Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
алентности. Инфляция зарплат и инфляция денег (а равно и экономический
рост) принадлежат, таким образом, к одному и тому же типу и идут рука об руку1.
Очищенные от целевых установок и аффектов производства, деньги становятся
спекулятивными. С переходом от золотого эталона, который уже не был больше
репрезентативным эквивалентом реального производства, но все же хранил на себе
его след благодаря относительному равновесию (низкая инфляция, конвертируемость
валют в золото и т.д.), к «плавающим» капиталам и всеобщей зыбкости они из
референциального знака делаются структурной формой. Такова характерная логика
«плавающего» означающего — не в смысле Леви-Стросса, где оно еще как бы не нашло
себе означаемого, а в смысле избавленности от всякого означаемого (от всякого
эквивалента в реальности), тормозившего процесс его умножения и ничем не
ограниченной игры. При этом деньги получают способность самовоспроизводиться
просто через игру трансфертов и банковских проводок, через непрестанное
раздвоение и дублирование своей абстрактной субстанции.
«Hot money»2 — так называют евродоллары, очевидно, как раз для того, чтобы
обозначить эту свистопляску денежных знаков. Но точнее было бы сказать, что
нынешние деньги стали «cool»3 — в том смысле, в каком этот термин обозначает (у
Маклюэна и Рисмена) интенсивную, но безаффектную соотнесенность элементов, игру,
пита-
1 А энергетический кризис предоставляет и той и другой сразу убедительные алиби
и отговорки. Отныне инфляцию, этот внутренний структурный кризис системы, можно
будет списывать на счет стран-производителей энергии и сырья, которые «вздувают
цены»; а отход от производительной системы, выражающийся в числе прочего
максимализмом требований оплаты труда, можно будет уравновешивать утрозой
дефицита, то есть шантажировать потребительной стоимостью самой экономической
системы как таковой.
2 Горячие деньги (англ.). — Прим. перев.
3 Прохладные (англ.). — Прим. перев.
76
ющуюся исключительно правилами игры, доходящей до конца взаимоподстановкой
элементов. Напротив того, «hot» характеризует референциальную стадию знака, с
его единичностью и с глубиной его реального означаемого, с его сильнейшим
аффектом и слабой способностью к подстановке. Сегодня нас всюду обступают
cool-знаки. Нынешняя система труда — это cool-система, деньги — cool-деньги,
вообще все структурное устройство ныне — cool; а «классические» производство и
труд, процессы в высшей степени hot, уступили место безграничному экономическому
росту, связанному с дезинвестицией всех содержаний труда и трудовой деятельности
как таковой, — то есть cool-процессам.
Coolness — это чистая игра дискурсивных смыслов, подстановок на письме, это
непринужденная дистантность игры, которая по сути ведется с одними лишь цифрами,
знаками и словами, это всемогущество операциональной симуляции. Пока остается
какая-то доля аффекта и референции, мы еще на стадии hot. Пока остается какое-то
«сообщение», мы еще на стадии hot. Когда же сообщением становится само средство
коммуникации, мы вступаем в эру cool. Именно это и происходит с деньгами.
Достигнув определенной фазы отрыва, они перестают быть средством коммуникации,
товарооборота, они и есть сам оборот, то есть форма, которую принимает сама
система в своем абстрактном коловращении.
Деньги — это первый «товар», получающий статус знака и неподвластный
потребительной стоимости. В них система меновой стоимости оказывается
продублирована видимым знаком, и таким образом они делают видимым сам рынок (а
значит, и дефицит) в его прозрачности. Но сегодня деньги делают новый шаг —
становятся неподвластны даже и меновой стоимости. Освободившись от самого
рынка, они превращаются в автономный симулякр, не отягощенный никакими
сообщениями и никаким меновым значением, ставший сам по себе сообщением и
обменивающийся сам в себе. При этом они больше не являются товаром, поскольку у
них больше нет ни потребительной, ни меновой стоимости. Они больше не являются
всеобщим эквивалентом, то есть все еще опосредующей абстракцией рынка. Они
просто обращаются быстрее всего остального и не соизмеримы с остальным.
