Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
-- Что ж мне голым оставаться? -- крикнул он.
-- Не беспокойтесь... Мы как-нибудь поправим это, а пока потрудитесь снять
и носки.
-- Вы не шутите? Это действительно так необходимо? -- сверкнул глазами
Митя.
-- Нам не до шуток, -- строго отпарировал Николай Парфенович.
-- Чт[OACUTE] ж, если надо... я... -- забормотал Митя и, сев на кровать,
начал снимать носки. Ему было нестерпимо конфузно: все одеты, а он раздет
и, странно это, -- раздетый, он как бы и сам почувствовал себя пред ними
виноватым, и главное, сам был почти согласен, что действительно вдруг стал
всех их ниже, и что теперь они уже имеют полное право его презирать. "Коли
все раздеты, так не стыдно, а один раздет, а все смотрят -- позор!"
мелькало опять и опять у него в уме: "Точно во сне, я во сне иногда такие
позоры над собою видывал". Но снять носки ему было даже мучительно: они
были очень не чисты, да и нижнее белье тоже, и теперь это все увидали. А
главное, он сам не любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои
большие пальцы на обеих ногах уродливыми, особенно один грубый, плоский,
как-то загнувшийся вниз ноготь на правой ноге, и вот теперь все они увидят.
От нестерпимого стыда он вдруг стал еще более и уже нарочно груб. Он сам
сорвал с себя рубашку.
-- Не хотите ли и еще где поискать, если вам не стыдно?
-- Нет-с, пока не надо.
-- Что ж, мне так и оставаться голым? -- свирепо прибавил он.
-- Да, это пока необходимо... Потрудитесь пока здесь присесть, можете взять
с кровати одеяло и завернуться, а я... я это всђ улажу.
Все вещи показали понятым, составили акт осмотра и наконец Николай
Парфенович вышел, а платье вынесли за ним. Ипполит Кириллович тоже вышел.
Остались с Митей одни мужики и стояли молча, не спуская с него глаз. Митя
завернулся в одеяло, ему стало холодно. Голые ноги его торчали наружу, и он
всђ никак не мог так напялить на них одеяло, чтоб их закрыть. Николай
Парфенович что-то долго не возвращался, "истязательно долго", "за щенка
меня почитает", скрежетал зубами Митя. "Эта дрянь прокурор тоже ушел, верно
из презрения, гадко стало смотреть на голого". Митя всђ-таки полагал, что
платье его там где-то осмотрят и принесут обратно. Но каково же было его
негодование, когда Николай Парфенович вдруг воротился совсем с другим
платьем, которое нес за ним мужик.
-- Ну, вот вам и платье, -- развязно проговорил он, повидимому очень
довольный успехом своего хождения. -- Это господин Калганов жертвует на сей
любопытный случай, равно как и чистую вам рубашку. С ним всђ это к счастию
как раз оказалось в чемодане. Нижнее белье и носки можете сохранить свои.
Митя страшно вскипел.
-- Не хочу чужого платья! -- грозно закричал он, -- давайте мое!
-- Невозможно.
-- Давайте мое, к чорту Калганова, и его платье, и его самого!
Его долго уговаривали. Кое-как однако успокоили. Ему внушили, что платье
его, как запачканное кровью, должно "примкнуть к собранию вещественных
доказательств", оставить же его на нем они теперь "не имеют даже и права...
в видах того, чем может окончиться дело". Митя кое-как наконец это понял.
Он мрачно замолчал и стал спеша одеваться. Заметил только, надевая платье,
что оно богаче его старого платья и что он бы не хотел "пользоваться".
Кроме того, "унизительно узко. Шута что ли я горохового должен в нем
разыгрывать... к вашему наслаждению?"
Ему опять внушили, что он и тут преувеличивает, что господин Калганов, хоть
и выше его ростом, но лишь немного, и разве только вот панталоны выйдут
длинноваты. Но сюртук оказался действительно узок в плечах:
-- Чорт возьми, и застегнуться трудно, -- заворчал снова Митя, -- сделайте
одолжение, извольте от меня сей же час передать господину Калганову, что не
я просил у него его платья, и что меня самого перерядили в шута.
-- Он это очень хорошо понимает и сожалеет... то есть не о платье своем
сожалеет, а собственно обо всем этом случае... -- промямлил было Николай
Парфенович.
