Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
что то же самое - мыкать горе
горемычное; странные в нашем отечестве бывают синонимические ряды.
Более резонно предположить, что на Чевенгур напала своя же ЧК, решившая
убрать источник веяний, не утвержденных постановлением губкома. Но и такой
вариант вряд ли имел в виду автор. Больше всего это внезапное нападение
напоминает финал истории еще одного города, щедринского города Глупова.
Помните, там, на Глупов, преобразованный вдохновенным творчеством
Угрюм-Бурчеева, налетел неизвестно откуда взявшийся вихрь по имени ОНО,
который /которое?/ разметал /разметало?/ его до основания. И за тем, и за
другим финалами стоит беспощадная, но и беспомощная позиция авторов,
желающих уничтожить пухнущее, как раковая опухоль, зло, и не знающих, как
это сделать.
В отличие от "Чевенгура" действующие лица в "Котловане" заняты
тяжелейшим трудом, но он столь же бессмыслен, как и ничегонеделанье
чевенгурцев. "Котлован", может быть, самое мрачное произведение в русской
литературе. Надо же! Представить себе строительство социализма, слабо
замаскированное под строительство гигантского страннопиимного дома для
пролетариата, как копание огромной братской могилы для самих строителей.
Здесь нет положительных героев, даже как бы положительных, вроде
чевенгурских. Несчастны все. Рабочие, роющие бесконечный котлован. Кулаки,
которых грузят на плот, чтобы отправить в известном направлении. /Почему-то
приходит на память картинка из пугачевских времен: по рекам пускают плоты с
повешенными участниками восстания. И хотя на котлованских плотах виселиц
нет, аналогия все равно не исчезает/. Бедняки, насильно сгоняемые в колхоз,
у которых уже нет сил сопротивляться. Лошади, которые отвыкли ездить. Люди,
которые отвыкли жить. И опять-таки все они /кроме бессловесных лошадей/
бодро произносят массу пустых фраз, долженствующих изобразить их высокую
сознательность и идейную стойкость. Но лозунги мертвы, как мертвы и уста, их
провозглашающие. Даже сами персонажи не могут отличить действительно умерших
от изнеможенных или спящих.
И только, когда умирает маленькая девочка, у одного из главных героев,
нет, не героев, персонажей - Чаклина - в фанфаронское бормотание врезаются
проникнутые подлинным чувством, подлинным горем слова. "Где же теперь будет
коммунизм на свете, если его нет смысла в детском чувстве и в убежденном
впечатлении? Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного
происхождения, если нет маленького, верного человечка, в котором истина
стала бы радостью и движеньем". Чудовищный котлован становится всего лишь
огромной могилой для ребенка.
Кто-то предположил, что в этой символике заложено возрождение языческих
обычаев старой Руси. Что правда, то правда, христианского во всем, что
происходит вокруг, маловато. Но мне, читателю, нет дела ни до какого
язычества, мифологических архетипов и прочих философско-филологических
корней. А символ действительно есть, высеченный из самого твердого вещества,
несокрушимый, как монолит, хотя физически он представляет собой пустоту,
оставленную на месте вынутого грунта... И если бы, как говорится у Гумилева,
слово было Богом, то после того, как Платонов произнес слово "котлован",
строительство сталинского социализма должно было бы прекратиться. Но на Руси
слово Богом не было.
Критик М.Золотоносов нашел в "Котловане" ряд прямых откликов на статьи
Сталина 1929 - 30-х годов, целый, как он говорит, "диалог", в котором
пародируются сталинские идеи. /Надо обладать незаурядной смелостью, чтобы
решиться на такой "диалог"/. Но, как и все остальные параллели к
платоновской прозе, и эти остроумные сопоставления имеют все же
второстепенное значение, сводя очередной раз произведение к злободневному
фельетону. Исследователи все время пытаются найти конкретное и сиюминутное,
а не общее и вечное. Читатель может ничего не знать о параллелях, но не
может не почувствовать самостоятельности концепции Платонова. И в этом
смысле платоновские повести встают в ряд с великими антитоталитаристскими
творениями века, может быть, даже превосходящие "головные" романы глубиной
проникновения в народную душу, хотя и не общедоступностью.