Конечно, можно сказать, что таковы они были всегда, что с самого зарождения
рыночной экономики они обращаются быстрее и вовлекают все другие сектора в это
ускорение. И на протяжении всей истории капитала между разными его уровнями
(финансовым, промышленным, аграрным, а также сферой потребления и т.д.) имеются
несоответствия в скорости оборота. Эти несоответствия сохраняются еще и
сегодня: отсюда, например, сопротивление национальных
77
валют (связанных с местным рынком, производством, экономическим равновесием)
международной спекулятивной валюте. Однако атакует именно эта последняя, потому
что именно она обращается быстрее всех, в свободном дрейфе с плавающим курсом:
достаточно простой игры этого плавающего курса, чтобы обрушить любую
национальную экономику. Итак, все секторы в зависимости от различной скорости
оборота зависят от этих колебаний наверху, которые представляют собой отнюдь не
внешний и причудливый процесс («зачем нужна биржа?»), но чистейшее выражение
системы, чей сценарий обнаруживается всюду: неконвертируемость валют в
золото/неконвертируемость знаков в их референты, всеобщая плавающая
конвертируемость валют между собой/бесконечная подвижность, структурная игра
знаков; сюда же относится и зыбкость всех категорий политической экономии, как
только они утрачивают свой золотой референт — рабочую силу и общественное
производство: труд и не-труд, труд и капитал вопреки всякой логике становятся
взаимно конвертируемыми; сюда же относится и зыбкость всех категорий сознания,
как только утрачивается психический эквивалент золотого эталона — субъект. Не
стало больше референтной инстанции, под властью которой производители могли
обменивать свои ценности согласно контролируемым эквивалентностям; это конец
золотого эталона. Не стало больше референтной инстанции, под эгидой которой
могли диалектически взаимообмениваться субъект и объекты, меняясь своими
определениями вокруг некоторой стабильной идентичности по надежным правилам; это
конец субъекта сознания. Возникает соблазн сказать: это царство
бессознательного. Все логично: если субъект сознания есть психический
эквивалент золотого эталона, то именно бессознательное является психическим
эквивалентом спекулятивных денег и плавающих капиталов. Действительно, сегодня
индивиды, опустошенные как субъекты и оторванные от своих объектных отношений,
находятся по отношению друг к другу в состоянии дрейфа, непрерывных
трансференциальных флуктуации: вся общественная жизнь прекрасно описывается в
терминах бессознательного по Делёзу либо монетарной механики (потоки,
подключения, отключения, трансфер/контр-трансфер), или же в рисменовских
терминах «otherdirectedness»1 — собственно, «otherdirectedness» и выражает
собой, разве что в англосаксонских и не совсем шизофренических терминах, эту
зыбкость личностных идентичностей. Почему у бессознательного (пусть даже
сиротского и шизофренического) должно быть привилегированное положение?
Бессознательное — это просто психическая структура,
1 Управляемость извне (англ. ). - Прим. перев.
78
современная нынешней, радикальнейшей фазе господствующего обмена, структурной
революции ценности.
ЗАБАСТОВКА
Исторически забастовка получала свое оправдание в системе производства, как
организованное насилие с целью отнять у осуществляющего встречное насилие
капитала если не власть, то хотя бы часть прибавочной стоимости. Ныне такой
забастовки больше не существует:
1. Потому что капитал способен завести в тупик любую забастовку — так как мы
больше не живем в системе производства (максимализации прибавочной стоимости).
Пусть пропадает прибыль, лишь бы сохранялось воспроизводство формы социальных
отношений!
2. Потому что забастовки ничего не меняют по сути: капитал сегодня сам
занимается перераспределением прибылей, для него это вопрос жизни и смерти. В
лучшем случае забастовка отнимает у капитала то, что он и так бы в конце концов
уступил по своей собственной логике.
Итак, коль скоро производственные отношения, а вместе с ними и классовая борьба
оказываются поглощены искусно организованными социально-политическими
отношениями, то очевидным образом нарушить этот цикл может лишь нечто такое, что
неподвластно организации и определению класса как
- исторической представительной инстанции;
- исторической производственной инстанции.
Только те, кто ускользает от коловращения производства и представительства,
могут расстроить его механизмы и из самой глубины своей несознательности
произвести переворот всей «классовой борьбы», который может оказаться и концом
классовой борьбы как геометрического места «политики». Именно поэтому в
забастовках последнего времени получает особый смысл участие иммигрантов1.
1 Однако эти выступления не отделены непроходимым барьером от выступлений любой
другой группы, лишенной социального представительства. Женщины, молодежь,
лицеисты, гомосексуалисты и даже сами «пролы» при условии, что они действуют
«стихийно», то есть при допущении, что профсоюзы по сути не представляют их,
представляя лишь самих себя, — а в подобном смысле мы все являемся
«иммигрантами». И наоборот, сами иммигранты могут перестать быть таковыми. Итак,
«иммигрантов как таковых» не существует, и они не образуют нового исторического
субъекта, неопролетариата, приходящего на смену старому.