-- Наплевать на его сожаление! Ну куда теперь? Или всђ здесь сидеть?
Его попросили выйти опять в "ту комнату". Митя вышел :хмурый от злобы и
стараясь ни на кого не глядеть. В чужом платье он чувствовал себя совсем
опозоренным, даже пред этими мужиками и Трифоном Борисовичем, лицо которого
вдруг зачем-то мелькнуло в дверях и исчезло: "На ряженого заглянуть
приходил", подумал Митя. Он уселся на своем прежнем стуле. Мерещилось ему
что-то кошмарное и нелепое, казалось ему, что он не в своем уме.
-- Ну чт[OACUTE] ж теперь, пороть розгами что ли меня начнете, ведь
больше-то ничего не осталось, -- заскрежетал он, обращаясь к прокурору. К
Николаю Парфеновичу он и повернуться уже не хотел, как бы и говорить с ним
не удостоивая. "Слишком уж пристально мои носки осматривал, да еще велел,
подлец, выворотить, это он нарочно, чтобы выставить всем, какое у меня
грязное белье!"
-- Да вот придется теперь перейти к допросу свидетелей, -- произнес Николай
Парфенович, как бы в ответ на вопрос Дмитрия Федоровича.
-- Да-с, -- вдумчиво проговорил прокурор, тоже как бы что-то соображая.
-- Мы, Дмитрий Федорович, сделали, чт[OACUTE] могли в ваших же интересах,
-- продолжал Николай Парфенович, -- но, получив столь радикальный с вашей
стороны отказ разъяснить нам насчет происхождения находившейся при вас
суммы, мы, в данную минуту...
-- Это из чего у вас перстень? -- перебил вдруг Митя, как бы выходя из
какой-то задумчивости и указывая пальцем на один из трех больших перстней,
украшавших правую ручку Николая Парфеновича.
-- Перстень? -- переспросил с удивлением Николай Парфенович.
-- Да, вот этот... вот на среднем пальце, с жилочками, какой это камень? --
как-то раздражительно, словно упрямый ребенок, настаивал Митя.
-- Это дымчатый топаз, -- улыбнулся Николай Парфенович, -- хотите
посмотреть, я сниму...
-- Нет, нет, не снимайте! -- свирепо крикнул Митя, вдруг опомнившись и
озлившись на себя самого, -- не снимайте, не надо... Чорт... Господа, вы
огадили мою душу! Неужели вы думаете, что я стал бы скрывать от вас, если
бы в самом деле убил отца, вилять, лгать и прятаться? Нет, не таков Дмитрий
Карамазов, он бы этого не вынес, и если б я был виновен, клянусь, не ждал
бы вашего сюда прибытия и восхода солнца, как намеревался сначала, а
истребил бы себя еще прежде, еще не дожидаясь рассвета! Я чувствую это
теперь по себе. Я в двадцать лет жизни не научился бы столькому, сколько
узнал в эту проклятую ночь!.. И таков ли, таков ли был бы я в эту ночь и в
эту минуту теперь, сидя с вами, -- так ли бы я говорил, так ли двигался,
так ли бы смотрел на вас и на мир, если бы в самом деле был отцеубийцей,
когда даже нечаянное это убийство Григория не давало мне покоя всю ночь, --
не от страха, о, не от одного только страха вашего наказания! Позор! И вы
хотите, чтоб я таким насмешникам как вы, ничего не видящим и ничему не
верящим, слепым кротам и насмешникам, стал открывать и рассказывать еще
новую подлость мою, еще новый позор, хотя бы это и спасло меня от вашего
обвинения? Да лучше в каторгу! Тот, который отпер к отцу дверь и вошел этою
дверью, тот и убил его, тот и обокрал. Кто он -- я теряюсь и мучаюсь, но
это не Дмитрий Карамазов, знайте это, -- и вот всђ, что я могу вам сказать,
и довольно, довольно, не приставайте... Ссылайте, казните, но не
раздражайте меня больше. Я замолчал. Зовите ваших свидетелей!
