Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
анный холстинной дорожкой. Лукинична, выплакавшая все
слезы, ползала в ногах мужа, опрятно одетых в белые смертные чулки,
осиплая, простоволосая.
- Думала, войдешь ты на своих ноженьках, хозяин наш, а тебя внесли, -
чуть слышались ее шепот и всхлипы, дико похожие на смех.
Петро из горенки вывел под руку деда Гришаку. Старик весь ходил
ходуном, словно пол под его ногами зыбился трясиной. Но к столу подошел
молодцевато, стал в изголовье.
- Ну, здорово, Мирон! Вот как пришлось, сынок, свидеться... -
Перекрестился, поцеловал измазанный желтой глиной ледяной лоб. -
Миронушка, скоро и я... - Голос его поднялся до стенящего визга. Словно
боясь проговориться, дед Гришака проворным, не стариковским движением
поднес руку до рта, привалился к столу.
Спазма волчьей хваткой взяла Петра за глотку. Он потихоньку вышел на
баз, к причаленному у крыльца коню.
XXIV
Из глубоких затишных омутов сваливается Дон на россыпь. Кучеряво вьется
там течение. Дон идет вразвалку, мерным тихим разливом. Над песчаным
твердым дном стаями пасутся чернопузы; ночью на россыпь выходит жировать
стерлядь, ворочается в зеленых прибрежных теремах тины сазан; белесь и
суда гоняют за белой рыбой, сом роется в ракушках; взвернет иногда он
зеленый клуб воды, покажется под просторным месяцем, шевеля золотым,
блестящим правилом, и вновь пойдет расковыривать лобастый усатой головой
залежи ракушек, чтобы к утру застыть в полусне где-нибудь в черной
обглоданной коряге.
Но там, где узко русло, взятый в неволю Дон прогрызает в теклине
глубокую прорезь, с придушенным ревом стремительно гонит одетую пеной
белогривую волну. За мысами уступов, в котловинах течение образует
коловерть. Завораживающим страшным кругом ходит там вода: смотреть - не
насмотришься.
С россыпи спокойных дней свалилась жизнь в прорезь. Закипел
Верхне-Донской округ. Толканулись два течения, пошли вразброд казаки, и
понесла, завертела коловерть. Молодые и который победней - мялись,
отмалчивались, все еще ждали мира от Советской власти, а старые шли в
наступ, уже открыто говорили о том, что красные хотят казачество
уничтожить поголовно.
В Татарском собрал Иван Алексеевич 4 марта сход. Народу сошлось на
редкость много. Может быть, потому, что Штокман предложил ревкому на общем
собрании распределить по беднейшим хозяйствам имущество, оставшееся от
бежавших с белыми купцов. Собранию предшествовало бурное объяснение с
одним из окружных работников. Он приехал из Вешенской с полномочиями
забрать конфискованную одежду. Штокман объяснил ему, что одежду сейчас
ревком сдать не может, так как только вчера было выдано транспорту раненых
и больных красноармейцев тридцать с лишним теплых вещей. Приехавший
молодой паренек насыпался на Штокмана, резко повышая голос:
- Кто тебе позволил отдавать конфискованную одежду?
- Мы разрешения не спрашивали ни у кого.
- Но какое же ты имел право расхищать народное достояние?
- Ты не кричи, товарищ, и не говори глупостей. Никто ничего не
расхищал. Шубы мы выдали подводчикам под сохранные расписки, с тем чтобы
они, доставив красноармейцев до следующего этапного пункта, привезли
выданную одежду обратно. Красноармейцы были полуголые, и отправлять их в
одних шинелишках - значило отправлять на смерть. Как же я мог не выдать?
Тем более что одежда лежала в кладовой без употребления.
Он говорил, сдерживая раздражение, и, может быть, разговор кончился бы
миром, но паренек, заморозив голос, решительно заявил:
- Ты кто такой? Председатель ревкома? Я тебя арестовываю! Сдавай дела
заместителю! Сейчас же отправляю тебя в Вешенскую. Ты тут, может, половину
имущества разворовал, а я...
