Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
м «Кэмпбелл» у Энди Уорхола, или же с «Джокондой»,
которая теперь тоже выведена на орбиту как абсолютный образец земного искусства
— уже вовсе не произведение искусства, но планетарный симулякр, в котором целый
мир оставляет свидетельство о себе (на самом деле — о своей смерти) для некоего
будущего мира.
154
ет дублировать само себя, манипулируя знаками художественности: это
сверхзначение искусства, «академизм означающего» (как выразился бы
Леви-Стросе), фактически подводящий к состоянию формы-знака. Тогда-то искусство
и вступает в процесс бесконечного воспроизводства: все, что дублирует само себя,
даже если это банальная реальность быта, тем самым оказывается под знаком
искусства, становится эстетичным. Так же и с производством, которое сегодня,
можно сказать, вступает в фазу эстетического самодублирования: отбросив всякое
содержание и целесообразность, оно само становится абстрактно-нефигуративным.
Тем самым оно выражает чистую форму производства и само, подобно искусству,
приобретает смысл целесообразности без цели. Теперь искусство и промышленность
могут меняться знаками: искусство становится репродуктивной машиной (Энди
Уорхол), не переставая быть искусством, ведь машина теперь — всего лишь знак; а
производство, утратив всякую общественную целесообразность, знай испытывает и
превозносит само себя в гиперболических, эстетических знаках престижа вроде
огромных промышленных комбинатов, 400-метровых небоскребов или таинственной
цифири валового национального продукта.
Итак, искусство теперь повсюду, поскольку в самом сердце реальности теперь —
искусственность. Следовательно, искусство мертво, потому что не только умерла
его критическая трансцендентность, по и сама реальность, всецело пропитавшись
эстетикой своей собственной структурности, слилась со своим образом. Ей уже
некогда даже создавать эффекты реальности. Она уже и не превосходит вымысел, а
перехватывает каждую мечту, еще прежде чем та образует эффект мечты. Какое-то
шизофреническое головокружение исходит от этих серийных знаков, недоступных ни
для подделки, ни для сублимации, имманентных в своей повторяемости, — кто
знает, в чем реальность того, что они симулируют? В них даже нет больше и
вытеснения (тем самым симуляция, можно сказать, ведет к психозу), в них вообще
отменяются первичные процессы. Бинарный cool-мир поглощает мир метафор и
метонимий. Принцип симуляции возобладал и над принципом реальности, и над
принципом удовольствия.
KOOL KILLER, ИЛИ ВОССТАНИЕ ПОСРЕДСТВОМ ЗНАКОВ
Весной 1972 года Нью-Йорк захлестнула волна граффити, которые, первоначально
появившись на стенах и заборах гетто, постепенно заполонили поезда метро и
автобусы, грузовики и лифты, коридоры и памятники, целиком покрыв их
примитивными или же очень сложными надписями, по содержанию своему ни
политическими, ни порнографическими: это были просто чьи-то имена, чьи-то
прозвища, взятые из андерграундных комиксов, — duke sprit superkool koolkiller
ace vipère spider eddie kola и т.д., а рядом номер их улицы: eddie 135 woodie
110 shadow 137 и т.д., или же номер римскими цифрами, обозначвший как бы
династическую преемственность: snake I snake II snake III и так далее до
пятидесяти, по мере того как имя, тотемное наименование подхватывалось авторами
новых граффити.
Писали все это magic marker'ом или баллончиком, что позволяет делать надписи
более метра высотой по всей длине вагона. По ночам подростки забирались в
вагонные депо и даже внутрь вагонов и давали полную волю своей графической
фантазии. Наутро все эти поезда катались взад и вперед по Манхэттену. Надписи
стирали (что нелегко), авторов граффити арестовывали, сажали в тюрьму,
запрещали продажу маркеров и баллончиков — но все попусту: они делали себе
самодельные и каждую ночь опять брались за свое.
Сегодня это движение прекратилось, по крайней мере потеряло свою необычайную
интенсивность. Оно и не могло не быть эфемерным, и к тому же за год своей
истории оно сильно эволюционировало. Граффити сделались более умелыми, с
невообразимо причудливы-
156
ми начертаниями, с разветвленной системой стилей и школ, в зависимости от
групп, которые в этом участвовали. Во всех случаях у истоков движения стояли
молодые негры или пуэрториканцы. Граффити — особенная принадлежность Нью-Йорка.
В других городах с большой долей этнических меньшинств встречается много стенных
рисунков — импровизированных коллективных произведений этно-политического
содержания, — но совсем мало граффити.