"Ювенильное море" - тоже история одного города, по российской традиции,
разумеется, города Глупова, только здесь живут глуповцы иного разряда. Перед
нами проходит вереница внешне громокипящих, а на поверку таких же бредовых
проектов жизненного переустройства. Все новые и новые, все более дерзкие
идеи рождаются в воспаленном мозгу инженера Верко и каждая из них начинает
немедленно воплощаться в жизнь, без проверки, без технического обоснования,
без денег и стройматериалов. Вырастает, например, ветряк, сложенный
кирпичами из чернозема - до первого дождя. По идее ветряк должен давать
энергию, но его самого крутят несчастные волы. А пока идет грандиозное
большевистское созидательство, коров перепоручают присмотру быков /пастухи
слишком заняты/, а люди продолжают спать под одной кошмой. Бог ты мой, и
кто-то из критиков принимал действия Верко и Бесталоева за подлинный
энтузиазм!
Правда, финал "Ювенильного моря" может озадачить. В отличие от
предыдущих трагических концовок он как бы подчеркнуто оптимистичен. После
мрачного юмора, убийственных насмешек, срывания всех и всяческих масок вдруг
чудо-машины созданы, установки для глубокого бурения пущены в ход, и
хрустальные потоки залежавшейся в недрах воды хлынули в жаждущие степи. Даже
в ожесточившихся душах борцов с оппортунизмом проступает просветление. Этот
финал дал повод кое кому из "неоплатоников" утверждать, что вообще-то
писатель был парнем свойским, и за индустриализацию агитировал, и против
коллективизации не пикетировал, словом, сталинский социализм поддерживал, а
боролся только с его извращениями. Из чего должно, видимо, следовать, что
травили Платонова зря, своя своих не познаша.
Нет, финал "Ювенильного моря" - не апофеоз, не компромисс, а насмешка,
дерзкая, вызывающая. Сравнить этот финал можно сравнить с концовками многих
"колхозных" фильмов. Если не считать мыльных оперетт Пырьева, то даже
серьезные работы /скажем, "Председатель" А.Салтыкова/, в которых была
рассказана известная, может быть, даже значительная часть правды, часто
заканчивались ландшафтиками беленьких агрогородков, в которых чоломкались
коллективные пейзане, в перерывах между поцелуями нажимающие кнопки
управления электроплугами. Рассказывают, что в иных случаях олеографии
вставлялись в картины по личному указанию Сталина. Художники подчинялись.
Попробовали бы не подчиниться. Но вольно же было Иосифу Виссарионовичу
испытывать самодовольную уверенность в том, что лубочные рушники как нельзя
лучше агитируют глупенький народ в пользу колхозного строя. Эффект получался
совсем иным, по крайней мере, в тех аудиториях, в которых я имел честь их
смотреть. И чем навязчивее были кадры, тем ощутимее возникало чувство
невыносимой фальши, может быть. даже не на сознательном, а на гормональном
уровне.
Финал "Ювенильного моря" сделан по тому же образцу, но с
противоположной, пародийной целью. Как можно не замечать откровенной
издевки: сверхглубокая скважина прошла аж три метра и достигла желанной
водицы. Зачем было затевать дорогостоящую туфту, если до воды можно было
докопаться с помощью лопаты? Кому нужны счастливые коллективы, где профорги
провожают покойников на кладбище, "несмотря на неуплату членских взносов",
где любознательные рабочие расспрашивают председательницу об электронах,
вместо того, чтобы напоить и подоить коров, а самой председательнице после
доставания кровельного железа приходится делать очередной аборт. Читатель
Платонова понимал или должен был понимать /за критиков не отвечаю/, что
писатель показал ему чудо, а чудо тем и отличается от нетрансцедентальных
явлений, что не может быть ни при каких условиях достигнуто в реальной
жизни.
