Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
то хлеб, который ты сейчас ешь, уже не отцовский, а заработанный
тобою, что вкусная рассыпчатая мамалыга, которую подает к обеду повар
Махтеич, принадлежит тебе по праву, потому что ты заработал ее, так же как и
другие курсанты, вот этими исцарапанными своими руками. Славно было лежать
так под высоким островерхим тополем, размышляя о том, что ты начинаешь жить
самостоятельно, что перед тобой открыта дорога в большую и такую заманчивую
жизнь.
Обычно стоило мне только расположиться где-либо на отдых под тополем
либо под густыми кустами жасмина, как в ту же минуту неизвестно откуда
появлялся совхозный пес Рябко, черной с белым масти, с подрубленными ушами и
мохнатым хвостом, полным репейника. Уже издали, подходя, Рябко глядел на
меня добрыми глазами, вилял хвостом и всячески пытался подмазаться ко мне,
чтобы я разрешил ему улечься у меня в ногах. Но у Рябка были блохи, поэтому
я сразу же отгонял пса подальше. Он растягивался где-нибудь неподалеку в
тени, положив на грязные лапы мохнатую морду с черным носом, и, высунув
сухой от жары язык, тяжело дышал. Скоро он успокаивался, закрывал глаза и
начинал дремать. Я пробовал читать "Политграмоту", которую дал мне Коломеец,
но читалось после обеда очень плохо. Я многого не понимал, что было написано
в этой книжке, и все время думал о Гале.
"Вот отдохну чуть-чуть, - думал я, - пойду в красный уголок и напишу ей
письмо, большое, нежное". Я придумывал самые ласковые слова для этого
письма. Я представлял себе, как удивится Галя, получив от меня письмо, и
постепенно с мыслями о Гале засыпал. Просыпался я с тяжелой от жары головой.
Шумели возле дома, играя в городки, курсанты. На дворе стоял уже вечер.
С той ночи, как я спугнул в бурьяне под забором неизвестного человека,
в совхозе было спокойно. Однако в соседних селах пошаливали бандиты.
Пересылали их через Днестр на нашу сторону румынские бояре. Приходили они и
из панской Польши. Сами они, вряд ли бы рискнули действовать так нахально,
если бы за спиной у их хозяев - польской и румынской буржуазии - не стояла
мировая буржуазия.
Капиталисты тех стран, подготовляя новое нападение на Советскую страну,
прибирали к своим рукам всякую нечисть, изгнанную народом за границу и
ненавидящую Советскую власть. Особенно в темные пасмурные ночи бандиты
нередко переправлялись на советский берег и растекались по соседним селам.
Они соединялись с местными кулаками, с бывшими петлюровцами, грабили на
дорогах проезжих, нападали на сельсоветы, на комитеты незаможных селян,
поджигали хаты бедняков, убивали коммунистов. Чем ближе к осени, тем наглее
становились бандиты: они знали, что на полях собран большой урожай, что
крестьянство живет лучше, чем раньше. А хозяева бандитов хотели, чтобы все
было наоборот - чтобы снова вернулись на эти богатые земли из-за границы
паны и помещики, чтобы наш совхоз, в котором работали сейчас курсанты, опять
был превращен в панское имение.
Побаиваясь выйти в открытую против Советской власти, иностранные
капиталисты старались вредить нам через своих посыльных - бандитов.
Вооруженные ручными пулеметами системы Шош и Льюис, подвесив на поясах
ручные гранаты, с бумажниками, набитыми американскими долларами, бандиты
ночью шныряли по дорогам. Днем же они скрывались в лесах, в амбарах у
местных кулаков, в глубоких, сырых погребах под кулацкими хатами.
К совхозу бандиты боялись подбираться - видно, знали, что у всех нас
есть оружие. Однако чувствовалось, что наш совхоз - первое социалистическое
хозяйство на берегу Днестра, в котором работает много коммунистов и
комсомольцев, - не дает бандитам покоя. Не давал совхоз покоя и тем, что
жили на другой стороне реки. Был на том берегу Днестра бугор, с которого
легко можно было разглядеть совхозный ток. Часто на этом бугре проезжие
помещики останавливали фаэтоны, кабриолеты и подолгу смотрели в бинокли, как
идет в совхозе молотьба.