Митя проговорил свой внезапный монолог, как бы совсем уже решившись впредь
окончательно замолчать. Прокурор всђ время следил за ним и, только что он
замолчал, с самым холодным и с самым спокойным видом вдруг проговорил точно
самую обыкновенную вещь:
-- Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчас
упомянули, мы, и как раз кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно
чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас,
показание раненого вами старика Григория Васильева. Он ясно и настойчиво
передал нам очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время, когда, выйдя
на крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился войти в сад чрез
калитку, стоявшую отпертою, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в
темноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в
котором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и
заметив действительно это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо
ближе к себе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она
всђ время, как вы были в саду, оставалась запертою. Не скрою от вас, что
сам Васильев твердо заключает и свидетельствует, что вы должны были
выбежать из двери, хотя конечно он своими глазами и не видал, как вы
выбегали, заприметив вас в первый момент уже в некотором от себя отдалении,
среди сада, убегающего к стороне забора...
Митя еще с половины речи вскочил со стула.
-- Вздор! -- завопил он вдруг в исступлении, -- наглый обман! Он не мог
видеть отворенную дверь, потому что она была тогда заперта... Он лжет!..
-- Долгом считаю вам повторить, что показание его твердое. Он не
колеблется. Он стоит на нем. Мы несколько раз его переспрашивали.
-- Именно, я несколько раз переспрашивал! -- с жаром подтвердил и Николай
Парфенович.
-- Неправда, неправда! Это или клевета на меня, или галюцинация
сумасшедшего, -- продолжал кричать Митя: -- просто-за-просто в бреду, в
крови, от раны, ему померещилось, когда очнулся... Вот он и бредит.
-- Да-с, но ведь заметил он отпертую дверь не когда очнулся от раны, а еще
прежде того, когда только он входил в сад из флигеля.
-- Да неправда же, неправда, это не может быть! Это он со злобы на меня
клевещет... Он не мог видеть... Я не выбегал из двери, -- задыхался Митя.
Прокурор повернулся к Николаю Парфеновичу и внушительно проговорил ему:
-- Предъявите.
-- Знаком вам этот предмет? -- выложил вдруг Николай Парфенович на стол
большой, из толстой бумаги, канцелярского размера конверт, на котором
виднелись еще три сохранившиеся печати. Самый же конверт был пуст и с
одного бока разорван. Митя выпучил на него глаза.
-- Это... это отцовский стало быть конверт, -- пробормотал он, -- тот
самый, в котором лежали эти три тысячи... и, если надпись, позвольте:
"Цыпленочку"... вот: три тысячи, -- вскричал он, -- три тысячи, видите?
-- Как же-с, видим, но мы денег уже в нем не нашли, он был пустой и валялся
на полу, у кровати, за ширмами. Несколько секунд Митя стоял как
ошеломленный.
-- Господа, это Смердяков! -- закричал он вдруг изо всей силы, -- это он
убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт...
Это он -- теперь ясно!
-- Но ведь и вы же знали про конверт и о том, что он лежит под подушкой.
-- Никогда не знал: я и не видел никогда его вовсе, в первый раз теперь
вижу, а прежде только от Смердякова слышал... Он один знал, где у старика
спрятано, а я не знал... -- совсем задыхался Митя.
-- И однако ж вы сами показали нам давеча, что конверт лежал у покойного
родителя под подушкой. Вы именно сказали, что под подушкой, стало быть
знали же, где лежал.
-- Мы так и записали! -- подтвердил Николай Парфенович.
-- Вздор, нелепость! Я совсем не знал, что под подушкой. Да может быть
вовсе и не под подушкой... Я наобум сказал, что под подушкой... Чт[OACUTE]
Смердяков говорит? Вы его спрашивали, где лежал? Чт[OACUTE] Смердяков
говорит? Это главное... А я нарочно налгал на себя... Я вам соврал не
думавши, что лежал под подушкой, а вы теперь... Ну знаете, сорвется с языка
и соврешь. А знал один Смердяков, только один Смердяков и никто больше!..
Он и мне не открыл, где лежит! Но это он, это он; это несомненно он убил,
это мне теперь ясно как свет, -- восклицал всђ более и более в исступлении
Митя, бессвязно повторяясь, горячась и ожесточаясь. -- Поймите вы это и
арестуйте его скорее, скорей... Он именно убил, когда я убежал и когда
Григорий лежал без чувств, это теперь ясно... Он подал знаки, и отец ему
отпер... Потому что только он один и знал знаки, а без знаков отец бы
никому не отпер...
-- Но опять вы забываете то обстоятельство, -- всђ так же сдержанно, но как
бы уже торжествуя, заметил прокурор, -- что знаков и подавать было не надо,
если дверь уже стояла отпертою, еще при вас, еще когда вы находились в
саду...