79
Так как миллионы трудящихся оказываются в силу механизма дискриминации лишены
всякой инстанции, представляющей их интересы, то именно они, выходя на сцепу
классовой борьбы в западных странах, доводят кризис до решительного уровня,
уровня представительства. Все общество, включая профсоюзы, рассматривает
иммигрантов как внеклассовых элементов (да еще и при экономико-расовом
сообщничестве профсоюзных «масс»: для организованного «класса» пролетариев,
привязанного к своему экономико-политическому силовому отношению с классом
капиталистической буржуазии, иммигрант «объективно» является классовым врагом),
и в силу этой своей социальной исключенности они играют роль анализатора,
разлагающего отношения между трудящимися и профсоюзами и вообще между «классом»
и любой представительной инстанцией этого «класса». Занимая отклоняющееся
положение по отношению к системе политического представительства, они заражают
своей девиантностью весь пролетариат в целом, который тоже понемногу приучается
обходиться без системы представительства и без всякой инстанции, претендующей
говорить от его имени.
Такая ситуация не продлится долго: профсоюзы и хозяева уже почуяли опасность и
стараются реинтегрировать иммигрантов как «полноправных фигурантов» на сцене
«классовой борьбы».
Анатомическое вскрытие профсоюзов
Своего рода генеральной репетицией этого кризиса стала забастовка в марте —
апреле 1973 года на заводах Рено. Внешне хаотичная, несогласованная,
манипулируемая и в конечном счете неудачная (если не считать грандиозной
терминологической победы — замены табуированного отныне термина OS
[«специализированный рабочий»] термином АР, «производственный агент»!), она в
действительности ярко явила собой агонию профсоюзов, оказавшихся в тисках между
«массами» и хозяевами. Поначалу это была «стихийная» забастовка, начатая
OS-иммигрантами. Но сегодня у Всеобщей конфедерации труда есть наготове оружие
против такого рода происшествий — распространение забастовки на другие заводы
или на другие категории персонала, использование ее как повод для ставших уже
ритуальными массовых весенних выступлений. Однако на сей раз даже этот механизм
контроля, который хорошо проявил себя начиная с 1968 года и которым профсоюзы
рассчитывали пользоваться на протяжении жизни целого поколения, фактически
ускользнул у них из рук. Даже отнюдь не стихийные массы (на Сегенском, Фленском,
Сандувильском заводах) то прекращали, то возобновляли (что не ме-
80
нее важно) работу, не обращая внимания на «советы» своих профсоюзов. У
профсоюзов все получалось невпопад. Когда они добивались чего-то от хозяев и
предлагали рабочим это одобрить, те не хотели. Стоило им добиться уступки от
рабочих, чтобы возобновить переговоры с дирекцией, как дирекция от нее
отказывалась и закрывала заводы. Она обращалась к рабочим через голову
профсоюзов. Фактически она сознательно подталкивала дело к кризису, чтобы
загнать профсоюзы в угол: сумеют ли они контролировать всех трудящихся? Под
угрозой оказалось само их социальное существование, их легитимность. Именно
таков был смысл «ужесточения» позиций дирекции и государственной власти на всех
уровнях. Речь шла уже не о противоборстве организованного (объединенного в
профсоюзы) пролетариата и хозяев, а о борьбе профсоюза за представительство под
двойным давлением профсоюзных масс и патроната; эта борьба явилась итогом всех
стихийных забастовок последних лет, ее детонатором стали трудящиеся, не
объединенные в профсоюзы, непокорная молодежь, иммигранты, всевозможные
внеклассовые элементы.
В этом плане ставка оказалась необычайно высокой. Вместе с легитимностью
профсоюзного представительства могло рухнуть и все здание общества. Парламент и
другие посредующие механизмы утрачивают свой вес. Даже полиция ни на что не
годна без профсоюзов, если те неспособны поддерживать порядок на заводах и
вокруг них. В мае 1968 года именно они спасли режим. Теперь же пробил и их час.
Эта важность происходящего парадоксальным образом выражается в самой
хаотичности событий (не только при забастовках на заводах Рено, но и при
выступлениях лицеистов). То ли бастуют, то ли нет — непонятно. Никто больше
ничего не решает. Чего добиваются? С кем борются? О чем говорят? Счетчики
Гейгера, которыми профсоюзы, политические партии и прочие группки измеряют
боевитость масс, зашкаливали. Движение лицеистов словно растекалось в руках у
тех, кто хотел бы оформить его согласно своим целям: у него, что, и вовсе нет
целей? Во всяком случае, оно не хотело, чтобы ему подсовывали чужие цели.
