Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
имости прекращается с диалектикой господина и
раба, где обратимость власти уступает место диалектике воспроизводства власти.
Однако здесь по-прежнему требуется симулировать искупление власти. Так и
устроен капитал, где формальный выкуп власти осуществляется через громадный
механизм труда, заработной платы и потребления. Экономика является сферой
искупления по преимуществу, где за господство капитала удается откупиться, так
и не ставя его по-настоящему на кон, — наобо-
107
рот, процесс выкупа переключается на его же собственное бесконечное
самовоспроизводство. В этом, возможно, и заключается необходимость экономики и
ее исторического возникновения: обществу, ставшему гораздо крупнее и подвижнее
первобытных групп, насущно требуется система искупления, которая была бы
одновременно измеримой, контролируемой, бесконечно распространимой (в отличие от
ритуалов), а главное, не ставила бы под угрозу процесс отправления и
наследования власти; оригинальным и беспрецедентным решением данной проблемы
как раз и оказываются производство и потребление. Симулируя искупление в этой
новейшей форме, подмена символического экономическим позволяет окончательно
обеспечить господство политической власти над обществом.
Экономике удалось чудесным образом скрыть истинную структуру власти, поменяв
местами составные части ее определения. В то время как власть состоит в том,
чтобы односторонне одаривать (и, в частности, жизнью — см. выше), нам внушили
как очевидность нечто прямо противоположное: будто власть состоит в том, чтобы
односторонне брать и присваивать себе. Под прикрытием этого гениального фокуса
может и впредь осуществляться действительное символическое господство, так как
все усилия угнетенных попадают в ловушку: они пытаются отобрать у власти взятое
ею у них или даже «взять власть» как таковую, — не видя, что тем самым лишь
содействуют своему угнетению.
На самом же деле и труд, и зарплата, и власть, и революция должны быть
переосмыслены наоборот:
- труд не является эксплуатацией, а даруется капиталом;
- зарплату не завоевывают, а тоже получают в дар; служит она не для покупки
рабочей силы, а для искупления власти капитала1;
- медленная смерть от труда есть не пассивное страдание, а отчаянный вызов
одностороннему дару труда со стороны капитала;
- единственный эффективный отпор капиталу в том, чтобы отдать ему даримое, а
это символически возможно только через смерть.
Но раз система, как мы видели, сама отстраняет экономику, лишает ее доверия и
даже самой субстанции, то в этом смысле не ставит ли она под вопрос и свое
собственное символическое господство? Нет, ведь система во всем насаждает свою
стратегию власти, то есть стратегию безответного дара, совпадающего с
отсроченной смертью. То же самое социальное отношение устанавливается в
средствах мас-
1 Это особенно ясно в случае «негативного налога», когда зарплата односторонне
жалуется, вменяется человеку без обмена на какой-либо труд. Его нанимают вне
всякой эквивалентности, понятно, что таким тpaнcэкoнoмичecким договором
утверждается чистое господство, порабощение через дары и премии
108
совой информации и в сфере потребления: мы уже видели (в «Реквиеме по
Масс-медиа»), что на одностороннее распространение передач нечем ответить, от
них нечем отдариться. Так и в проекте CERFI1 массовая смертность в автомобильных
авариях уже истолковывалась как «цена, которую коллектив платит своим
институтам... государственные дары вносят в коллективное сознание фактор
«задолженности». И тогда напрасная гибель становится просто попыткой покрыть
этот дефицит. Кровь, льющаяся на дорогах, — это отчаянная форма компенсации
государственных даров, связанных с их прокладкой. То есть авария находит свое
место в пространстве символической задолженности перед государством. Вполне
вероятно, что чем больше будет расти эта задолженность, тем сильнее станет
обозначаться тенденция аварийности. Все «рациональные» стратегии для ее
обуздания (профилактика, ограничение скорости, организация медицинской помощи,
наказания) фактически не дают ровно ничего. Симулируя возможность ввести аварию
в рамки рациональной системы, они по этой самой причине неспособны ухватить
корень проблемы — оплату символической задолженности, создающей, узаконивающей и
усиливающей зависимость коллектива от государства. Подобные «рациональные»
стратегии, напротив, обостряют проблему. Для борьбы с последствиями аварий они
предлагают создание новых механизмов, новых государственных институтов, то есть
дополнительных «даров», которые лишь еще более отягчают символическую
задолженность». Так и повсюду в борьбе сталкиваются общество и политическая
инстанция (ср. у Пьера Кластра: общество против государства), возвышающаяся над
ним в силу власти, которую она обретает, заваливая его дарами, заставляя его
переживать само себя, отнимая у пего смерть, — копя и расточая ее затем
понемногу в своих собственных целях. В глубине души никто не приемлет этих
благодеяний, старается как может отдариться2, однако власть дарит все больше и
больше, порабощая все хуже и хуже, и, чтобы покончить с этим, общество или же
отдельные индивиды могут доходить до самоуничтожения. Это единственно
неотразимое оружие, и от одной лишь коллективной угрозы его применения власть
может рухнуть. Перед лицом простого символического «шантажа» (баррикады 1968
года, захват заложни-
1 Centre d'études, de recherches et de formation institutionnelles —
Учебно-исследовательский центр по изучению институций (социологический институт
в Фонтене-су-Буа). — Прим. перев.