- Ты коммунист? - кося глазами, мертвенно бледнея, спросил Штокман.
- Не твое дело! Милиционер! Возьми его и доставь в Вешенскую сейчас же!
Сдашь под расписку в окружную милицию.
Паренек смерил Штокмана взглядом.
- А с тобой мы там поговорим. Ты у меня попляшешь, самоуправщик!
- Товарищ! Ты что - ошалел? Да ты знаешь...
- Никаких разговоров! Молчать!
Иван Алексеевич, не успевший в перепалку и слово вставить, увидел, как
Штокман медленным страшным движением потянулся к висевшему на стене
маузеру. Ужас плесканулся в глазах паренька. С изумительной быстротой тот
отворил задом дверь, падая, пересчитал спиной все порожки крыльца и,
ввалившись в сани, долго, пока не проскакал площади, толкал возницу в
спину и все оглядывался, видимо, страшась погони.
В ревкоме раскатами бил в окна хохот. Смешливый Давыдка в судорогах
катался по столу. Но у Штокмана еще долго нервный тик подергивал веко,
косили глаза.
- Нет, каков мерзавец! Ах, подлюга! - повторял он, дрожащими пальцами
сворачивая папироску.
На собрание пошел он вместе с Кошевым и Иваном Алексеевичем. Майдан
набит битком. У Ивана Алексеевича даже сердце не по-хорошему екнуло:
"Чтой-то они неспроста собрались... Весь хутор на майдане". Но опасения
его рассеялись, когда он, сняв шапку, вошел в круг. Казаки охотно
расступились. Лица были сдержанные, у некоторых даже с веселинкой в
глазах. Штокман оглядел казаков. Ему хотелось разрядить атмосферу, вызвать
толпу на разговор. Он, по примеру Ивана Алексеевича, тоже снял свой
красноверхий малахай, громко сказал:
- Товарищи казаки! Прошло полтора месяца, как у вас стала Советская
власть. Но до сих пор с вашей стороны мы, ревком, наблюдаем какое-то
недоверие к нам, какую-то даже враждебность. Вы не посещаете собраний,
среди вас ходят всякие слухи, нелепые слухи о поголовных расстрелах, о
притеснениях, которые будто бы чинит вам Советская власть. Пора нам
поговорить, что называется, по душам, пора поближе подойти друг к другу.
Вы сами выбирали свой ревком. Котляров и Кошевой - ваши хуторские казаки,
и между вами не может быть недоговоренности. Прежде всего я решительно
заявляю, что распространяемые нашими врагами слухи о массовых расстрелах
казаков - не что иное как клевета. Цель у сеющих эту клевету - ясная:
поссорить казаков с Советской властью, толкнуть вас опять к белым.
- Скажешь, расстрелов нет? А семерых куда дели? - крикнули из задних
рядов.
- Я не скажу, товарищи, что расстрелов нет. Мы расстреливали и будем
расстреливать врагов Советской власти, всех, кто вздумает навязывать нам
помещицкую власть. Не для этого мы свергли царя, кончили войну с
Германией, раскрепостили народ. Что вам дала война с Германией? Тысячи
убитых казаков, сирот, вдов, разорение...
- Верно!
- Это ты правильно гутаришь!
- ...Мы - за то, чтобы войны не было, - продолжал Штокман. - Мы за
братство народов! А при царской власти для помещиков и капиталистов
завоевывались вашими руками земли, чтобы обогатились на этом те же
помещики и фабриканты. Вот у вас под боком был помещик Листницкий. Его дед
получил за участие в войне восемьсот двенадцатого года четыре тысячи
десятин земли. А что ваши деды получили? Они головы теряли на немецкой
земле! Они кровью ее поливали!
Майдан загудел. Гул стал притихать, а потом сразу взмахнул ревом:
- Верна-а-а-а!..