-- Дверь, дверь, -- бормотал Митя и безмолвно уставился на прокурора, он в
бессилии опустился опять на стул. Все замолчали.
-- Да, дверь!.. Это фантом! Бог против меня! -- воскликнул он, совсем уже
без мысли глядя пред собою.
-- Вот видите, -- важно проговорил прокурор, -- и посудите теперь сами,
Дмитрий Федорович: с одной стороны это показание об отворенной двери, из
которой вы выбежали, подавляющее вас и нас. С другой стороны -- непонятное,
упорное и почти ожесточенное умолчание ваше насчет происхождения денег,
вдруг появившихся в ваших руках, тогда как еще за три часа до этой суммы
вы, по собственному показанию, заложили пистолеты ваши, чтобы получить
только десять рублей! В виду всего этого решите сами: чему же нам верить и
на чем остановиться? И не претендуйте на нас, что мы "холодные циники и
насмешливые люди", которые не в состоянии верить благородным порывам вашей
души... Вникните напротив и в наше положение...
Митя был в невообразимом волнении, он побледнел.
-- Хорошо! -- воскликнул он вдруг, -- я открою вам мою тайну, открою,
откуда взял деньги!.. Открою позор, чтобы не винить потом ни вас, ни
себя...
-- И поверьте, Дмитрий Федорович, -- каким-то умиленно радостным голоском
подхватил Николай Парфенович, -- что всякое искреннее и полное сознание
ваше, сделанное именно в теперешнюю минуту, может впоследствии повлиять к
безмерному облегчению участи вашей и даже, кроме того...
Но прокурор слегка толкнул его под столом, и тот успел во-время
остановиться. Митя правда его и не слушал.
VII. ВЕЛИКАЯ ТАЙНА МИТИ. ОСВИСТАЛИ.
-- Господа, -- начал он всђ в том же волнении, -- эти деньги... я хочу
признаться вполне... эти деньги были мои.
У прокурора и следователя даже лица вытянулись, не того совсем они ожидали.
-- Как же ваши, -- пролепетал Николай Парфенович, -- тогда как еще в пять
часов дня, по собственному признанию вашему...
-- Э, к чорту пять часов того дня и собственное признание мое, не в том
теперь дело! Эти деньги были мои, мои, то есть краденые мои... не мои то
есть, а краденые, мною украденные, и их было полторы тысячи, и они были со
мной, всђ время со мной...
-- Да откуда же вы их взяли?
-- С шеи, господа, взял, с шеи, вот с этой самой моей шеи... Здесь они были
у меня на шее, зашиты в тряпку и висели на шее, уже давно, уже месяц, как я
их на шее со стыдом и с позором носил!
-- Но у кого же вы их... присвоили?
-- Вы хотели сказать: "украли"? Говорите теперь слова прямо. Да, я считаю,
что я их всђ равно, что украл, а если хотите, действительно "присвоил". Но
по-моему украл. А вчера вечером так уж совсем украл.
-- Вчера вечером? Но вы сейчас сказали, что уж месяц, как их... достали!
-- Да, но не у отца, не у отца, не беспокойтесь, не у отца украл, а у ней.
Дайте рассказать и не перебивайте. Это ведь тяжело. Видите: месяц назад
призывает меня Катерина Ивановна Верховцева, бывшая невеста моя... Знаете
вы ее?
-- Как же-с, помилуйте.
-- Знаю, что знаете. Благороднейшая душа, благороднейшая из благородных, но
меня ненавидевшая давно уже, о, давно, давно... и заслуженно, заслуженно
ненавидевшая!
-- Катерина Ивановна? -- с удивлением переспросил следователь. Прокурор
тоже ужасно уставился.
-- О, не произносите имени ее всуе! Я подлец, что ее вывожу. Да, я видел,
что она меня ненавидела... давно... с самого первого раза, с самого того у
меня на квартире еще там... Но довольно, довольно, это вы даже и знать
недостойны, это не надо вовсе... А надо лишь то, что она призвала меня
месяц назад, выдала мне три тысячи, чтоб отослать своей сестре и еще одной
родственнице в Москву (и как будто сама не могла послать!), а я... это было
именно в тот роковой час моей жизни, когда я... ну, одним словом, когда я
только что полюбил другую, ее, теперешнюю, вон она у вас теперь там внизу
сидит. Грушеньку... я схватил ее тогда сюда в Мокрое и прокутил здесь в два
дня половину этих проклятых трех тысяч, т. е. полторы тысячи, а другую
половину удержал на себе. Ну вот, эти полторы тысячи, которые я удержал, я
и носил с собой на шее, вместо ладонки, а вчера распечатал и прокутил.