2 Это и есть символический обмен. Наперекор любым идеологиям дара —
гуманистической, анархистской или же христианской, — следует подчеркнуть: дар
есть источник и самая сущность власти. Власть упраздняется лишь отдариванием —
это и есть обратимость символического обмена.
109
ков) власть распадается: раз она живет моей медленной смертью, то я ей отвечу
моей насильственной смертью. Потому-то мы и мечтаем о насильственной смерти, что
живем смертью медленной. И даже одна эта мечта невыносима для власти.
II. ПОРЯДОК СИМУЛЯКРОВ
ТРИ ПОРЯДКА СИМУЛЯКРОВ
Со времен эпохи Возрождения, параллельно изменениям закона ценности,
последовательно сменились три порядка симулякров:
- Подделка составляет господствующий тип «классической» эпохи, от Возрождения до
промышленной революции;
- Производство составляет господствующий тип промышленной эпохи;
- Симуляция составляет господствующий тип нынешней фазы, регулируемой кодом.
Симулякр первого порядка действует на основе естественного закона ценности,
симулякр второго порядка — на основе рыночного закона стоимости, симулякр
третьего порядка — на основе структурного закона ценности.
ЛЕПНОЙ АНГЕЛ
Подделка — а заодно и мода — рождается вместе с Возрождением, когда феодальный
строй деструктурируется строем буржуазным и возникает открытое состязание в
знаках отличия. В кастовом или чиновном обществе не бывает моды, так как человек
всецело закреплен за своим местом и межклассовые переходы отсутствуют. Знаки
защищены запретом, обеспечивающим им полную ясность: каждый знак недвусмысленно
отсылает к определенному социальному статусу. В церемониале невозможна подделка
— разве что как кощунственная черная магия, соответственно и смешение знаков
наказуемо как серьезное нарушение порядка вещей. Если порой — особенно сегодня
— мы еще и начинаем мечтать о мире надежных знаков, о сильном «символическом
порядке», то не будем строить иллюзий: такой порядок уже существовал, и это был
порядок свирепо-иерархический, ведь прозрачность знаков идет рука об руку с их
жестокостью. В жестоких кастовых обществах — феодальных или архаических —
число знаков невелико, их распространение ограниченно, каждый из них в полной
мере весом как запрет, как межкастовое, межклановое или межличностное взаимное
обязательство; такие знаки не бывают произвольными. Произвольность знака
появляется тогда, когда, вместо того чтобы связывать двух лиц узами неразрывной
взаимности, он начинает в качестве означающего отсылать к расколдованному миру
означаемого, общему знаменателю реального мира, которому никто ничем не обязан.
С концом обязательного знака наступает царство знака эмансипированного, которым
могут теперь одинаково пользоваться все классы. На смену знаковой эндогамии,
свойственной статусным обще-
115
ствам, приходит состязательная демократия. Тем самым через посредство
межклассовых ценностей/знаков престижа с необходимостью возникает и подделка.
Это переход от ограниченного числа знаков, «свободное» производство которых
находится под запретом, к массовому распространению знаков согласно спросу. Но
такой умножаемый знак уже не имеет ничего общего со знаком обязательным,
ограниченно распространяемым: он подделывается под него — не путем извращения
«оригинала», а путем расширительного употребления материала, чья ясность была
всецело обусловлена его принудительной ограниченностью. Новоевропейский знак,
выражающий уже не дискриминацию, а лишь состязательность, разгруженный от
всякой принудительности, общедоступный, — все еще, однако, симулирует свою
необходимость, выдавая себя за связанный с миром. Он грезит о знаках прошлого и
желал бы вновь обрести их реальную референтность, а вместе с ней и их
обязательность; по обрести ему удается лишь причинность — ту референциальную
причинность, реальность и «естественность», которыми ему и придется жить
отныне. Но это отношение десигнации есть лишь симулякр символической
обязательности; им производятся одни лишь нейтральные ценности, которые
обмениваются в объективном мире. Знак переживает ту же судьбу, что и труд.
«Вольный» труженик волен лишь производить эквивалентности — «вольный и
эмансипированный» знак волен лишь производить эквивалентные означающие.
Поэтому новоевропейский знак обретает свою значимость в симулякре «природы».
