? Так ли, фон-Зон? Вот и фон-Зон стоит.
Здравствуй, фон-Зон.
-- Вы... это мне-с? -- пробормотал изумленный помещик Максимов.
-- Конечно тебе, -- крикнул Федор Павлович. -- А то кому же? Не отцу же
игумену быть фон-Зоном!
-- Да ведь и я не фон-Зон, я Максимов.
-- Нет, ты фон-Зон. Ваше преподобие, знаете вы что такое фон-Зон? Процесс
такой уголовный был: его убили в блудилище -- так кажется у вас сии места
именуются -- убили и ограбили, и несмотря на его почтенные лета, вколотили
в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за
нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни и играли на
гуслях, то-есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон-Зон и есть. Он из
мертвых воскрес, так ли, фон-Зон?
-- Что же это такое? Как же это? -- послышались голоса в группе
иеромонахов.
-- Идем! -- крикнул Петр Александрович, обращаясь к Калганову.
-- Нет-с, позвольте! -- визгливо перебил Федор Павлович, шагнув еще шаг в
комнату, -- позвольте и мне довершить. Там в келье ославили меня, что я
будто бы непочтительно вел себя, а именно тем, что про пискариков крикнул.
Петр Александрович Миусов, родственник мой, любит, чтобы в речи было plus
de noblesse que de sincerite, а я обратно люблю, чтобы в моей речи было
plus de sincerite que de noblesse, и -- наплевать на noblesse! Так ли,
фон-Зон? Позвольте, отец игумен, я хоть и шут, и представляюсь шутом, но я
рыцарь чести и хочу высказать. Да-с, я рыцарь чести, а в Петре
Александровиче -- прищемленное самолюбие и ничего больше. Я и приехал-то
может быть сюда давеча, чтобы посмотреть да высказать. У меня здесь сын
Алексей спасается; я отец, я об его участи забочусь и должен заботиться. Я
всђ слушал да представлялся, да и смотрел потихоньку, а теперь хочу вам и
последний акт представления проделать. У нас ведь как? У нас что падает, то
уж и лежит. У нас что раз упало, то уж и вовеки лежи. Как бы не так-с! Я
встать желаю. Отцы святые, я вами возмущен. Исповедь есть великое таинство,
пред которым и я благоговею и готов повергнуться ниц, а тут вдруг там в
келье все на коленках и исповедуются вслух. Разве вслух позволено
исповедываться? Святыми отцами установлено исповедание на ухо, тогда только
исповедь ваша будет таинством, и это издревле. А то как я ему объясню при
всех, что я, например, то и то... ну то-есть то и то, понимаете? Иногда
ведь и сказать неприлично. Так ведь это скандал! Нет, отцы, с вами тут
пожалуй в хлыстовщину втянешься... Я при первом же случае напишу в Синод, а
сына своего Алексея домой возьму...
Здесь нотабене. Федор Павлович слышал, где в колокола звонят. Были когда-то
злые сплетни, достигшие даже до архиерея (не только по нашему, но и в
других монастырях, где установилось старчество), что будто слишком
уважаются старцы, в ущерб даже сану игуменскому, и что между прочим будто
бы старцы злоупотребляют таинством исповеди и проч. и проч. Обвинения
нелепые, которые и пали в свое время сами собой и у нас, и повсеместно. Но
глупый дьявол, который подхватил и нес Федора Павловича на его собственных
нервах куда-то всђ дальше и дальше в позорную глубину, подсказал ему это
бывшее обвинение, в котором Федор Павлович сам не понимал первого слова. Да
и высказать-то его грамотно не сумел, тем более, что на этот раз никто в
кельи старца на коленях не стоял и вслух не исповедывался, так что Федор
Павлович ничего не мог подобного сам видеть и говорил лишь по старым слухам
и сплетням, которые кое-как припомнил. Но высказав свою глупость, он
почувствовал, что сморозил нелепый вздор, и вдруг захотелось ему тотчас же
доказать слушателям, а пуще всего себе самому, что сказал он вовсе не
вздор. И хотя он отлично знал, что с каждым будущим словом всђ больше и
нелепее будет прибавлять к сказанному уже вздору еще такого же, -- но уж
сдержать себя не мог и полетел как с горы.