Не один Платонов заметил, что в основе социалистического эксперимента
скрытно лежала надежда на чудо. На то самое сверхъестественное, божественное
чудо, которое столь яростно, богохульно предавалось анафемам с официальных
амвонов.
"То была вера в чудо, то самое чудо, что отвергла презрительная
интеллигенция, и тут же народу преподнесла в другом виде - в проповеди
наступления всемирной революции, уравнения всех людей и т.д.", -
проницательно писал в 1918 году В.Н.Муравьев в так и не дошедшем
своевременно до читателей сборнике "Из глубины". Ему вторил другой русский
мыслитель: "Как раковая опухоль растет и все прорывает собою, все разрушает,
- и сосет силы организма, и нет силы остановить ее: так социализм. Это
изнурительная мечта, - неосуществимая, безнадежная, но которая вбирает все
живые силы в себя, у молодежи, у гимназиста, у гимназистки... Именно мечта о
счастье, а не работа для счастья. И она даже противоположна медленной,
инженерной работе над счастьем.
-- Нужно копать арык и орошить голодную степь.
-- Нет, зачем: мы будем сидеть в голодной степи и мечтать и о том, как
дети наших правнуков полетят по воздуху на крыльях,- и тогда им будет легко
летать даже на далекий водопой"...
Не дать, не взять - чистый эпиграф к Платонову. Достаточно прочесть эту
цитату-откровение В.Розанова, чтобы понять, почему властям было абсолютно
необходимо отсечь от читающей публики инакомыслящих. Не обязательно, чтобы
инакомыслящие всегда оказывались бы правыми. Просто разноголосица заставляет
думать, спорить, выбирать. Чего как раз и нельзя было допустить. В головы
должна быть вбита только одна догма. А вот во что она, внедрившись в
сознание, превращала людей - читайте у Платонова.
Литературовед В.Турбин как-то провел параллель между "Котлованом" и
стихотворением Маяковского "Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и людях
Кузнецка". Писались они примерно в одно и то же время. Пейзаж в
стихотворении действительно котловановский: "Свела промозглость корчею -
неважный мокр уют, сидят впотьмах рабочие, подмокший хлеб жуют..." Но,
подметив сходство, Турбин не стал углубляться в различия. Правда, они на
поверхности: стихотворение писалось ради бодрого рефрена - "Через четыре
года здесь будет город-сад", в "Котловане" же нет и намека на какую-нибудь
надежду. Маяковский не мог не написать этих строк. Если бы он их не написал,
то это означало бы: вся его жизнь, вся его вера, все его творчество пошли
насмарку.
Что же из этого следует или, вернее, последовало? Менее чем через
полгода после публикации "Кузнецкстроя..." оптимист Маяковский выстрелил в
себя, а пессимисты Булгаков и Платонов ни о каких самоубийствах не
помышляли. Они ведь ни в чем не разочаровывались и готовы были прожить, как
можно дольше, чтобы продолжать борьбу. Травили их на совесть, в том числе и
лично Владимир Владимирович, но все же они умрут несломленными. И кто же из
этих писателей встретил смертный час в большем согласии с совестью?
Единственное, что может сказать Маяковский в оправдание на Страшном Суде: "Я
писал свои стихи искренне"; большинство советских писателей и этого сказать
не смогут. "Худшими книгами для меня являются те мои вещи, которые я написал
при Сталине, черт побери: все мы врали со страшной силой", - на склоне лет
признался О.Горчаков, а должны были бы покаяться и все остальные.
