Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
, а
смеюсь над потугами неблагодарных галчат откреститься от всего святого,
демонстративно не желающих признавать, что если бы не было проклинаемых ныне
духовных родителей, не было бы и никаких перемен, не было бы и их самих.
Простите великодушно, но школьный образ Слона и Моськи навязчиво лезет в
голову.
Нынче все, что набралось в отечественной литературе, требует
пересмотра, чаще всего кардинального. Провести ревизию не так-то просто.
Существовавшие концепции вгонялись в нас под давлением десятилетиями, мы
уверовали в них и сами рьяно их защищали. Полная история фантастики
советского периода /как и всей советской литературы - я не буду больше
повторять эту очевидную мысль/ и не могла быть написана до девяностых годов,
хотя бы потому, что из литературной цепи были насильственно изъяты самые
прочные звенья. Гласно или негласно мы соглашались главной вершиной считать
толстовскую "Аэлиту". Как будто не существовали существовавшие и всеми, кто
хотел, прочитанные замечательные повести Михаила Булгакова и известное
немногим его Евангелие от Михаила - роман "Мастер и Маргарита", или ни на
что не похожие трагические притчи Андрея Платонова; в грязь втаптывался
великий, может быть, центральный роман ХХ века - "Мы" Евгения Замятина;
подлые руки кощунственно замахивались даже на куда менее задиристого
Александра Грина...
Политизированным жанром фантастика была всегда, в этом отношении она
схожа с публицистикой. Можно ей это ставить в укор, но можно счесть
фамильной чертой. Фантастику нельзя ни понимать, ни анализировать вне прямых
связей с господствующими идеологическими ветрами, с борениями общественных
страстей, с утверждением, либо, наоборот, с отрицанием идеалов, которые
высказываются в ее утопической разновидности непосредственно, открытым
текстом.
В русской дореволюционной литературе фантастика была так основательно
задвинута на задний план, что само ее существование подвергалось сомнению.
Е.Замятин, например, считал, что за исключением двух-трех наименований,
имеющих "скорее публицистическое, чем художественное значение", русской
фантастики вообще не было. Сейчас дотошные поисковики составили из книг
дореволюционных авторов приличную библиотеку, но это все книги, честно
признаться, второстепенные, и нельзя сказать, что Евгений Иванович так уж
был неправ. Скорее всего, причина странного пробела /как и отсутствие у нас
приключенческо-детективной струи/ в том, что русская литература с самого
начала осознавала себя не просто как искусство слова, а как призванная
донести до людей святое пророчество, как влачащая тяжелый миссионерский
крест. Творчество гигантов-реалистов заслонило собой все остальные жанры и
поставило в центр нравственные искания мятущейся души. Между тем, интерес
читающей публики был всегда, сочинения зарубежных приключенцев и фантастов
переводились с колес и завоевывали у нас популярность, порой превосходящую
ту, которой пользовался автор на родине. Бурный рост фантастики после 17-го
года сам по себе свидетельствует о радикальности изменения политического
климата в стране. Это не похвала и не упрек - просто констатация факта.
Причины увлечения фантастикой - а тогда ее сочиняли все, кому не лень -
отнюдь не в том, что "быт, психология надоели", как разъяснил Горький в
отзыве об "Аэлите". /Алексей Максимович вообще отличался способностью
изрекать экстравагантную несуразицу, расходящуюся не только с
общепризнанными оценками, но и со здравым смыслом, а многочисленный клан
горьковедов несколько десятилетий пытался извлечь из таких его высказываний
выдающееся глубокомыслие/. Фантастика давала выход общественным
умонастроениям, не только фундаментальным, выразившим себя в создании утопий
и антиутопий, но и злободневным - фантастика агитировала, пародировала,
высмеивала, иногда опошляла, низводила до уровня раешника.
Что бы сейчас ни говорили о тех годах, в них горела жестокая романтика,
топливом для которой была невероятность, фантасмагоричность происходящего.