-- Какая подлость! -- крикнул Петр Александрович.
-- Простите, -- сказал вдруг игумен. -- Было сказано издревле: "И начат
глаголати на мя многая некая, даже и до скверных некиих вещей. Аз же вся
слышав, глаголах в себе: се врачество Иисусово есть и послал исцелити
тщеславную душу мою". А потому и мы благодарим вас с покорностью, гость
драгоценный!
И он поклонился Федору Павловичу в пояс.
-- Те-те-те! Ханжество и старые фразы! Старые фразы и старые жесты! Старая
ложь и казенщина земных поклонов! Знаем мы эти поклоны! "Поцелуй в губы и
кинжал в сердце", как в Разбойниках Шиллера. Не люблю, отцы, фальши, а хочу
истины! Но не в пискариках истина, и я это провозгласил! Отцы монахи, зачем
поститесь? Зачем вы ждете за это себе награды на небеси? Так ведь из-за
этакой награды и я пойду поститься! Нет, монах святой, ты будь-ка
добродетелен в жизни, принеси пользу обществу, не заключаясь в монастыре на
готовые хлеба и не ожидая награды там на верху, -- так это-то потруднее
будет. Я тоже ведь, отец игумен, умею складно сказать. Что у них тут
наготовлено? -- подошел он к столу. -- Портвейн старый Фактори, медок
разлива братьев Елисеевых, ай да отцы! Не похоже ведь на пискариков. Ишь
бутылочек-то отцы наставили, хе-хе-хе! А кто это всђ доставлял сюда? Это
мужик русский, труженик, своими мозольными руками заработанный грош сюда
несет, отрывая его от семейства и от нужд государственных! Ведь вы, отцы
святые, народ сосете!
-- Это уж совсем недостойно с вашей стороны, -- проговорил отец Иосиф. Отец
Паисий упорно молчал. Миусов бросился бежать из комнаты, а за ним и
Калганов.
-- Ну, отцы, и я за Петром Александровичем! Больше я к вам не приду,
просить будете на коленях, не приду. Тысячу рубликов я вам прислал, так вы
опять глазки навострили, хе-хе-хе! Нет, еще не прибавлю. Мщу за мою
прошедшую молодость, за всђ унижение мое! -- застучал он кулаком по столу в
припадке выделанного чувства. -- Много значил этот монастырек в моей жизни!
Много горьких слез я из-за него пролил! Вы жену мою, кликушу, восстановляли
против меня. Вы меня на семи соборах проклинали, по околодку разнесли!
Довольно, отцы, нынче век либеральный, век пароходов и железных дорог. Ни
тысячи, ни ста рублей, ни ста копеек, ничего от меня не получите!
Опять нотабене. Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь
в его жизни, и никаких горьких слез не проливал он из-за него. Но он до
того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновенье чуть было
себе сам не поверил; даже заплакал было от умиления; но в тот же миг
почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад. Игумен на злобную ложь
его наклонил голову и опять внушительно произнес:
-- Сказано снова: "Претерпи смотрительне находящее на тя невольно бесчестие
с радостию, и да не смутишися, ниж[EACUTE] возненавидиши бесчестящего тя".
Так и мы поступим.
-- Те-те-те, вознепщеваху! и прочая галиматья! Непщуйте, отцы, а я пойду. А
сына моего Алексея беру отселе родительскою властию моею навсегда. Иван
Федорович, почтительнейший сын мой, позвольте вам приказать за мною
следовать! Фон-Зон, чего тебе тут оставаться! Приходи сейчас ко мне в
город. У меня весело. Всего верстушка какая-нибудь, вместо постного-то
масла подам поросенка с кашей; пообедаем; коньячку поставлю, потом ликерцу;
мамуровка есть... Эй, фон-Зон, не упускай своего счастия!
Он вышел крича и жестикулируя. Вот в это-то мгновение Ракитин и увидел его
выходящего и указал Алеше.
-- Алексей! -- крикнул ему издали отец, завидев его, -- сегодня же
переезжай ко мне совсем, и подушку и тюфяк тащи, и чтобы твоего духу здесь
не пахло.