Известно, что Сталин назвал рассказ Платонова "Усомнившийся Макар"
двусмысленным. Оценку эту подхватили Авербах, Фадеев и другие солдаты
партии. Им и в голову не приходило, что у Платонова никакой двусмысленности
не было. Окружающую его действительность он отрицал однозначно, из чего
легко сделать вывод: Платонов был врагом существующей власти, и все что про
него написали авербахи и фадеевы - правда. Контра, предатель, кулацкий
прихвостень...
Платонов яростно отрицал подобные обвинения и клялся в неизбывной
преданности революции. О том, что подобные заверения делались не из
трусости, не от желания спасти шкуру, можно судить по такому факту: и после
самых жестоких проработок писатель вовсе не кидался исправлять произведения
по указке в отличие от иных своих критиков.
Напротив, Платонов настойчиво, хотя в 30-х годах почти безуспешно,
пытался пробиться в печать. Трудно представить, даже учитывая несомненное
своеобразие его мышления, что он не мог вообразить, какая пляска Святого
Витта поднялась бы, если бы "Чевенгур" и "Котлован" увидели бы свет. Тем не
менее он посылает "Чевенгур" Горькому в откровенной надежде на протекцию.
Но, видимо, Алексей Максимович попросту струсил и с помощью лексических
фиоритур стал растолковывать неразумному Платонову, почему его роман нельзя
печатать.
Но все же загадка остается. Какой он, Платонов, только усомнившийся
/как любят называть его нынешние литературоведы, перефразируя название
рассказа/ или неколебимо стойкий боец против казарменного социализма? Тогда
к чему бить себя в грудь?
На самом деле Платонов был безусловно за революцию. Только за другую
революцию. За ту, о которой мечтали лучшие умы человечества веками. За
такую, какую и собиралась вершить русская интеллигенция. О какой, например,
грезил Блок: "Что же задумано? ПЕРЕДЕЛАТЬ все. Устроить так, чтобы все стало
новым, чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала
справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью". Эти бы слова почаще
вспоминать плакальщикам по "России, которую мы потеряли". И не один Блок
оценивал родную страну так строго. И Чехов, и Бунин, и ранний Горький -
почему они не видели той высочайшей моральности, о которой так много сейчас
твердят иные. Или им не можно доверять? Демократы, мол... /Хотя Бунин, какой
он демократ?/ Но ведь и другие - правые, религиозные, националистические
публицисты разносили нашу страну в пух и прах. Уж никак не от недостатка
патриотизма.
Платонов в возможность преображения верил, а потому считал себя, а не
своих злопыхателей правым. Может быть, поэтому он оказался близким нам,
шестидесятникам, в нашей, может быть, столь же наивной борьбе за социализм с
человеческим лицом. Шестидесятники тоже не сомневались, что их произведения
должны быть опубликованы здесь и сейчас /в крайнем случае в самиздате или за
рубежом/. И готовы были ради этого перенести весьма тяжелые испытания. Вряд
ли он /как и мы/ ясно представлял себе свой идеал. Но что революция не
должна быть такой, какой она стала с первых шагов, в этом он был тверд. И
поэтому искренне считал себя и защитником, и сторонником народа, советской
власти, революции. Я не отрицаю, что здесь была известная доля наивности,
свойственной не только Платонову. что отнюдь не умаляет объективной
направленности его сатир.
Хотите знать, от чего погибло, рухнуло, деморализовалось наше, такой
кровью созданное общество? Прочтите цитату известного рапповца Л.Авербаха из
статьи 1929 года, где он расправляется с Платоновым: "И Маркс и Ленин не
раз, как известно, сравнивали строительство социализма с родами, т.е. с
болезненным, тяжелым и мучительным процессом. Мы "рожаем" новое общество.