Валерий Брюсов, поэт, по не совсем понятным причинам безоговорочно принявший
революцию, так как он был человеком совсем иного склада, нежели, скажем,
Маяковский, писал:
Из круга жизни, из мира прозы
Мы вброшены в невероятность...
Он восторгался этой "вброшенностью", другие приходили от нее в
отчаяние, эмигрировали, стрелялись, лезли под пули... Романтическая
невероятность была лишена идиллических обертонов, и фантастика, воспевавшая
революцию, была по большей части воинственной, она напялила на себя авиашлем
и отправилась на фронт сражаться с международным империализмом - реальным и
воображаемым. Не будем сегодня строго судить авторов: они ведь своих, а не
чужих жизней не жалели "в борьбе за это". "Они совершали чудовищные
преступления, но их жертвенность заставляла прощать многое", - признавали
даже их недруги. Могли ли тогдашние комиссары в пыльных шлемах знать,
догадываться, что главный враг революции, нанесший коммунистической идее
нокаут, от которого она не сможет оправиться, красовался не в
белогвардейских погонах, он ходил в скромном полувоенном френче и мягких
сапогах? Это только нынешние политические недоумки, а может быть, напротив,
большие хитрецы, воображают, или скорее делают вид, что воображают, будто
социализм и коммунизм разрушили Горбачев и Яковлев. Коммунизм погубили
немудрые, скажем так, кремлевские дуболомы, БАМ и Минводхоз, нищий Вьетнам,
окровавленный Афганистан, умирающая от голода Эфиопия, его погубили Ким Ир
Сен и Фидель Кастро... Нет, на самом деле он был погублен гораздо раньше.
Коммунизм погубили большевики, как только "ўгнем и м‚чем" начали внедрять
свои теории в жизнь. Прекрасная, сверкающая, чистая, как хитон святого,
мечта о земном рае оказалась немедленно заляпанной окровавленными лапами
действительности, как только ее вытащили на реальную улицу. Недаром так
вскинулся Горький, узрев, что творят со всеми встречными и поперечными
любезные его сердцу павлы власовы. Вопрос о том, каким образом буревестник
революции перешел от несвоевременных мыслей ко вполне своевременным, хотя и
небезынтересен, но к фантастике отношения не имеет.
Исторический опыт, скажем, Французской революции мог бы, конечно,
кое-чему научить, но подобные аналогии особенно доказательными получаются
тогда, когда уже ничего нельзя изменить. К чести фантастики надо сказать,
что она-то как раз чувствовала опасность, но от ее предупреждений
отмахивались, их объявляли, а может, и вправду считали клеветой на
социализм, - слишком велико было торжество победителей. Перечитывая сейчас
художественную литературу, публицистику, критику 20-х годов, поражаешься,
как много было озарений, предвидений, догадок, прошедших, к несчастью, в
стороне от общественного сознания. Впрочем, это участь всех кассандр. Вот
слова Плеханова: "Если бы наша партия, в самом деле, наградила себя такой
организацией, то в ее рядах очень скоро не осталось бы места ни для умных
людей, ни для закаленных борцов, в ней остались бы лишь лягушки, получившие,
наконец, желанного царя, да Центральный журавль, беспрепятственно глотающий
этих лягушек одну за другой".
Напомню, что Георгий Валентинович умер в 1918 году.
Л
юди всегда стремились отыскать смысл жизни, оправдать свое
существование. Но сколько бы между ними ни рождалось мудрецов и гениев,
каждый человек в отдельности на этот вопрос не ответит никогда, как и
никогда не откажется от попыток разгадать таинство жизни. Однако то, чего
невозможно добиться в индивидуальном зачете, становится куда более простым и
доступным, если общей идеей загорается коллектив. А когда коллектив - этот
целый народ, то у отдельного его члена может возникнуть такой внутренний
подъем, такое чувство сопричастности, что он и вправду начинает петь и
смеяться, как дети.