Алеша остановился, как вкопанный, молча и внимательно наблюдая сцену. Федор
Павлович между тем влез в коляску, а за ним, даже не оборотившись к Алеше
проститься, молча и угрюмо стал было влезать Иван Федорович. Но тут
произошла еще одна паясническая и невероятная почти сцена, восполнившая
эпизод. Вдруг у подножки коляски появился помещик Максимов. Он прибежал
запыхавшись, чтобы не опоздать. Ракитин и Алеша видели, как он бежал. Он
так спешил, что в нетерпении занес уже ногу на ступеньку, на которой еще
стояла левая нога Ивана Федоровича, и, схватившись за кузов, стал было
подпрыгивать в коляску:
-- И я, и я с вами! -- выкрикивал он, подпрыгивая, смеясь мелким веселым
смешком, с блаженством в лице и на всђ готовый, -- возьмите и меня!
-- Ну не говорил ли я, -- восторженно крикнул Федор Павлович, -- что это
фон-Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон-Зон! Да как ты
вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог от обеда
уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У меня лоб, а я, брат, твоему
удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут
как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон-Зон? Али на облучек его с кучером
примостить?.. Прыгай на облучек, фон-Зон!..
Но Иван Федорович, усевшийся уже на место, молча и изо всей силы вдруг
отпихнул в грудь Максимова, и тот отлетел на сажень. Если не упал, то
только случайно.
-- Пошел! -- злобно крикнул кучеру Иван Федорович.
-- Ну чего же ты? Чего же ты? Зачем ты его так? -- вскинулся Федор
Павлович, но коляска уже поехала. Иван Федорович не ответил.
-- Ишь ведь ты! -- помолчав две минуты, проговорил опять Федор Павлович,
косясь на сынка: -- сам ведь ты весь этот монастырь затеял, сам подстрекал,
сам одобрял, чего ж теперь сердишься?
-- Полно вам вздор толочь, отдохните хоть теперь немного, -- сурово отрезал
Иван Федорович.
Федор Павлович опять помолчал с две минуты.
-- Коньячку бы теперь хорошо, -- сентенциозно заметил он. Но Иван Федорович
не ответил.
-- Доедем, и ты выпьешь.
Иван Федорович всђ молчал.
Федор Павлович подождал еще минуты с две:
-- А Алешку-то всђ-таки из монастыря возьму, несмотря на то, что вам это
очень неприятно будет, почтительнейший Карл фон-Мор.
Иван Федорович презрительно вскинул плечами и, отворотясь, стал смотреть на
дорогу. Затем уж до самого дома не говорили.
--------------------------------
Ф.М. Достоевский
БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ
КНИГА ТРЕТЬЯ.
Сладострастники
I. В ЛАКЕЙСКОЙ.
Дом Федора Павловича Карамазова стоял далеко не в самом центре города, но и
не совсем на окраине. Был он довольно ветх, но наружность имел приятную:
одноэтажный, с мезонином, окрашенный серенькою краской и с красною железною
крышкой. Впрочем, мог еще простоять очень долго, был поместителен и уютен.
Много было в нем разных чуланчиков, разных пряток и неожиданных лесенок.
Водились в нем крысы, но Федор Павлович на них не вполне сердился: "всђ же
не так скучно по вечерам, когда остаешься один". А он действительно имел
обыкновение отпускать слуг на ночь во флигель и в доме сам запирался один
на всю ночь. Флигель этот стоял на дворе, был обширен и прочен; в нем же
определил Федор Павлович быть и кухне, хотя кухня была и в доме; не любил
он кухонного запаха и кушанье приносили через двор зимой и летом. Вообще
дом был построен на большую семью, и господ и слуг можно было бы поместить
впятеро больше. Но в момент нашего рассказа в доме жил лишь Федор Павлович
с Иваном Федоровичем, а в людском флигеле всего только три человека
прислуги: старик Григорий, старуха Марфа, его жена, и слуга Смердяков, еще
молодой человек. Приходится сказать несколько поподробнее об этих трех
служебных лицах. О старике Григорие Васильевиче Кутузове мы впрочем уже
говорили довольно. Это был человек твердый и неуклонный, упорно и
прямолинейно идущий к своей точке, если только эта точка по каким-нибудь
причинам (часто удивительно нелогическим) становилась пред ним как
непреложная истина. Вообще говоря он был честен и неподкупен. Жена его,
Марфа Иг