Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
ия, вместо того чтобы
быть деконструированы производительными силами, сами теперь подчиняют себе
производительные силы (науку, технику и т.д.), обретая в них свою новую
легитимностъ. Здесь также приходится переходить на вторичный уровень:
общественные отношения символического господства подчиняют себе способ
производства в целом (производительные силы и производственные отношения
вместе), обретая в них, в видимом развитии и революционном перевороте
политической экономии, свою новую легитимность и идеальное алиби.
Отсюда необходимость воскрешать, драматизировать политическую экономию как
защитную структуру. Отсюда особый тип кризиса, постоянный симулякр кризиса, с
которым мы имеем дело сегодня.
На этой эстетической стадии политической экономии, когда производство
характеризуется целесообразностью без цели, рушится этико-аскетическая мифология
труда и накопления. И вот капитал, рискующий погибнуть от этого разжижения
ценностей, вновь обращается с ностальгией к великому этическому периоду своей
истории, когда производить еще имело какой-то смысл, — к золотому веку дефицита
и развития производительных сил. Чтобы восстановить целевые установки, чтобы
реактивировать принцип экономики, нужно возродить дефицит. Отсюда — экология,
позволяющая благодаря угрозе абсолютного дефицита восстановить этику
энергосбережения. Отсюда энергетический и сырьевой кризис — настоящий дар небес
для системы, которой зеркало производства являло одну лишь пустую форму,
охваченную смятением. Кризис способен вернуть коду экономики его утраченную
референцию, вернуть принципу производства ускользавшую от пего серьезность. Мы
вновь обретем вкус к аскезе, ее патетическую инвестированность, рождающуюся от
нехватки и лишений.
Весь поворот к экологии, произошедший в последние годы, уже позволил запустить
этот процесс возрождения через кризис — не кризис перепроизводства, как в 1929
году, а кризис системной инволюции и повторного разыгрывания утраченной
идентичности3. Кри-
3 Американский сенат даже стал оценивать, во что обойдется вернуть всю воду к
той степени чистоты, какую она имела до завоевания Америки европейцами (к
«норме 1491 года» — Христофор Колумб, как известно, доплыл до Америки в
1492-м). Оказалось — в 350 миллиардов долларов. Но эти миллиарды ничего не
значат; ведь на самом деле сенаторы высчитывают, во что обойдется вернуть всю
систему к исходной чистоте эпохи первоначального накопления, к золотому веку
рабочей силы. К норме 1890 года? а может быть, 1840-го?
Точно так же денежная система грезит сегодня о золоте и Gold Exchange Standard
[золотом обменном стандарте (англ.). — Прим. перев.], якобы способных
стабилизировать и возродить бумажные деньги. Действительно, свободная и
безудержная спекуляция на утрате золотого обеспечения денег (а именно таково
нынешнее положение вещей) ежеминутно грозит катастрофой — такой произвольностью
курса и такой чудовищной инфляцией, что сама инстанция денег может рухнуть и
лишиться всякого доверия. Здесь опять-таки необходимо циклическое восстановление
через референцию, через «критику», чтобы финансовые обмены не доходили до
предела своей нереальности, где они разрушают сами себя.
92
зис не производства, а воспроизводства (оттого невозможно определить, какова в
нем доля истины и симулякра). Экология — это производство, питающееся призраком
дефицита, обретая в нем естественную необходимость, которая придала бы новую
силу закону ценности. Однако экология действует слишком медленно. Более
энергичную терапию дает внезапный кризис вроде нефтяного. Чем меньше нефти, тем
заметнее становится, что у нас есть производство. Как только сырье вновь
получает отмеченное положение, рабочая сила тоже обретает свое прежнее место, и
весь механизм воспроизводства опять становится ясно постижимым. Механизму
обеспечен еще один, новый оборот.
Итак, не надо паники. В тот самый момент, когда интенсивная мобилизация рабочей
силы, сама ее этика грозят рухнуть, — как раз кстати случился
материально-энергетический кризис, скрадывающий поистине катастрофическое
разрушение целевых установок производства и переводящий его в разряд обычных
внутренних противоречий (известно ведь, что эта система живет своими
противоречиями).
*
Иллюзорно и представление, будто на известном этапе расширенного
воспроизводства система капитала переходит от стратегии дефицита к стратегии
изобилия. Нынешний кризис доказывает, что эта стратегия обратима. Иллюзия
возникала из наивной веры в реальность дефицита или же в реальность изобилия,
то есть из иллюзии реальной противопоставленности этих двух явлений. На самом
же деле они просто альтернативны, и стратегическое определение неокапитализма
заключается в переходе не к фазе изобилия (потребления, репрессивной
десублимации, сексуального освобождения и т.д.), а к фазе систематического
чередования одного и другого — дефицита и изобилия, — ведь оба они потеряли
свою референцию, а следовательно и антагонистическую реальность, и система
одинаково может играть то на одном, то на другом. Такова завершающая стадия
93
воспроизводства. В политике подобная стадия наступает тогда, когда с
нейтрализацией антагонизма левых и правых функции власти могут осуществляться
как игра их чередования.