Несомненно одно: и те и другие появились на свет после подавления крупных
городских волнений 1966-1970 годов. Подобно им, это стихийная борьба, однако
иная по типу, иная по содержанию и развертывающаяся в ином пространстве. Это
новый тип выступления на сцепе города — города уже не как средоточия
экономико-политической власти, но как пространства/времени террористической
власти средств массовой информации, знаков господствующей культуры.
*
Город, городская среда — это одновременно и нейтральное, однородное
пространство безразличия, и пространство нарастающей сегрегации, городских
гетто, пространство отверженных кварталов, рас, отдельных возрастных групп;
пространство, фрагментированное различительными знаками. Каждая практика,
каждый миг повседневной жизни отнесены посредством разнообразных кодов к
определенному пространству-времени. Расовые гетто на периферии или же в центре
городов суть лишь крайнее выражение такой организации городской среды как
гигантского сортировочно-концентрационного центра, где система воспроизводит
себя не только в экономическом пространстве, но и в глубину — через сложную
систему знаков и кодов, через символическое разрушение социальных отношений.
Город разрастается по горизонтали и по вертикали — как и вся экономическая
система. Но у политической экономии есть и третье измерение, это плоскость
инвестиции, где всякая социальность разбивается и разрушается сетью знаков.
Против этого бессильны архитектура и городское благоустройство, так как они
сами берут свое начало в этой новой направленности общего строения системы. Они
образуют ее операциональную семиологию.
Раньше город был преимущественным местом производства и реализации товаров,
местом промышленной концентрации и эксплуатации. Сегодня он является
преимущественным местом исполнения знаков — как исполнения приговора, от
которого зависит жизнь или смерть.
157
Кончилась эпоха городов, окруженных красными поясами заводов и рабочих окраин.
В самом пространстве таких городов запечатлевалось историческое измерение
классовой борьбы, негативность рабочей силы, некая необоримая социальная
специфика. Ныне завод как модель социализации посредством капитала не то чтобы
исчез, но уступает стратегическое место всему городу как пространству кода.
Исходная матрица городской среды — уже не реализация некоторой силы (рабочей
силы), а реализация некоторого отличия (оперирования знаком). Металлургия
превратилась в семиургию.
Такой сценарий развития городской среды материализуется в новых городах,
непосредственно возникающих из операционального анализа потребностей и
функций/знаков. В них все задумано, спланировано и осуществлено на основе
аналитического определения: жилища, транспорт, труд, досуг, игры, культура, —
все это взаимоподстановочные элементы на шахматной доске города, в однородном
пространстве тотальной окружающей среды. Именно здесь перспективное
планирование городов смыкается с расизмом, так как нет никакой разницы между
заключением людей по расовому признаку в однородное пространство под названием
«гетто» и их усреднением по функциональному признаку потребностей в
пространстве нового города. Логика одна и та же.
Город перестал быть политико-индустриальным полигоном, каким он был в XIX веке,
теперь это полигон знаков, средств массовой информации, кода. Тем самым суть его
больше не сосредоточена в каком-либо географическом месте, будь то завод или
даже традиционное гетто. Его суть — заточение в форме/знаке — повсюду. Он весь
представляет собой гетто телевидения, рекламы, гетто потребителей/потребляемых,
заранее просчитанных читателей, кодированных декодировщиков медиатических
сообщений, циркулирующих/циркулируемых в метро, развлекающих/развлекаемых в часы
досуга и т.д. Каждое пространство/время городской жизни образует особое гетто, и
все они сообщаются между собой. Сегодня социализация — вернее, десоциализация —
происходит путем такого структурного разбрасывания по многим кодам. Эра
производства, товара и рабочей силы еще означала некоторую солидарность
социальных процессов, пусть и в эксплуатации, — из такой социализации, отчасти
реализуемой самим капиталом, Маркс и выводит перспективу революции. Однако эта
историческая солидарность — фабричная, соседская и классовая — исчезла. Теперь
все разобщены и безразличны под властью телевидения и автомобиля, под властью
моделей поведения, запечатленных во всем — в передачах масс-медиа или же в
планировке городов. Все выстроены в ряд, и каждый бессознательно отождествляет
себя с
158
умело расставленными направляющими симулятивными моделями. Все допускают
взаимную подстановку, как и сами эти модели. Эра индивидов с изменяемой
геометрией — зато неизменной и централизованной остается геометрия кода.
Фактически форму общественных отношений образует диффузно присутствующая во всех
тканях городов монополия кода.
Можно предвидеть, что децентрализация производства, всей сферы материального
производства положит конец исторической соотнесенности города с рыночным
производством. Система может обойтись без фабрично-производственного города, без
пространства/времени товаров и товарно-рыночных отношений. Имеются уже признаки
подобной эволюции. Но она не может обойтись без города как пространства/времени
кода и воспроизводства, ведь власть есть по определению централизованность кода.