Штокман малахаем осушил пот на лысеющем лбу, напрягая голос, кричал:
- Всех, кто поднимет на рабоче-крестьянскую власть вооруженную руку, мы
истребим! Ваши хуторские казаки, расстрелянные по приговору Ревтрибунала,
были нашими врагами. Вы все это знаете. Но с вами, тружениками, с теми,
кто сочувствует нам, мы будем идти вместе, как быки на пахоте, плечом к
плечу. Дружно будем пахать землю для новой жизни и боронить ее, землю,
будем, чтобы весь старый сорняк, врагов наших, выкинуть с пахоты! Чтобы не
пустили они вновь корней! Чтобы не заглушили роста новой жизни!
Штокман понял по сдержанному шуму, по оживившимся лицам, что ворохнул
речью казачьи сердца. Он не ошибся: начался разговор по душам.
- Осип Давыдович! Хорошо мы тебя знаем, как ты проживал у нас когда-то,
ты нам вроде как свой. Объясни правильно, не боись нас, что она, эта
власть ваша, из нас хочет? Мы, конечно, за нее стоим, сыны наши фронты
бросили, но мы - темные люди, никак мы не разберемся в ней...
Долго и непонятно говорил старик Грязнов, ходил вокруг да около, кидал
увертливые, лисьи петли слов, видимо, боясь проговориться. Безрукий Алешка
Шамиль не вытерпел:
- Можно сказать?
- Бузуй! - разрешил Иван Алексеевич, взволнованный разговором.
- Товарищ, Штокман, ты мне наперед скажи: могу я гутарить так, как
хочу?
- Говори.
- А не заарестуете меня?
Штокман улыбнулся, молча махнул рукой.
- Только чур - не серчать! Я от простого ума: как умею, так и заверну.
Сзади за холостой рукав Алешкиного чекменишки дергал брат Мартин,
испуганно шептал:
- Брось, шалава! Брось, не гутарь, а то они тебя враз на цугундер.
Попадешь на книжку, Алешка!
Но тот отмахнулся от него, дергая изуродованной щекой, мигая, стал
лицом к майдану.
- Господа казаки! Я скажу, а вы рассудите нас, правильно я поведу речь
или, может, заблужусь. - Он по-военному крутнулся на каблуках, повернулся
к Штокману, хитро заерзал прижмурой-глазом. - Я так понимаю: направдок
гутарить - так направдок. Рубануть уж, так сплеча! Я зараз скажу, что мы
все, казаки, думаем и за что мы на коммунистов держим обиду... Вот ты,
товарищ, рассказывал, что против хлеборобов-казаков вы не идете, какие вам
не враги. Вы против богатых, за бедных вроде. Ну скажи, правильно
расстреляли хуторных наших? За Коршунова гутарить не буду - он атаманил,
весь век на чужом горбу катался, а вот Авдеича Бреха за что? Кашулина
Матвея? Богатырева? Майданникова? А Королева? Они такие же, как и мы,
темные, простые, непутаные. Учили их за чапиги держаться, а не за книжку.
Иные из них и грамоте не разумеют. Аз, буки - вот и вся ихняя ученость. И
ежели эти люди сболтнули что плохое, то разве за это на мушку их надо
брать? - Алешка перевел дух, рванулся вперед. На груди его забился
холостой рукав чекменя, рот повело в сторону. - Вы забрали их, кто сдуру
набрехал, казнили, а вот купцов не трогаете! Купцы деньгой у вас жизню
свою откупили! А нам и откупиться не за что, мы весь век в земле копаемся,
а длинный рупь мимо нас идет. Они, каких расстреляли, может, и последнего
быка с база согнали б, лишь бы жизню им оставили, но с них кострибуцию не
требовали. Их взяли и поотвернули им головы. И ить мы все знаем, что
делается в Вешках. Там купцы, попы - все целенькие. И в Каргинах, небось,
целые. Мы слышим, что кругом делается. Добрая слава лежит, а худая по
свету бежит!