Именно эта недетерминированность терминов, нейтрализация диалектической
оппозиции до простого структурного чередования производит столь характерное
чувство неуверенности в реальности кризиса. Такое невыносимое чувство симулякра
характерно для всего связанного с систематическим функционированием кода, и его
вечно пытаются заклинать в терминах заговора. Кризис якобы подстегивается
«крупным капиталом» — успокоительная гипотеза, поскольку в ней восстанавливается
некая реальная экономико-политическая инстанция и предполагается наличие
некоего (тайного) субъекта кризиса, то есть какой-то исторической истины. Ужас
симулякра отступил: лучше уж что угодно другое, лучше уж вездесущая
экономико-политическая фатальность капитала, лишь бы в нем был ясный смысл;
лучше уж прибыль, эксплуатация и вся эта экономическая жестокость капитала, чем
признание той ситуации, где мы живем и где все играется и переигрывается как
простой результат кода. Неузнавание этой «истины» мирового господства (если у
него есть истина) не уступает по масштабу самому кризису, который впервые
делает ее всецело очевидной.
В самом деле, кризис 1929 года еще был кризисом капитала, измеряемого уровнями
реинвестиций, прибавочной стоимости и прибыли, кризисом (пере)производства,
измеряемого целевыми установками общественного потребления. А разрешен был этот
кризис регулированием спроса через бесконечный обмен целевыми установками между
производством и потреблением. С тех пор (это окончательно утвердилось с концом
Второй мировой войны) производство и потребление перестали быть двумя
противоположными и потенциально противоречащими друг другу полюсами.
Одновременно, вместе с самой возможностью кризиса, весь порядок экономики
утратил и всякую внутреннюю детерминированность. Он сохраняется лишь как
процесс экономической симуляции, сближающийся с процессом воспроизводства,
который его полностью и поглощает1.
1 Разумеется, между структурным и рыночным законами ценности сохраняются
противоречия, так же как прежде они имелись между рыночным законом и
пережитками докапиталистических ценностей (каковые и до сих пор не исчезли
полностью). Так, абсолютной задачей системы является контроль над смертью —
иначе невозможна структурная отмеченность жизни, - но это наталкивается на
экономические императивы, на традиционную логику прибыли (огромная стоимость
длительного лечения, поддержания жизни больных и т.д.). В результате —
компромисс, некое абсурдное равновесие (собираются зафиксировать норму в 35%
больных лейкемией, жизнь которых будут поддерживать). Подсчитывают маргинальную
стоимость смерти. За этим порогом больным предоставляют умирать. Экономический
цинизм? — нет, напротив, это как раз экономика не дает системе дойти до предела
собственной логики, то есть полностью преградить людям доступ к своей смерти.
Фактически имеет место сложная игра двух форм стоимости, в которой все
определяется этой стратегией двоения и кризиса. Ибо кризис — это то, что якобы
требует решения, тогда как он уже является этим решением.
94
Но существовал ли когда-нибудь реальный дефицит, а стало быть и реальность всего
принципа экономики, — чтобы сегодня можно было говорить, что он исчезает и лишь
играет роль мифа, да еще и альтернативного мифу об изобилии? Существовала ли
исторически потребительная стоимость дефицита, а стало быть и абсолютная
ценностная установка экономики, чтобы сегодня можно было сказать, что она
исчезла в цикле воспроизводства, уступив место безраздельному господству кода,
регуляции через код, которая и распоряжается пашей жизнью и смертью? Скажем так:
экономика для своего самопроизводства (а она только и производит что себя
самое) нуждается в таком диалектическом напряжении между дефицитом и изобилием
, — однако система для своего самовоспроизводства нуждается сегодня уже только
в мифическом оперировании экономикой.
*
Именно потому, что сфера экономики нейтрализована, теперь обо всем можно
говорить в терминах политической экономии и производства. Экономика, и
предпочтительно в марксистском своем варианте, становится эксплицитным
дискурсом целого общества, вульгатой всякого анализа. Все идеологи обрели
сегодня в политической экономии свой родной язык. Все социологи, human
scientists2 и т.д. склоняются к марксизму как опорному дискурсу. Даже и
христиане — особенно, конечно, христиане. Поднимается как бы новая левая —
божественная левая. Благодаря той же интеграции без берегов все сделалось
«политическим» и «идеологическим». Преступления и происшествия — это политика,
спорт тоже, об искусстве и говорить нечего; всюду правота на стороне классовой
борьбы. Весь скрытый дискурс капитала стал явным, и всюду отмечается ликование
по поводу этого признания «истины».