*
Оттого первостепенной политической важностью обладают сегодня любые выступления
против этой семиократии, этой новейшей формы закона ценности — тотальной
взаимоподстановочности элементов в рамках функционального целого, где каждый
элемент осмыслен лишь в качестве структурной переменной, подчиненной коду.
Таковы, например, граффити.
Действительно, в подобных условиях радикальным бунтарством становится уже
заявить: «Я существую, меня зовут так-то, я с такой-то улицы, я живу здесь и
теперь». Но это было бы еще только бунтарством ради идентичности — борьба против
анонимности, отстаивание своего имени и своей реальности. Нью-йоркские граффити
идут дальше: всеобщей анонимности они противопоставляют не имена, а псевдонимы.
Они стремятся вырваться из комбинаторики не затем, чтобы отвоевать все равно
недостижимую идентичность, а чтобы обернуть против системы сам принцип
недетерминированности — обратить недетерминированность в истребительную
экстерминацию. Код оказывается обращен сам против себя, по своей же логике и на
своей же территории, что позволяет победить его, превзойдя в
ирре-ференциальности.
superbee spix cola 139 kool guy crazy cross 136 — это не значит ничего, это
даже не чье-то имя, а нечто вроде символического матрикуляриого номера, чья
задача сбить с толку обычную систему наименований. В его элементах нет ничего
оригинального — все они взяты из комиксов, где были заключены в рамки
вымышленных историй, но из этих рамок они резко вырываются, проецируясь на
реаль-
159
ность как крик, междометие, анти-дискурс, как отказ от всякой синтаксической,
поэтической, политической обработки, как мельчайший элемент, радикально
неприступный для какого бы то ни было организованного дискурса. Непобедимые в
силу самой своей скудости, они противятся любой интерпретации, любой коннотации,
да и денотата у них нет никакого; избегая как денотации, так и коннотации, они
тем самым оказываются неподвластными и самому принципу сигнификации и вторгаются
в качестве пустых означающих в сферу полновесных знаков города, разлагая ее
одним лишь своим присутствием.
В этих именах нет интимности, как нет ее и в гетто — оно живет без частной
жизни, зато в процессе интенсивного коллективного взаимообмена. Эти имена
отстаивают не чью-либо идентичность или личность, а радикальную исключительность
клана, группировки, банды, возрастной, этнической или иной группы,
принадлежность к которым, как известно, реализуется через присвоение имени и
через беззаветную верность этому тотемному наименованию, пусть даже оно
происходит напрямую из андерграундных комиксов. Структура нашего общества
отрицает подобного рода* символические наименования — она нарекает каждого
именем собственным и наделяет его приватной индивидуальностью, разрушая всякую
солидарность во имя абстрактно-универсальной социальности города. Эти же имена
или родоплеменные прозвища обладают настоящей символической инвестицией: они
созданы для дарения, обмена, передачи, бесконечной смены в анонимной стихии —
только анонимность здесь коллективная, и эти имена в ней как этапы инициации,
переходящей от одного к другому по цепочке обмена, так что они, как и весь язык
в целом, не принадлежат никому.
В этом состоит настоящая сила символического ритуала, и в этом смысле граффити
идут наперекор всем рекламно-медиатическим знакам, которые заполняют стены наших
городов и могут создать обманчивое впечатление таких же заклинаний. Рекламу
соотносили с праздником: без нее городская среда была бы унылой. Но на самом
деле она представляет собой лишь холодную оживленность, симулякр призывности и
теплоты, она никому не подает знака, не может быть подхвачена автономным или
коллективным прочтением, не создает символической сети. Реклама — это все равно
что стена, даже хуже тех стен, которые ее несут, — стена функциональных знаков,
созданных для декодирования и исчерпывающих им весь свой эффект.
Вообще, все медиатические знаки происходят из этого бескачественного
пространства, из этой стены надписей, вздымающейся между производителями и
потребителями, отправителями и получателями знаков. Как сказал бы Делёз, это
городское тело без органов, в кото-
160
ром пересекаются текущие по установленным руслам токи. Граффити же связаны с
территорией. Они территориализуют декодированное городское пространство — через
них та или иная улица, стена, квартал обретают жизнь, вновь становятся
коллективной территорией. И они не ограничиваются одними лишь кварталами гетто
— они разносят гетто по всем городским артериям, вторгаются в город белых и
делают явным тот факт, что он-то как раз и есть настоящее гетто западной
цивилизации.