- Правильна! - одинокий крик сзади.
Гомон вспух, потопил слова Алешки, но тот переждал время и, не обращая
внимания на поднятую руку Штокмана, продолжал выкрикивать:
- И мы поняли, что, может, Советская власть и хороша, но коммунисты,
какие на должностях засели, норовят нас в ложке воды утопить! Они нам
солют за девятьсот пятый год, мы эти слова слыхали от красных солдатов. И
мы так промеж себя судим: хотят нас коммунисты изнистожить, перевесть
вовзят [совсем, вконец]. Чтоб и духу казачьего на Дону не было. Вот тебе
мой сказ! Я зараз как пьяный: что на уме, то на языке. А пьяные мы все от
хорошей жизни, от обиды, что запеклась на вас, на коммунистов!
Алешка нырнул в гущу полушубков, и над майданом надолго распростерлась
потерянная тишина. Штокман заговорил, но его перебили выкриком из задних
рядов:
- Правда! Обижаются казаки! Вы послухайте, каткие песни зараз на
хуторах сложили. Словом не всякий решится сказать, а в песнях играют, с
песни короткий спрос. А сложили такую "яблочко":
Самовар кипит, рыба жарится.
А кадеты придут - будем жалиться.
- Значит, есть на что жалиться!
Кто-то некстати засмеялся. Толпа колыхнулась. Шепот, разговоры...
Штокман ожесточенно нахлобучил малахай и, выхватив из кармана список,
некогда написанный Кошевым, крикнул:
- Нет, неправда! Не за что обижаться тем, кто за революцию! Вот за что
расстреляли ваших хуторян, врагов Советской власти. Слушайте! - И он
внятно, с паузами стал читать:
СПИСОК
арестованных врагов Советской власти, препровождающихся
в распоряжение следственной комиссии при Ревтрибунале
15-й Инзенской дивизии
Фамилия, имя, отчество За что арестовали
1 Коршунов Мирон Григорьевич Б. атаман, богатей, нажитый от
чужого труда.
2 Синилин Иван Авдеевич Пущал пропаганды, чтобы
свергнули Советскую власть.
3 Кашулин Матвей Иванович То же самое.
4 Майданников Семен Гаврилов Надевал погоны, орал по
улицам против власти.
5 Мелехов Пантелей Прокофьевич Член Войскового круга.
6 Мелехов Григорий Пантелеевич Подъесаул, настроенный
против. Опасный.
7 Кашулин Андрей Матвеев Участвовал в расстреле
красных казаков Подтелкова.
8 Бодовсков Федот Никифоров То же самое.
9 Богатырев, Архип Матвеев Церковный титор. Против власти
выступал в караулке. Возмутитель
народа и контра революции.
10 Королев Захар Леонтьев Отказался сдать оружие.
Ненадежный.
Против обоих Мелеховых и Бодовскова в примечании, не прочтенном
Штокманом вслух, было указано:
"Данные враги Советской власти не доставляются, ибо двое из них в
отсутствии, мобилизованы в обывательские подводы, повезли до станции
Боковской патроны. А Мелехов Пантелей лежит в тифу. С приездом двое будут
немедленно арестованы и доставлены в округ. А третий - как только
подымется на ноги".
Собрание несколько мгновений помолчало, а потом взорвалось криками:
- Неверно!
- Брешешь! Говорили они против власти!
- За такие подобные следовает!
- В зубы им заглядать, что ли?
- Наговоры на них!
И Штокман заговорил вновь. Его слушали, будто и внимательно и даже
покрикивали с одобрением, но когда в конце он поставил вопрос о
распределении имущества бежавших с белыми - ответили молчанием.
- Чего ж вы воды в рот набрали? - досадуя, спросил Иван Алексеевич.