Проблематика «естественности», метафизика реальности и видимости — это
характерно для всей буржуазии с эпохи Возрождения, это зеркало буржуазного,
классического знака. Ностальгия по природной референтности знака остается
живучей еще и сегодня, несмотря на ряд ломавших эту конструкцию переворотов —
таких как промышленный переворот, когда знаки начинают опираться уже не на
природу, а только на закон обмена и поступают в распоряжение рыночного закона
стоимости. Мы еще вернемся к таким симулякрам второго порядка.
Итак, в эпоху Возрождения вместе с естественностью родилась и подделка. Подделка
идет на всех уровнях, от ложного жилета (только спереди) до лепных интерьеров и
грандиозных театральных машин барокко. В самом деле, классическая эпоха была
прежде всего эпохой театра. Начиная с Возрождения театральность охватывает все
формы социальной жизни и архитектуры. Именно здесь, в дерзаниях лепной
скульптуры и барочного искусства, метафизика подделки распознается как новое
устремление людей Возрождения к светской демиургии, к преображению любой природы
в одну единственную
116
субстанцию, по своему театральному характеру подобную социальной жизни,
унифицируемой под знаком буржуазных ценностей, независимо от различий по крови,
рангу и касте. Лепнина — это торжество демократии всевозможных искусственных
знаков, апофеоз театра и моды, в котором выражается способность нового класса к,
любым свершениям, поскольку ему удалось сломать систему исключительного
владения знаками. Этим открывается путь к небывалым сочетаниям, к всяческим
вариантам игры и подделки; прометеевские стремления буржуазии обратились прежде
всего на подражание природе, а уже потом — на производство. В храмах и дворцах
лепнина принимает любые формы, имитирует любые материалы: бархатные занавеси,
деревянные карнизы, округлости человеческой плоти. Лепнина позволяет свести
невероятное смешение материалов к одной-единственной новой субстанции, своего
рода всеобщему эквиваленту всех остальных, и она прекрасно подходит для создания
всевозможных театральных чар, так как сама является представительной
субстанцией, зеркальным отражением всех остальных.
Но симулякры — это не просто игра знаков, в них заключены также особые
социальные отношения и особая инстанция власти. Лепнину можно мыслить как
триумфальный взлет науки и технологии, но она также, и прежде всего, связана с
барокко, а то в свою очередь — с Контрреформацией, с той попыткой согласно
новому пониманию власти контролировать весь мир политических и душевных
явлений, которую впервые предприняли иезуиты.
Имеется тесная связь между иезуитской покорностью души («perinde ас cadaver») и
демиургическим замыслом избавиться от природной субстанции вещей, заменив ее
субстанцией синтетической. Как и подчиненный организации человек, вещи обретают
при этом идеальную функциональность трупа. Здесь уже заложена вся технология и
технократия — презумпция идеальной поддельности мира, которая находит себе
выражение в изобретении универсального вещества и в универсальной комбинаторике
веществ. Воссоединить разъединенный в результате Реформации мир согласно
единообразной доктрине, универсализировать мир (от Новой Испании до Японии —
отсюда миссионерство) под властью одного слова, сформировать государственную
политическую элиту с единой централизованной стратегией — таковы задачи, которые
ставили себе иезуиты. Для всего этого требовалось создавать действенные
симулякры — систему организации, систему театральной помпы (сцена, на которой
играют кардиналы-министры и серые кардиналы) и систему воспитания и образования,
впервые систематически направленную на пересоздание идеальной природы ребенка.
Важнейшей системой того же рода явля-
117
ется и лепное покрытие барочной архитектуры. Все это предшествует
продуктивистской рациональности капитала, но в этом уже присутствует — в плане
не производства, а подделки — тот же проект всеобщего контроля и господства,
социальная схема, уже глубоко демонстрирующая внутреннее единство системы.