А молотьба шла хорошо - все больше и больше тугих, тяжелых мешков со
свежей пшеницей свозили в амбары. Вырастал за током огромный стог: целыми
днями к нему подгребали обмолоченную солому, втаскивали ее охапками наверх.
С этого стога можно было увидеть даже город Хотин, расположенный на берегу
Днестра, у самой румынской границы.
После двух недель работы в совхозе в субботу я получил свою первую
получку - одиннадцать рублей тридцать семь копеек. Сначала я решил приберечь
все деньги до возвращения в город, но потом не удержался и пошел в сельский
кооператив. Там я купил себе полфунта маковников, розовое репейное масло,
чтобы лучше лежали волосы, гребешок в кожаном футлярчике и флакон одеколона
"Ландыш". Идя обратно, я нюхал одеколон и, когда уже подходил к совхозу,
возле конюшен, не удержался, открыл пробку и вылил себе на ладонь немножко
одеколона, побрызгал им вышитую сорочку, натер лицо. Одеколон был крепкий. Я
света невзвидел. Кое-как засунув флакон в карман, я побежал, зажмурив глаза,
по дорожке, ведущей к дому. Я хотел, чтобы одеколон побыстрее выветрился. Но
не успел я пробежать десяти шагов, как наткнулся на чью-то вытянутую руку.
Приоткрыв один глаз, я увидел сквозь слезы Коломейца.
- Ты что, милый друг, в жмурки играешь? - спросил Коломеец весело. Но в
ту же минуту лицо его изменилось, и он, широко раздувая ноздри, стал нюхать
воздух. Потом, взяв меня за плечи, Коломеец понюхал мою рубашку и грозно
спросил:
- Ты, кажется, надушился, молодой человек?
- Надушился, - ответил я беспечно, вытирая слезы. - Пахучий одеколон,
правда? "Ландыш" называется.
- Это что еще за буржуазные предрассудки? - закричал Коломеец. -
"Надушился"! Да ты, может, завтра еще галстук наденешь или воротничок! Кто
это тебя надоумил?
- А что - разве нельзя? - спросил я дрогнувшим голосом.
- Он еще спрашивает - смотрите! - сказал Коломеец. - Да ты что, милый,
дурачком прикидываешься? Ты что - хочешь, чтобы мы тебя на курсантском
собрании за эти отрыжки прошлого проработали?
- Но я же не знал, что нельзя душиться одеколоном. Я думал: раз
одеколон продается в кооперативе, значит, мне можно его купить и надушиться.
- "Продается в кооперативе"! - передразнил меня Коломеец. - Разные вина
тоже продаются в кооперативе, так что, ты завтра, может быть, и вин
напьешься? Одеколон, брат, это буржуазная штучка, им золотая молодежь
пользуется - лорды всякие, аристократы, а тебе, рабочему подростку, эта
роскошь не нужна.
- Какие лорды? - закричал я. - Разве у нас есть лорды?
Коломеец протянул небрежно:
- Ну, не лорды, так нэпманы всякие, у кого денег много. Частный
капитал, словом. А ты рабочий подросток. Понял? Ты в комсомол хочешь
вступать. А я тебе, как другу, советую, не как комсомолец беспартийному, а
как другу - понял? - ты дурь эту выбрось из головы. Одеколон, галстуки и
всякая прочая дребедень - это мещанство, и я тебе советую забыть об этом,
иначе тебе комсомола никогда не видать.
Он так меня "накачал", что я сразу же ушел из совхоза "проветриваться".
За много шагов огибал я попадавшихся мне навстречу курсантов: боялся, как бы
и они не подняли меня на смех за то, что от меня пахнет "Ландышем". В
тенистом овраге, который спускался к Днестру, ко мне подбежал, виляя
хвостом, Рябко. Жалко мне было расставаться с одеколоном, но иного выхода не
было. Я вытащил флакон из кармана, открыл пробку и вылил весь одеколон на
взлохмаченную, запорошенную дорожной пылью шерсть Рябка. "Чтоб не
пропадало!" - решил я. Рябко, не подозревая дурного, радостно взвизгнул и,
думая, что я бросил ему еду, принялся шарить носом по земле, но потом он
насторожился, повел носом и сделал стойку, глядя назад так, словно ему на
спину уселся шмель. Наконец отважившись, Рябко лизнул смоченную одеколоном
шерсть, обжегся и, поджав хвост, помчался, скуля, обратно к совхозу. С
каждой минутой он скулил все громче, будто ему перебили ногу, и вдруг
залаял. Мне стало жаль Рябка. "Вот скотина, - подумал я про себя. - Ну что
тебе дурного сделала собака?" Чтобы снова вернуть к себе любовь Рябка, я
твердо решил во время ужина насобирать ему побольше костей.