Стоит ли напоминать: цель может быть иллюзорной. Однако тем, кто
начинает говорить об иллюзорности в тот момент, когда идея овладевает
массами, как правило, не верят. Авторы знаменитых "Вех" видели все, и многое
предсказали задолго до семнадцатого года, но их приняли в штыки и не только
"ленинцы"... Многим в России показалось, что построение социализма и есть та
самая вожделенная цель, которая делает их пребывание на этом свете
осмысленным. Они с восторгом стали жить для будущего, отказывая себе во
всем. При этом они /может быть, опять лучше сказать - мы/ вовсе не
чувствовали себя обделенными.
К нам, кто сердцем молод!..
Ветошь веков - долой...
Ныне восславим Молот
И Совнарком мировой...
Трактором разума взроем
Рабских душ целину,
Звезды в ряды построим,
В вожжи впряжем луну...
Как ни наивны эти стихи Владимира Кириллова, едва ли кто осмелится
утверждать, что они были неискренними, что пером поэта не водила молодая и
веселая радость от того, что ему довелось жить в такое небывалое время.
Россия была обманута в своей мечте низко и мерзко, но это не значит,
что мы теперь должны бояться заглянуть в будущее, должны заведомо отказаться
переносить будущее в настоящее, как рекомендовал непопулярный нынче классик.
Мы дорого платим за то, что эти соображения в суматохе оказались упущенными.
После Октября 17-го многим показалось, что возникла уникальная
возможность проверить утопии на практике, сотворить будущее собственными
руками и даже успеть увидеть сотворенное собственными глазами. Трудно
отрицать, что в 20-х годах было, было ощущение того, что вокруг творится
великий эксперимент. Была и наивная уверенность, что обещанная коммуна не за
горами. Этой уверенностью была проникнута не только неграмотная беднота.
Отвечая в "Красной нови" на сомнения академика И.П.Павлова, можно ли
переделать невежественных рабочих, "любимец партии" и один из ее теоретиков
Н.И.Бухарин всерьез и, безусловно веря в собственные слова, утверждал:
"Переделаем - так, как нужно, обязательно переделаем! Так же переделаем, как
переделали самих себя, как переделали государство, как переделали армию, как
переделываем хозяйство - как переделали /уже переделали - в 1923 году? -
В.Р./ "рассейскую" "Федорушку-Варварушку" в активную, волевую, быстро
растущую, жадную для жизни народную массу". И эта замороченность мозгов
вызывала необыкновенное воодушевление. Кому-то, к примеру, пришла в голову
мысль прорыть канал от Ледовитого океана до Индийского. Для чего? А так - от
душевной широты. Для объединения народов. Был, конечно, Кронштадт, но был
ведь и Перекоп. Лишь много времени спустя окончательно поняли, что Кронштадт
перечеркнул Перекоп.
Мир строится по новому масштабу.
В крови, в пыли под пушки и набат
Возводим мы, отталкивая слабых,
Утопий град - заветных мыслей град, -
наставлял один из первых советских поэтов Николай Тихонов. Он назвал
стихотворение "Перекресток утопий" - перекресток, расположенный на дорогах
мировой истории.
Любопытно, согласитесь: в этом программном для него стихотворении поэт
счел нужным подчеркнуть, что в его утопический "град" не будут допущены
"слабые". Но за что же их отталкивать, а главное - куда их, оттолкнутых,
девать? Однако тоже люди, хотя и не считающие слово товарища Маузера верхом
ораторского искусства. В котлован уложить штабельками? Загнать за колючую
проволоку? Впоследствии Николай Семенович, став одним из руководителей
сталинского ССП - Союза советских писателей, участвовал в отталкивании
"слабых" и в прямом смысле. Но до этого еще далеко. Поэт преисполнен надежд
и не подозревает ни о судьбах страны, ни о собственной эволюции. А может,
подозревает?