Май 1968 года ознаменовал собой решающий этап в этой натурализации политической
экономии. Поколебав систему в самых глубинах ее символической организации,
встряска мая 1968 года сделала
2 Специалисты по гуманитарным наукам (англ.). — Прим. перев.
95
насущно, жизненно необходимым переход от «надстроечных» идеологий (моральных,
культурных и т.п.) к идеологизации самого базиса. Сделав официальным дискурс
своей критики, капитал под прикрытием этой легализации экономики и политики
удваивает свою власть. Именно политической экономией заткнули пробоину,
образованную 1968 годом, — причем именно марксистской политической экономией,
подобно тому как на местах «продажей» кризиса занимались профсоюзы и левые
партии. Таким образом, скрытая референция экономики и политики была извлечена
на свет лишь затем, чтобы спасти катастрофическую ситуацию, и с тех пор ее
продолжают распространять, обобщать, отчаянно воспроизводить, потому что
открытая маем 1968 года катастрофическая ситуация так и не исчерпана.
Набравшись храбрости, можно было бы сказать, что экономика и ее критика
представляют собой всего лишь надстройку, — да только не нужна нам такая
храбрость, потому что это все равно что вывернуть старую шкуру наизнанку. Где
же в таком случае базис?.. и т.д. К тому же это означало бы дать возможность
экономике однажды вновь подняться наверх — по закону качелей, представляющему
собой один из эффектов кода. Нас слишком долго обманывали «базисом», чтобы снова
затевать эту игру масок. Этим «базисным» и «надстроечным» детерминациям положила
конец сама система. Сегодня она делает вид, будто рассматривает экономику как
базис, потому что Маркс гениально подсказал ей такую запасную стратегию, по
фактически капитал никогда реально не функционировал согласно этому
воображаемому разграничению — не так он наивен. Его могущество происходит
именно от одновременного развития на всех уровнях сразу, от отказа задаваться
всерьез вопросом, что чем детерминировано, отказа от хитроумного разграничения
инстанций и от всякой «идеологии», — от того, что он никогда по сути не
отождествлялся с производством, как это делал Маркс, а вслед за ним и все
прочие революционеры, которые одни только и верили и верят в производство,
связывая с ним свои фантазмы и безрассудные надежды. Сам же капитал
довольствуется тем, что распространяет свой закон одним всеохватывающим
движением, неумолимо заполоняя все пространство жизни и не заботясь о
приоритетах. Он навязал людям труд — но он навязал им также и культуру,
потребности, речь и функциональные языки, информацию и коммуникацию, право,
свободу, сексуальность, инстинкт самосохранения и инстинкт смерти, — он во всем
выдрессировал их согласно враждебным и безразличным друг другу мифам. Это и есть
его единственный закон — безразличие. Иерархизировать инстанции — слишком
опасная игра, грозящая обернуться против пего. Нет, он умеет нивелировать,
нейтрализовывать,
96
разграфлять общей разметкой, делать неразличимым — и именно так он и действует
согласно своему закону. А еще он умеет скрывать этот фундаментальный процесс под
маской «детерминирующей» все остальное политической экономии.
Для нынешнего капитала, этой гигантской полиморфной машины, символическое (дар
и отдаривание, взаимность и обратимость, трата и жертвоприношение) не значит
больше ничего, природа (базовая референция источника и субстанции, диалектика
субъекта/объекта и т.д.) тоже ничего больше не значит, да и политическая
экономия переживает сама себя в состоянии глубокой комы, зато все эти призраки
по-прежнему бродят в операциональном поле ценности. Быть может, здесь в
грандиозном масштабе отзывается закон, отмеченный у Маркса: всякое событие
сначала проживает историческую жизнь, а затем воскресает в форме пародии. Разве
что для пас обе эти фазы сливаются воедино, так как старая добрая
материалистическая история сама стала процессом симуляции, не дает больше
возможности даже для театрально-гротескной пародии; сегодня террор вещей,
лишенных своей субстанции, осуществляется напрямую, сегодня симулякры
непосредственно предвосхищают собой пашу жизнь во всех ее определениях. Теперь
это уже не спектакль и не воображаемое — это тактика яростной нейтрализации,
которая оставляет мало места для клоунады типа Наполеона III, исторического
фарса, который, в духе Маркса, легко преодолевается реальной историей. Симулякры
— другое дело, они сами ликвидируют пас вместе с историей. А может быть, это
связано с вообще характерными для Маркса иллюзиями насчет возможностей революции
в системе. Он прекрасно видел уже намечавшуюся в его эпоху способность капитала
подрывать свои собственные основы и переходить на «повышенную скорость
передачи». Он хорошо видел, что капитал стремится сократить или далее вовсе