Жил в свое время в Арденнах повар на пенсии Камиль Рено, которому изготовление
фигурных тортов и искусство кондитерской пластики внушили гордый замысел
пересоздать мир начиная с той стадии, где оставил его Бог... то есть с природной
стадии — устранив из него всякую органическую спонтанность и заменив ее одним
веществом, принимающим разные формы, — железобетоном; из бетона он сделал всю
домашнюю обстановку — стулья, выдвижные ящики, швейную машинку, во дворе
расставил целый бетонный оркестр, включая скрипачей со скрипками; всюду бетон и
бетон — бетонные деревья с настоящими листьями, железобетонный кабан с
замурованным внутри настоящим кабаньим черепом, бетонные овцы, покрытые
настоящей шерстью. Он наконец-то нашел первообразную субстанцию, и в
вылепленных им разнообразных вещах из нее делалось все, кроме кое-каких
«реалистических» нюансов (кабаньего черепа, древесной листвы), да и то здесь
демиург всего лишь делал уступку зрителям... ибо сей восьмидесятилетний
бог-творец с очаровательной улыбкой показывал свое творение посетителям. Он не
оспаривал божественное творение, он просто пересоздавал его, дабы сделать более
ясным для ума. Никакого люциферовского бунта, никаких пародийных замыслов,
никакого пристрастия к «наивному» искусству в стиле ретро. Арденнский повар
просто царил над унифицированной умственной субстанцией (ведь бетон есть
умственная субстанция, позволяющая, как и понятие, упорядочивать реальные
явления и вычленять их по своему усмотрению). Его проект недалеко отстоял от
того, которому следовали авторы лепной скульптуры в эпоху барокко, и, в общем,
состоял в проекции «на местность» той общественной жизни, которая течет сегодня
в больших городах. Подделка работает пока лишь с субстанцией и формой, а не с
отношениями и структурами, но на этом своем уровне она уже стремится к контролю
над бесконфликтным обществом, вылепленным из неподвластного смерти
синтетического вещества; этим нерушимым артефактом гарантируется вечность
власти. Таким же чудесным человеческим изобретением стала и пластмасса —
вещество, не знающее износу, прерывающее цикл взаимоперехода мировых субстанций
через процессы гниения и смерти. Это внециклическое вещество, даже в огне
оставляющее неразрушимый остаток, — нечто небывалое, этот симулякр воплощает в
себе в концентрированном виде всю семиотику мироздания. Это не
118
имеет ничего общего с «прогрессом» технологии или же рациональными
устремлениями науки. Это проект господства над политической и душевной жизнью,
фантазм самозамкнутой умственной субстанции — наподобие барочных лепных
ангелов, обхватывающих руками кривое зеркало.
АВТОМАТ И РОБОТ
Эти два типа искусственного человека разделяет целый мир. Один представляет
собой театральную подделку человека средствами часовой механики, где техника
всецело служит аналогии и эффекту симулякра. Во втором техническое начало
господствует, машина берет верх, а вместе с машинностью утверждается и
эквивалентность. Автомат исполняет роль придворного, благовоспитанного человека,
участвует в театрально-бытовой игре дореволюционного общества. Робот же, как
показывает его имя, работает: театра больше нет, наступает пора человеческой
механики. Автомат — analogon человека, он остается его собеседником (играет с
ним в шахматы!). Машина — эквивалент человека, и в качестве эквивалента она
включает его в себя, в единый операциональный процесс. В этом вся разница между
симулякром первого и второго порядка.
Итак, не следует обольщаться их «фигуративным» сходством. Автомат возникает из
вопросов о природе, о тайне души или же ее отсутствия, о дилемме видимостей и
сущности; он словно Бог — что у него внутри, в глубине, по ту сторону? Один лишь
поддельный человек позволяет задаваться такими вопросами. Вся метафизика
человека как главного действующего лица на природном театре творения
воплотилась в автомате, а затем исчезла в эпоху Революции. У автомата и нет
другого назначения, кроме постоянных сравнений с живым человеком — чтобы быть
естественнее его, образуя его идеальное подобие. Это безупречный двойник
человека, вплоть до гибкости движений, вплоть до функционирования органов и
ума; возникает даже тревожная мысль, что никакого отличия вообще нет, то есть
что с душой покончено и осталось одно лишь идеально-натурализованное
120
тело. В общем, кощунство. Поэтому отличие приходится специально поддерживать,
как в истории с тем слишком совершенным автоматом, хозяин которого сам изображал
на сцене отрывистые движения, чтобы хоть ценой такого обмена ролями не
допустить их путаницы. Таким образом, задаваемые автоматом вопросы остаются
открытыми, а потому его механика — оптимистична, пусть даже подделка и содержит
всегда какую-то дьявольскую коннотацию1.
С роботом — ничего подобного. С ним нет больше вопроса о видимостях, его
единственная истина — его механическая эффективность. Он больше не
ориентируется на сходство с человеком, да его с ним и не сравнивают. Нет больше
того неуловимого метафизического отличия, что создавало тайну и очарование
автомата; робот поглотил это отличие и усвоил его себе на пользу. Суть и
видимость слились в единую субстанцию производства и труда. В симулякре
первого порядка отличие никогда не отменяется: в нем всегда предполагается
возможность спора между симулякром и реальностью (их игра достигает особой
тонкости в иллюзионистской живописи, но и вообще все искусство живет благодаря
зазору между ними). В симулякре же второго порядка проблема упрощена путем
поглощения видимостей — или же, если угодно, ликвидации реальности; так или
иначе, в нем встает реальность без образа, без эха, без отражения, без
видимости; именно таков труд, такова машина, такова вся система промышленного
произво