Утопии - светило мирозданья, -
Поэт-мудрец, безумствуй и пророчь, -
Иль новый день в неведомом сиянье,
Иль новая, невиданная ночь!
Как видите, "ночная" альтернатива в принципе допускается. Тихонов, надо
думать, имел в виду победу контрреволюционных сил. Они и вправду победили,
только приняли столь неожиданное для стихотворца обличье, что он и сам
включился в их бесовский хоровод.
Что ж, попробуем взглянуть, как фантастика отразила упорные мучения,
сопровождавшие страну не только в поисках, но и в реальном прокладывании
своего особого, своеобразного пути. Одна из особенностей нашего пути
заключалось в том, что, по-видимому, в него было скрыто встроен так до конца
и неразгаданный механизм, который, вроде террористической бомбы замедленного
действия, срабатывал через определенное время и обращал даже несомненные
достижения в поражения.
Задача, которую принялся решать советский строй после победы, многим
казалась разрешимой в короткие сроки, хотя все скорее всего понимали, сколь
она грандиозна и нова. Различные точки зрения в таком деле, казалось бы, не
просто естественны, не просто желательны - необходимы. Нелепо бы было
ожидать, что готовые решения придут сразу. К сожалению, успешно насаждалась
такая точка зрения: решения у большевиков, у Ленина, в частности, уже в
кармане. Догматически понимаемое единство партийных рядов, категорическое
нежелание и неумение вдумываться в доводы оппонентов сыграют свою роль через
десяток лет, когда именем ленинской партии будут кровью подавляться малейшие
разногласия, малейшие отклонения от того, что высокопарно именовалось
генеральной линией партии.
Контрреволюционеры, конечно, существовали не только в воспаленном
воображении Сталина, но в горячке революционных сражений, в разрухе и
нищете, в буднях великих строек, в лихорадочной подготовке к новой войне
отодвигалось на второй план, на "потом" здравое рассуждение: как бы то ни
было с их тактикой, большевики брали власть все же не для того, чтобы
построить самую большую в мире систему концлагерей, а чтобы воздвигнуть
самое справедливое, следовательно, самое гуманное общество в мире.
Революционная твердость, классовая ненависть к противнику, даже если он
твой отец, твой брат, твой сын, - почиталось высшей гражданской доблестью.
Вспомните Любовь Яровую из одноименной пьесы Константина Тренева, "сдавшую"
собственного мужа, Махрютку из рассказа Бориса Лавренева "Сорок первый",
расстрелявшую любимого человека, в жизни - Павлика Морозова, предавшего
отца. Разводить интеллигентские турусы на колесах относительно всяких там
гуманизмов считалось не только неуместным, но и приравнивалось к прямому
пособничеству международной буржуазии. Удивительно: в недавно обнародованных
записках Л.Д.Троцкого можно найти такие слова: "Те чувства, которые мы,
революционеры, теперь часто затрудняемся назвать по имени - до такой степени
эти имена затасканы ханжами и пошляками: бескорыстная дружба, любовь к
ближнему, сердечное участие - будут звучать лирическими аккордами в
социалистической поэзии". Вот уж от кого от кого, а от Троцкого их трудно
было ожидать. Но незаметно, чтобы Лев Давидович когда-нибудь воплощал свои,
как выясняется, заветные мечты на практике.
Не знаю, когда гуманизм стали именовать абстрактным, то есть
неконкретным. Преимущество "конкретного", классового гуманизма, по мнению
его законотворцев, заключается в том, что к одному и тому же событию надо
подходить с различными мерками. Если буржуазия расстреливает рабочих - это
чудовищное злодеяние. Вообще-то говоря, так оно и есть, и спорить можно
только с продолжением тезиса: а вот если рабочие расстреливают буржуев, даже
без вины, как это, скажем, происходит в платоновском "Чевенгуре", то мораль
и совесть красных палачей, простите, исполнителей революционных приговоров,
остается незамутненной. Как тут не вспомнить о пресловутой "химере совести"?