ликвидировать роль рабочей силы в своем процессе, заменив ее гигантской силой
омертвленного труда. Но, считая силу живого труда объективным, исторически
необходимым основанием капитала, он делал отсюда вывод, что капитал тем самым
роет себе могилу. Иллюзия: капитал похоронил рабочую силу, только более
изощренным способом: он сделал ее вторым членом регулярной оппозиции с
капиталом. Из ее энергии разрыва, которая должна была взорвать производственные
отношения, он сделал однородный производственным отношениям элемент оппозиции,
симулируемой под знаком мертвого труда. Отныне одна-единственная господствующая
инстанция, инстанция мертвого труда, раздваивается на капитал и живой труд: их
антагонизм разрешен посредством бинарного механизма, функционирующего согласно
коду. Но как же, спросят, прибавочная стоимость,
97
производство? А капиталу на них наплевать. Не будем приписывать ему марксистские
интуиции (хотя Маркс сделал все, чтобы просветить капитал насчет будущего,
которое его ожидает: если он будет упрямо играть на поле производства, то быстро
придет к гибели, экономика — это смертельная ловушка для капитала), но он как
будто правильно понял Маркса в этом пункте и потому «избрал» ликвидацию
производства, переход к стратегии иного типа. Я говорю «как будто», потому что
отнюдь не обязательно, чтобы капитал вообще когда-либо рассматривал себя в
подобном продуктивистском смысле (в сущности, так рассматривал его один лишь
Маркс — и проецировал свой фантазм в виде исторической истины), вероятнее
предположить, что он всегда лишь играл в производство, готовый затем оставить
эту игру, когда она вовлечет его в смертельные противоречия. Разве капитал
когда-нибудь принимал производство всерьез? Он не так глуп: даже в самую свою
серьезную производственную пору капитал, должно быть, уже был сплошной
симуляцией.
Поэтому реально посягают на его господство лишь такие поступки, которые
происходят в этом поле радикальной недетерминированности и ломают эту
экономическую стратегию разубеждения.
*
Система никогда не может быть уничтожена прямой, диалектической революцией ее
экономического или политического базиса. Все то, что создает противоречия,
силовые отношения, вообще энергию, — все это лишь выворачивает систему наизнанку
и дает ей новый толчок для искривленно-кругового движения, подобного ленте
Мёбиуса. Ее никогда нельзя победить по ее же логике — логике энергии, расчета,
разума и революции, истории и власти, по логике какой бы то ни было целевой или
антицелевой установки; на этом уровне никакому насилию не за что зацепиться, и
оно оборачивается против себя. Систему никогда нельзя победить в плане
реального; роковой ошибкой всех наших революционных стратегов как раз и является
намерение покончить с системой в плане реального — а это всего лишь их
воображаемое, и она сама же внушает его нападающим на себя, она живет и
переживает себя именно потому, что все время толкает их сражаться на территории
реального, то есть на ее же собственной территории. Сюда все бросают свою
энергию, ярость своего воображаемого, и по неумолимой логике все это неизменно
идет на пользу самой системе. Ей ни к чему реальное насилие или контрнасилие,
она живет насилием символическим. Не в том упрощенном смысле, в котором эта
формула получила широкое распространение, — не в смысле «на-
98
силия через знаки», которым система якобы дублирует или же «маскирует" свое
материальное насилие. Нет: символическое насилие выводится из особой логики
символического (которая не имеет ничего общего со знаком и энергией) — из таких
явлений, как обращение, непрестанная обратимость отдаривания и, наоборот, захват
власти путем одностороннего одаривания1.
Поэтому необходимо перенести все в сферу символического, где действует закон
вызова, обращения, увеличения ставок. Такого, что и на смерть можно ответить
только другой, равной или большей, смертью. Здесь нет реального насилия или же
реальных сил, есть только вызов и символическая логика. Коль скоро господство
возникает оттого, что система обладает исключительным правом на дарение без
отдаривания — дарение труда, на который невозможно ответить разрушением или
жертвоприношением, разве что в ходе потребления, которое само вписывается новым
витком спирали в систему одаривания, откуда нет выхода, новым витком спирали
господства; или же дары средств массовой информации, на передачи которых
невозможно ничего возразить в силу их монополии на код; или повсеместные и
ежеминутные дары социальной системы, всех этих инстан-
1 Дар, понимаемый в смысле дара-обмена, объявили характерной чертой первобытных
«экономик», а заодно и альтернативным принципом по отношению к закону ценности и
к политической экономии. Это худшая из возможных мистификаций. Дар — это наш
миф, наш идеалистический миф, соотносящийся с нашим материалист