Нам нужны высочайшее напряжение всех сил, подобранность всех мускулов,
суровая целеустремленность. А к нам приходят с проповедью расслабленности. А
нас хотят разжалобить. А к нам приходят с пропагандой гуманизма, как будто
есть на свете что-либо более истинно-человечное, чем классовая ненависть
пролетариата..., как будто можно быть человеком иначе, как чувствуя себя
лишь частью того целого, которое осуществляет нашу идею". А как просто
записывали во врагов народа: "Писатели, желающие быть советскими, должны
ясно понимать, что нигилистическая распущенность и
анархоиндивидуалистическая фронда чужды пролетарской революции никак не
меньше, чем прямая контрреволюция с фашистскими лозунгами. Это должен понять
и А.Платонов".
Итак, гуманизм = ненависти, а выражение мнения - фашизму. Право же
невозможно выразиться яснее и откровеннее. Мораль тут выворачивается
наизнанку, Зло начинает именоваться Добром. Право же, когда верующие люди
перешептывались, что в России воцарился Антихрист, они были недалеки от
истины, по крайней мере в метафорическом плане. Нельзя, конечно, не
сочувствовать людям, закончившим жизнь в ГУЛАГе, но, право же, авербахи
накликали на себя эту кару сами.
Платонов, который мог сказать, например, так: "Писарь коммуны стал
писать ордера на ужин, выписывая лозунг "Пролетарии всех стран,
соединяйтесь!" от руки на каждом ордере", конечно же, делал это не для того,
чтобы очистить страну от шелухи бюрократизма, как этого искренне пытался
добиться Маяковский своими победоносиковыми. В отличие от Маяковского
Платонов чувствовал или понимал, что порок не в бюрократической надстройке,
порок в неверно заложенном базисе. Так что Платонов бил по самой системе,
хотя я вовсе не собираюсь утверждать, что Замятин, Булгаков, Платонов и
другие /не забывайте, что я упоминаю только тех, кто имел отношение к
фантастике/ намеревались бороться с советской властью с ножом за голенищем,
как любил изображать белогвардейцев и кулаков один партийный карикатурист.
Они не собирались восстанавливать монархию, призывать белых генералов,
продавать родину Антанте, а себя сигуранце... Они имели в виду совсем,
совсем иное...
Они-то как раз пытались вести честный бой, пытались сражаться
политическими средствами, может быть, недопонимая, что с их оппонентами
вести джентльменские споры бессмысленно. Но все-таки вели. Молчать не
позволяла совесть. Может быть, они помнили слова Шопенгауэра: "...ибо если
мы молчим, то кто же будет говорить"... Это было подлинно духовное
сопротивление. Эти люди были живым укором всем, кто, приняв на вооружение
орвелловское двоемыслие, предпочитал делать вид, что ничего вокруг не
замечает. Эти люди спасли честь и достоинство русской интеллигенции и сумели
передать эстафету следующим поколениям. Недаром неизвестные до того
произведения оказались созвучными времени кардинальных перемен.
Здесь может возникнуть странное, на первый взгляд, умозаключение: уж не
хотите ли вы сказать, что "дикие крики озлобленья" сталинских палачей имели
под собой основание? Мы-то, мол, заходимся, чтобы доказать, какими негодяями
были авербахи и ермиловы, а вы чуть ли не подтверждаете их правоту. Нет, не
подтверждаю. Они или грубо, фанатично заблуждались, либо лгали из шкурных
соображений. Состав преступления был не в том, что не печатали конкретно
"Котлована" или "Собачьего сердца", а в преступной системе подавления любого
инакомыслия, любой критики. А мы бы хотели, чтобы насильникам, тиранам,
диктаторам не оказывалось никакого сопротивления? Чтобы все кричали "Ура!" и
в воздух чепчики бросали?
Нас исподволь приучили слишком уж расширительно употреблять эпитет
"советский". Все, что находилось на территории СССР, стало обозначаться этим
определением, хотя в нем гораздо больше политического, нежели
территориального привкуса. У нас все литераторы советские - советские
драматурги Булгаков и Вишневский, советские поэты Ахматова и Лебедев-Кумач,
единый союз писателей, единый художественный метод, единодушная подд