Подтверждение этой параллели я нашел в книге Д.А.Волкогонова о Ленине: "Он
/Ленин - В.Р./, по существу, проповедовал мораль с о ц и а л ь н о г о р а с
и з м а. Согласиться, что единственно высокая мораль - мораль пролетарская,
то есть коммунистическая, ничем не лучше фашистских рассуждений об "арийской
морали"... Ленин обучал этим прописным истинам комсомольцев прямо с трибуны,
Троцкий отстаивал тезис о классовости морали даже тогда, когда его самого
уже вышибли из страны, над его затылком уже навис ледоруб убийцы, а его
сторонников, зачастую мнимых, повсеместно отстреливали, как бродячих собак,
в соответствии все с той же моралью.
Нет слов, никакую революцию /даже ту, которая организуется "сверху"/
нельзя представить себе как мирный приемопередаточный акт, при котором
высокие договаривающиеся стороны подмахивают соответствующие протоколы и,
крепко пожав друг другу руки, расходятся без стрельбы, баррикад, разгоняемых
демонстраций и т.д. Но одно дело стрелять в атакующих цепях, другое -
расправляться с пленными и заложниками. 500 ни в чем неповинных человек
пущено в расход - это была так называемая классовая месть за убийство
Урицкого. Организаторы и вдохновители бойни не понимали, что одновременно
они подписали смертный приговор себе и всей бесчеловечной системе. По тем
счетам мы и до сих пор не расплатились. А начался беспредел с первых дней. С
поруганных анфилад Зимнего, со стрельбы по кремлевским святыням.
Пробоина - в Успенском соборе!
Пробоина - в Московском Кремле!
Пробоина - кромешное горе -
Пробоина - в сраженной земле...
..................................................
Пробоина - брошенные домы -
Пробоина - сдвиг земной оси!
Пробоина - где мы в ней и что мы?
Пробоина - бездна поглотила -
Пробоина - нет всея Руси !
Это не Марина Цветаева. Это никому неизвестная поэтесса Вера
Меркурьева. Даже ленинский нарком Луначарский после такого слишком уж
символического обстрела подавал в отставку. А М.Пришвин запишет в тайном
дневнике: "В чем же оказалась наша самая большая беда? Конечно, в поругании
святынь народных: не важно, что снаряд сделал дыру в Успенском соборе - это
легко заделать. А беда в том духе, который направил пушку на Успенский
Собор. Раз он посягнул на это, ему ничего посягнуть на личность
человеческую". А немного позже: "Не могу с большевиками, потому что у них
столько было насилия, что едва ли им уже простит история за него". Ох,
сегодняшним духом проникнуты эти слова. Зато впрягавший в вожжи Луну
Кириллов /к слову сказать, репрессированный в 1937 году/ счел уместным
сплясать качучу на ступенях расстрелянного храма:
Мы во власти мятежного, страстного хмеля;
Пусть кричат нам: "Вы палачи красоты",
Во имя нашего Завтра - сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи, растопчем искусства цветы...
Кстати, это стихотворение тоже называлось "Мы", но без оттенка горькой
иронии, который выступает в заголовке знаменитого романе Замятина.
Предсказания Брюсова о грядущих гуннах осуществилась буквально, как и
высказанное в пику социальным мечтателям бердяевское высказывание об
опасности осуществления утопий. /Между прочим, Ленин, который во всем был
антиподом Бердяева, сделал прямо противоположное заявление: "Утопия в
политике есть такого рода пожелание, которое осуществить никак нельзя, ни
теперь, ни впоследствии...", хотя, казалось бы, Владимир Ильич должен был бы
высказывать в этом отношении больший оптимизм/. Да что там 20-ые годы, ведь
о приведенных строках Меркурьев