Сдача в восемьсот рублей у вас теперь в руках, Николай Парфенович, это
сдача со вчерашних полутора тысяч.
-- Позвольте, как же это, ведь вы прокутили тогда здесь месяц назад три
тысячи, а не полторы, все это знают?
-- Кто ж это знает? Кто считал? Кому я давал считать?
-- Помилуйте, да вы сами говорили всем, что прокутили тогда ровно три
тысячи.
-- Правда, говорил, всему городу говорил, и весь город говорил, и все так
считали, и здесь, в Мокром так же все считали, что три тысячи. Только
всђ-таки я прокутил не три, а полторы тысячи, а другие полторы зашил в
ладонку; вот как дело былo, господа, вот откуда эти вчерашние деньги...
-- Это почти чудесно... -- пролепетал Николай Парфенович.
-- Позвольте спросить, -- проговорил наконец прокурор, -- не объявляли ли
вы хоть кому-нибудь об этом обстоятельстве прежде... то есть, что полторы
эти тысячи оставили тогда же, месяц назад, при себе?
-- Никому не говорил.
-- Это странно. Неужели так-таки совсем никому?
-- Совсем никому. Никому и никому.
-- Но почему же такое умолчание? Что побудило вас сделать из этого такой
секрет? Я объяснюсь точнее: вы объявили нам наконец вашу тайну, по словам
вашим столь "позорную", хотя в сущности -- то есть конечно лишь
относительно говоря -- этот поступок, то есть именно присвоение чужих трех
тысяч рублей, и без сомнения, лишь временное -- поступок этот, на мой
взгляд по крайней мере, есть лишь в высшей степени поступок легкомысленный,
но не столь позорный, принимая кроме того во внимание и ваш характер... Ну,
положим, даже и зазорный в высшей степени поступок, я согласен, но
зазорный, всђ же не позорный... То есть, я веду собственно к тому, что про
растраченные вами эти три тысячи от госпожи Верховцевой уже многие
догадывались в этот месяц и без вашего признания, я слышал эту легенду
сам... Михаил Макарович например тоже слышал. Так что наконец это почти уже
не легенда, а сплетня всего города. К тому же есть следы, что и вы сами,
если не ошибаюсь, кому-то признавались в этом, то есть именно, что деньги
эти от госпожи Верховцевой... А потому и удивляет меня слишком, что вы
придавали до сих пор, то есть до самой настоящей минуты, такую необычайную
тайну этим отложенным по вашим словам полутора тысячам, сопрягая с вашею
тайной этою какой-то даже ужас... Невероятно, чтобы подобная тайна могла
ст[OACUTE]ить вам стольких мучений к признанию... потому что вы кричали
сейчас даже, что лучше на каторгу, чем признаться...
Прокурор замолк. Он разгорячился. Он не скрывал своей досады, почти злобы,
и выложил всђ накопившееся, даже не заботясь о красоте слога, то есть
бессвязно и почти сбивчиво.
-- Не в полутора тысячах заключался позор, а в том, что эти полторы тысячи
я отделил от тех трех тысяч, -- твердо произнес Митя.
-- Но что же, -- раздражительно усмехнулся прокурор, -- что именно в том
позорного, что уже от взятых зазорно, или, если сами желаете, то и позорно,
трех тысяч вы отделили половину по своему усмотрению? Важнее то, что вы три
тысячи присвоили, а не то, как с ними распорядились. Кстати, почему вы
именно так распорядились, то есть отделили эту половину? Для чего, для
какой цели так сделали, можете это нам объяснить?
-- О, господа, да в цели-то и вся сила! -- воскликнул Митя: -- отделил по
подлости, то есть по расчету, ибо расчет в этом случае и есть подлость... И
целый месяц продолжалась эта подлость!
-- Непонятно.
-- Удивляюсь вам. А впрочем объяснюсь еще, действительно может быть
непонятно. Видите, следите за мной: я присвояю три тысячи, вверенные моей
чести, кучу на них, прокутил все, на утро являюсь к не