Вместе с ними в город вторгается лингвистическое гетто — своего рода мятеж
знаков. До сих пор в ряду других знаков городской сигнализации граффити
находились на низменном сексуально-порнографическом уровне, на уровне надписей,
стыдливо вытесненных в общественные туалеты и на пустыри. Более или менее
наступательный характер имели только завладевшие стенами
политико-пропагандистские лозунги, полновесные знаки, для которых стена еще
служит носителем, а язык — традиционным средством сообщения. Ни стена как
таковая, ни функциональность знаков как таковая их не интересуют. Пожалуй,
только в мае 1968 года во Франции граффити и афиши захлестывали стены
по-другому, взяв в оборот сам свой материальный носитель, вернув стенам ту
стихийную изменчивость, внезапность надписи, что равнозначна их полной отмене.
Надписи и фрески на стенах Нантерского университета как раз и осуществляли такое
антимедиатическое действие — захват стены как означаемого
функционально-террористической разметки пространства. Это доказывается тем
фактом, что у администрации хватило ума не стирать их и не окрашивать заново
стены: эту функцию взяли на себя массовые политические лозунги и афиши. В
репрессии не было нужды: крайне левые масс-медиа сами вернули стенам их
функциональную слепоту. Позднее получила известность стена протеста в
Стокгольме — свобода протестовать на определенном пространстве, на соседних же
стенах граффити запрещаются.
Была еще недолговечная попытка завоевать на свою сторону рекламу. Попытка,
ограниченная своим материальным носителем, но все же использовавшая направления,
разработанные самими средствами массовой информации (метро, вокзалы, афиши).
Была и попытка Джерри Рубина и американской контркультуры прорваться на
телевидение. Попытка политического захвата крупнейшего массового средства
информации — но лишь на уровне содержания, не меняя самого средства информации.
В случае с нью-йоркскими граффити впервые были использованы столь широко и
столь вольно-наступательно городские артерии и подвижные носители. А главное,
впервые объектом атаки оказались
161
масс-медиа в самой своей форме, то есть в присущем им способе производства и
распространения знаков. И это именно оттого, что в граффити нет содержания, нет
сообщения. Эта пустота и образует их силу. Тотальное наступление на уровне формы
не случайно сопровождается отступлением содержания. Это вытекает из
революционной интуиции — догадки о том, что глубинная идеология функционирует
теперь не на уровне политических означаемых, а на уровне означающих, и что
именно с этой стороны система наиболее уязвима и должна быть разгромлена.
Так проясняется политическое значение этих граффити. Они родились на свет в
результате подавления волнений в городских гетто. Под действием репрессий бунт
разделился на две части — с одной стороны, чисто политическая,
твердокаменно-доктринальная марксистско-ленинская организация, а с другой
стороны, этот стихийно-культурный процесс, происходящий в сфере знаков, без
всякой цели, идеологии и содержания. Иные усматривают подлинно революционную
практику в первом из этих двух течений, а граффити расценивают как что-то
несерьезное. На самом деле все наоборот: неудача выступлений 1970 года привела
к спаду традиционной политической активности, зато к радикализации бунта на
подлинно стратегическом направлении, в области тотального манипулирования
кодами и значениями. Так что это вовсе не бегство в сферу знаков, а напротив,
огромный шаг вперед в теории и практике — эти два начала здесь именно что не
разобщены под действием организации.
При восстании, вторжении в городскую среду как место воспроизводства кода уже
не имеет значения соотношение сил; ведь знаки живут игрой не сил, а отличий, а
значит, и атаковать их нужно с помощью отличия — ломать структуру кодов,
кодированные отличия с помощью отличия абсолютного, некодифицируемого, при
столкновении с которым система сама собой распадается. Для этого не нужны ни
организованные массы, ни ясное политическое сознание. Достаточно тысячи
подростков, вооруженных маркерами и баллончиками с краской, чтобы перепутать
всю сигнальную систему города, чтобы расстроить весь порядок знаков. Все планы
нью-йоркского метро покрыты граффити — это та же партизанская тактика, как у
чехов, когда они меняли названия пражских улиц, чтобы в них заблудились русские.
*
City Walls, стенные росписи, вопреки видимости не имеют ничего общего с этими
граффити. Собственно, они и возникли раньше них и будут существовать после них.
Инициатива такой стенной жи-
162
вописи идет сверху, это проект обновления и оживления города, осуществляемый на
муниципальные средства. City Walls Incorporated — это организация, созданная в
1969 году с целью «разработки программы и технических средств стенной
живописи». Ее бюджет покрывается городским отделом культуры и рядом фондов,
таких как фонд Дэвида Рокфеллера. Ее художественная идеология — «естественный
союз зданий и монументальной живописи». Ее цель — «дарить искусство населению
Нью-Йорка». Таков же и проект художественных придорожных щитов
(bill-board-art-project