У Днестра я разделся, долго махал рубашкой, проветривая ее, потом
выкупался и хорошо вымыл лицо, чтобы совсем уничтожить запах одеколона.
На обратном пути я встретил Полевого.
- Купался, Манджура? - спросил Полевой.
- Немножко.
- Ну, пойдем сейчас на ток, посмотрим, как механики разбирают
молотилку.
- А что - разве сломалась молотилка?
- Да пока что не сломалась, но подшипник в ней чего-то заедает, вот я и
вызвал рабочих с завода посмотреть, что и как.
Едва поспевая за Полевым, я осторожно спросил его:
- Скажите, товарищ Полевой, почему в кооперации продают буржуазные
предрассудки?
- Какие буржуазные предрассудки? - насторожился Полевой.
- А одеколон...
- Одеколон... А что такое?
- Комсомольцу, скажем, душиться нельзя?
- Вообще говоря... Нет, почему? После бритья, скажем, в целях гигиены.
А зачем тебе нужен одеколон? Усов у тебя еще нет.
- А если вырастут усы, тогда можно?
- Что - можно?
- Одеколоном душиться?
- А чего ж нельзя? Душись себе на здоровье, если денег много.
Сейчас мне стало досадно, что я послушал Никиту и вылил такой дорогой
одеколон. Рубль сорок копеек вылил псу на спину. Зачем? Побоялся, что меня
"проработают". Не надо было слушать Коломейца.
На совхозном току, разостлав вблизи молотилки рогожные мешки,
перебирали чугунные детали двое рабочих. Когда мы подошли ближе, в одном из
них я узнал Козакевича, литейщика с завода "Мотор". Он стоял на коленях
перед коленчатым валом и промерял его диаметр.
Замасленная кепка Жоры Козакевича была сдвинута на затылок, выгоревшая
под солнцем, когда-то синяя, а теперь уже ставшая голубой блуза-толстовка
плотно облегала его широкие лопатки.
- Ну что, серьезное дело, товарищи? - спросил Полевой.
- Если баббит и кузнечное горно есть, - сказал Жора, вставая, - залью
наново подшипники, а товарищ вот подшабрит - и все тут.
- Баббит есть, - сказал Полевой, - а горно у кузнеца в селе попросим.
Как долго протянется?
- Ремонт? Не очень долго. День-полтора. Словом, как-нибудь быстренько
управимся! - сказал Жора и, заметив, что я разглядываю его, спросил: - А ты
что, молодой человек, уставился на меня?
- Я был однажды в клубе, когда вы положили на обе лопатки приезжего
борца Жегулева, - ответил я, растерявшись.
- Вот оно что! - протянул Жора весело. - Ты, значит, борец тоже. Ну что
же, очень приятно, будем знакомы! - И он протянул мне тяжелую смуглую руку.
Я неловко подал ему свою, а Полевой, стоявший рядом, улыбнулся. Я был
рад, что познакомился с Жорой.
За ужином Козакевич сказал мне, что после окончания ремонта он думает
выехать в город. Он согласился взять от меня письмо и опустить его в городе
в почтовый ящик. Сразу же после ужина я пошел в красный уголок и стал
сочинять там письмо Гале.