Рабочие возобновили работу, не добившись никаких результатов, тогда как они
могли это сделать на неделю раньше с заметным выигрышем, и т.д. По сути эта
хаотичность напоминает хаотичность сновидения: в ней проявляются сопротивление
или цензура, воздействующие на самое содержание сна. В данном случае в ней
проявляется важнейший факт, который самим пролетариям нелегко признать:
общественная борьба сместилась и ведется уже не против традиционного внешнего
классового врага (патроната и капитала), а против истинного внутреннего
классового врага, против своей же собственной классово-представительной
инстанции — партии или
81
профсоюза. Против той инстанции, которой рабочие делегируют свои полномочия и
которая обращается против них самих, поскольку ей делегируют свои полномочия
также и патронат и правительство. Капитал сам по себе отчуждает только рабочую
силу и ее продукт, он обладает монополией только на производство. Партии же и
профсоюзы отчуждают социальную силу эксплуатируемых и обладают монополией на
репрезентацию. Начало борьбы с ними — это исторический шаг вперед в
революционном движении. Однако этот шаг вперед оплачивается меньшей четкостью,
недостаточным разрешением картины, внешним отступлением назад,
непоследовательностью, нелогичностью, бесцельностью и т.д. Действительно, все
становится неопределенным, все создает помехи, когда приходится выступать
против своей же собственной репрессивной инстанции, изгонять профсоюзных
активистов, делегатов, ответственных представителей из собственного сознания.
Однако эта нечеткость весенних событий 1973 года как раз и показывает, что в них
оказалась затронута самая суть проблемы: профсоюзы и партии мертвы, им остается
только умереть.
Развращение пролетариата
Такой кризис представительства является важнейшим политическим аспектом
последних социальных выступлений. Однако сам по себе он может и не быть
смертельным для системы, и повсюду (и в самих же профсоюзах) уже намечается его
формальное преодоление (перехват) в рамках общей схемы самоуправления. Никакого
делегирования полномочий, каждый сам в полной мере отвечает за производство!
Идет новое идеологическое поколение! Но придется ему нелегко, так как данный
кризис сочетается с другим, еще более глубоким, который затрагивает уже само
производство, самую систему производства. И здесь опять-таки иммигранты косвенно
оказываются в роли анализаторов. Так же как они анализировали отношения
«пролетариата» с его представительными инстанциями, они анализируют и отношение
трудящихся с их собственной рабочей силой, их отношение к самим себе как
производительной силе (а не только к некоторым из них, образующих
представительную инстанцию). Все оттого, что именно они были последними оторваны
от традиции не-продуктивизма; оттого, что их пришлось социально
деструктурировать, дабы ввергнуть в трудовой процесс в его западном смысле, а в
ответ они уже сами глубоко деструктурируют этот общий процесс и господствующую
в западной цивилизации продуктивистскую мораль.
Впечатление такое, что их насильственное вовлечение [embauche] на европейский
рынок труда вызывает все большее развра-
82
щение [débauche] европейского пролетариата по отношению к труду и производству.
Теперь уже приходится говорить не только о «тайных» приемах сопротивления труду
(лентяйстве, транжирстве, отлынивании и т.д.), которые отнюдь не прекратились,
— но теперь уже рабочие открыто, коллективно, спонтанно прекращают работу,
просто так, ни с того ни с сего, ничего не требуя, ни о чем не торгуясь, к
великому отчаянию профсоюзов и хозяев, а через неделю так же внезапно, и
притом все вместе, возобновляют ее. Ни поражения, ни победы — да это и не
забастовка, а просто «прекращение работы». Такой эвфемизм красноречивее самого
слова «забастовка»: вся дисциплина труда рушится, все морально-практические
нормы, утвержденные за два века промышленной колонизации в Европе, распадаются и
забываются, без всяких видимых усилий, без «классовой борьбы» в собственном
смысле слова. Отказ от непрерывной работы, наплевательское отношение к ней,
несоблюдение трудового расписания, равнодушие к заколачиванию денег,
сверхурочным, должностному росту, сбережениям и предусмотрительности — работают
ровно по минимуму, после чего прекращают и откладывают остальное на потом.
Именно за такое поведение европейские колонисты упрекают «недоразвитые»
пароды: их невозможно приучить к труду/ценности, к рациональному и непрерывному
рабочему времени, к понятию выигрыша в заработке и т.д. Только вывозя их за
море, удается наконец интегрировать их в трудовой процесс. Зато западные
рабочие в то же самое время все более и более «регрессируют» к поведению
«недоразвитых». Впечатляющий реванш за колонизацию в самой современной ее форме
(импорта рабочей силы): развращается сам западный пролетариат, так что его еще,
глядишь, придется однажды экспортировать обратно в слаборазвитые страны, чтобы
заново там приучать к историческим и революционным ценностям труда.
Существует тесная связь между этой ультраколонизацией трудящихся-иммигрантов
(на месте колонии были нерентабельны, вот их и приходится импортировать) и той
деколонизацией промышленности, которая охватывает все секторы общества (повсюду,
в школе, на заводе, свершается переход от hot-фазы инвестирования труда к
циничной cool-практике трудовых задач). Именно иммигранты (а также OS из числа
молодежи и сельскохозяйственных рабочих), поскольку они лишь недавно вышли из
«дикарского» равнодушия к «рациональному» труду, — именно они анализируют,
разлагают западное общество, все то скороспелое, неустойчивое