"Дорогая моя Галя! - писал я в этом письме. - Ты, верно, думаешь, что я
в городе и не хочу приходить к тебе, а я совсем не в городе, а на границе, в
совхозе, где работаю машинистом у молотилки. Между прочим, совхоз этот
находится в бывшем имении дяди Котьки Григоренко. Здесь очень хорошо, я
зарабатываю много денег и каждый день по три раза купаюсь в Днестре. В
первый день, когда мы приехали - это было ночью, - я выследил бандита,
который подкарауливал у забора наших курсантов. Бандит испугался меня и
бросился убегать, так мы его и не поймали, а если бы поймали, пришлось бы
ему плохо. Вообще говоря, здесь очень опасно, потому что вокруг ходит много
бандитов, у нас у всех есть оружие, я тоже получил винтовку и сорок
патронов. Скоро будет моя очередь дежурить всю ночь у нашего дома, все будут
спать, а я их буду охранять. Я уже, Галя, научился хорошо работать и очень
доволен тем, что поехал сюда, скоро здесь поспеют хорошие груши, и я, когда
буду возвращаться в город, привезу этих груш побольше. Сейчас здесь уже
поспел чернослив, его можно рвать и есть сколько угодно - не то что в
городе. А о том, что сколько угодно можно собирать падалицу, и говорить
нечего. Мне иногда бывает очень скучно без тебя, Галя. Правда, здесь много
курсантов, с которыми я дружен, много работает в совхозе сельских девчат, но
ни одна из них не может заменить мне тебя. Я даже не смотрю в их сторону.
Вот. Знай это!!!
Если у тебя будет время, напиши мне, как ты живешь, ходишь ли в
кинематограф и какие картины смотрела, что теперь представляют в клубе
совторгслужащих и какая погода стоит в городе. Здесь у нас очень жарко, я
сплю ночью на балконе под одной простыней, только к утру приходится
натягивать одеяло, потому что по утрам с Днестра идет туман. Если ты помнишь
и... уважаешь меня, то обязательно напиши, потому что мне без тебя тоскливо.
Да, если ты увидишь Петьку Маремуху, скажи ему, что интересуюсь, узнал ли он
у Сашки Бобыря то, что я просил его узнать перед отъездом. Если Петька
Маремуха узнал то, что я просил его узнать, пусть он сходит в совпартшколу,
найдет там курсанта Марущака и все ему расскажет, что узнал от Сашки Бобыря.
Расскажи Петьке, что мне здесь хорошо, и пусть он мне напишет, как поживают
у него мои голуби. Пусть Петька напишет обо всем подробно. Да, я чуть не
забыл тебе написать, Галя, что сюда к нам прибыл ремонтировать молотилку
Жора Козакевич с завода "Мотор" - тот самый борец-любитель, что в клубе
совторгслужащих положил на обе лопатки чемпиона стального зажима Зота
Жегулева. Он со мной познакомился и показал уже мне таких два приема
французской борьбы, что только ахнешь. Теперь, когда я выучу эти приемы, я
не только Петьку Маремуху, но и самого борца Леву Анатэму-Молнию смогу
положить. Я здесь поправился, кормят нас хорошо, и у меня от работы стали
такие мускулы, как у борца. Уже устала у меня рука, потому кончаю, напиши
мне ответ. С товарищеским приветом Василий Манджура".
Кончив писать, я промокнул письмо старым номером газеты "Беднота" и,
прежде чем вложить исписанный листок в конверт, вынул из кармана флакон
из-под одеколона "Ландыш". На дне матового флакона сохранилось еще несколько
капелек прозрачной зеленоватой жидкости. Я открыл пробку и покропил
остатками одеколона письмо Гале. Снова хорошо запахло вокруг. Чтобы этот
приятный запах не улетучился, я поскорее запрятал письмо и, проведя языком
по блестящим краям конверта, плотно и наглухо заклеил его.
"ВЕРХОМ НА КАШТАНЕ"
Уже кончилась жатва, и надо было поскорее подвозить к молотилке
последнюю пшеницу. Но, как назло, стояли такие жаркие дни, что вязать снопы
можно было только по ночам или на рассвете. Когда сноп обхватывали тугим
перевяслом в жару, сухое зерно высыпалось из колосьев на пыльную,
изборожденную трещинами землю. А ночи были лунные, одна другой яснее, полная
луна подымалась вечерами из-за высоких тополей, освещала обвитый плющом и
диким виноградом совхозный дом, пересеченный глубоким оврагом тенистый сад и
обрывистый берег у широкого Днестра.
В такие лунные ночи с нашего балкона хорошо было видно, как
поблескивала на току под луной высокая труба локомобиля. Но с каждым днем
луна появлялась на небе все позднее, - мы понимали, что вскоре она исчезнет
совсем и наступят иные ночи, хоть и звездные, но темные. Надо было, пока не
поздно, ловить полнолуние и убирать хлеб, - вот почему в пятницу с утра все
свободные люди выехали на дальнее поле жать последнюю пшеницу.
До самого вечера там, в шести верстах от совхоза, на обрывистом и
глинистом берегу реки трещали жатки-лобогрейки, жатки-самоскидки; их
зубчатые крылья взлетали над ровным посевом пшеницы и то и дело сбрасывали
на колючую стерню охапки срезанных острыми ножами колосьев.
Много нажали курсанты за этот день: там, где раньше от пыльной
проселочной дороги на Жванец и до самого обрыва уходило широкое густое поле
пшеницы, теперь сплошь виднелась колючая стерня, и на ней лежали кучки
срезанных тяжелых колосьев.
Холмики нарытой кротами земли, мышиные норки, следы давних селянских
меж, свитые у кочек гнезда жаворонков - все это, ранее запрятанное в густой
пшенице, теперь обнажилось и стало заметным.
Курсанты возвратились в совхоз, когда стемнело, голодные, загорелые за
целый день работы на солнце. Возвратился с ними и я. Ближе к вечеру я отвез
туда, на дальнее поле, целую бочку холодной ключевой воды; ее распили почти
всю, лишь на донышке, на уровне дубового крана, звонко плескались недопитые
остатки. Только я выпряг из оглобель худую облезлую лошадь, ко мне подошел
Полевой.
- Вот что, Василь, - сказал он, - ты не очень заморился?
- Совсем не заморился. Я же воду возил. Разве это работа?
- Тогда слушай. Народ сегодня поработал крепко. После ужина все как
завалятся спать, никого не разбудишь. Придется тебе сегодня подежурить на
поле. Как взойдет луна, там будут вязать сельские девчата. Ну, а вы вдвоем с
Шершнем берите коней и тоже подавайтесь к ним на поле. Девчата, как повяжут,
лягут спать, а вы будете сторожить, как бы какой куркуль не утащил снопы.
Ну, а пока, до луны, ты, как поужинаешь, поспи. Шершень тебя разбудит.
- Зачем мне спать? Я и так обойдусь, - отказался я и подумал:
"Интересно, какую же лошадь мне дадут на дежурство?"
Дали Каштана, резвого карего коня, который до полудня возил снопы, а
все остальное время отдыхал в прохладной конюшне.
До сих пор мне удавалось ездить на совхозных конях только к водопою -
до Днестра и обратно. К реке кони шли спокойно, медленно входили в быструю
воду и стояли в ней, пофыркивая, по нескольку минут, но зато обратно они
неслись галопом, обгоняя друг друга, - знали, что в деревянных яслях уже
засыпан для них овес. Приходилось изо всей силы натягивать поводья, чтобы не
слететь. А один раз я купал серого жеребца, по странной кличке Холера, так
он как понес меня на обратном пути - я уж думал: все!
Я бил Холеру пятками в мягкие бока, натягивая изо всей силы узду, но
все было напрасно: жеребец обогнал всех лошадей и, похрапывая, мчался к
совхозному двору. Проносились мимо деревья, столбы, вот мы обогнули каменный
забор, вот влетели в распахнутые ворота. Увидев конюшню, жеребец рванул так,
что я сразу же переехал на круп и выпустил поводья. Бревенчатые стены
конюшни приближались, все шире казалась черная дыра дверей.
Остановить коня я уже не мог и понимал, что он затащит меня прямо к
стойлу. Но это было бы еще ничего. Уже когда до конюшни оставалось несколько
шагов, я сообразил, что ударюсь о деревянную притолоку. На всем скаку я
спрыгнул с Холеры и зарылся ногами в мягкую кучу навоза. Только это меня и
спасло, а не то лежать бы мне под стеной с разбитым черепом.
Каштан, на котором мне предстояло ехать караулить, был хоть и
норовистый конек, но зато куда спокойнее Холеры. Шершень сам набросил на
спину Каштана кожаное седло, затянул подпруги, хлопнул коня по шее и, когда
все было готово, скомандовал:
- Садись, хлопче. Поедем!
Я поправил винтовку за плечами, передвинув запрятанный в кобуру зауэр
по ремню назад, чтобы не мешал садиться, и подошел к коню. Но не успел я
схватить его за гриву, как Шершень засмеялся и сказал:
- Да кто же на коня так садится? На коня надо с ле