Толпа покатилась к выходу, как просыпанная дробь. Один из беднейших,
Семка, по прозвищу Чугун, было нерешительно подался вперед, но потом
одумался и махнул варежкой:
- Хозяева придут, опосля глазами моргай...
Штокман пытался уговаривать, чтобы не расходились, а Кошевой, мучнисто
побелев, шепнул Ивану Алексеевичу:
- Я говорил - не будут брать. Это имущество лучше спалить теперя, чем
им отдавать!..
XXV
Кошевой, задумчиво похлопывая плеткой по голенищу, уронив голову,
медленно всходил по порожкам моховского дома. Около дверей в коридоре,
прямо на полу, лежали в куче седла. Кто-то, видно, недавно приехал: на
одном из стремян еще не стаял спрессованный подошвой всадника, желтый от
навоза комок снега; под ним мерцала лужица воды. Все это Кошевой видел,
ступая по измызганному полу террасы. Глаза его скользили по голубой резной
решетке с выщербленными ребрами, по пушистому настилу инея, сиреневой
каемкой лежавшему близ стены; мельком взглянул он и на окна, запотевшие
изнутри, мутные, как бычачий пузырь. Но все то, что он видел, в сознании
не фиксировалось, скользило невнятно, расплывчато, как во сне. Жалость и
ненависть к Григорию Мелехову переплели Мишкино простое сердце...
В передней ревкома густо воняло табаком, конской сбруей, талым снегом.
Горничная, одна из прислуги, оставшаяся в доме после бегства Моховых за
Донец, топила голландскую печь. В соседней комнате громко смеялись
милиционеры. "Чудно им! Веселость нашли..." - обиженно подумал Кошевой,
шагая мимо, и уже с досадой в последний раз хлопнул плеткой по голенищу,
без стука вошел в угловую комнату.
Иван Алексеевич в распахнутой ватной теплушке сидел за письменным
столом. Черная папаха его была лихо сдвинута набекрень, а потное лицо -
устало и озабоченно. Рядом с ним на подоконнике, все в той же длинной
кавалерийской шинели, сидел Штокман. Он встретил Кошевого улыбкой, жестом
пригласил сесть рядом:
- Ну как, Михаил? Садись.
Кошевой сел, разбросав ноги. Любознательно-спокойный голос Штокмана
подействовал на него отрезвляюще.
- Слыхал я от верного человека... Вчера вечером Григорий Мелехов
приехал домой. Но к ним я не заходил.
- Что ты думаешь по этому поводу?
Штокман сворачивал папироску и изредка вкось поглядывал на Ивана
Алексеевича, выжидая ответа.
- Посадить его в подвал или как? - часто мигая, нерешительно спросил
Иван Алексеевич.
- Ты у нас председатель ревкома... Смотри.
Штокман улыбнулся, уклончиво пожал плечами. Умел он с такой издевкой
улыбнуться, что улыбка жгла не хуже удара арапником. Вспотел у Ивана
Алексеевича подбородок.
Не разжимая зубов, резко сказал:
- Я - председатель, так я их обоих, и Гришку и брата, арестую - и в
Вешки!
- Брата Григория Мелехова арестовывать вряд ли есть смысл. За него
горой стоит Фомин. Тебе же известно, как он о нем прекрасно отзывается...
А Григория взять сегодня, сейчас же! Завтра мы его отправим в Вешенскую, а
материал на него сегодня же пошли с конным милиционером на имя
председателя Ревтрибунала.
- Может, вечером забрать Григория, а, Осип Давидович?
Штокман закашлялся и уже после приступа, вытирая бороду, спросил:
- Почему вечером?
- Меньше разговоров...
- Ну, это, знаешь ли... ерунда это!
- Михаил, возьми двух человек и иди забери зараз же Гришку. Посадишь
его отдельно. Понял?
Кошевой сполз с подоконника, пошел к милиционерам. Штокман походил по
комнате, шаркая растоптанными седыми валенками; остановившись против
стола, спросил:
- Последнюю партию собранного оружия отправил?
- Нет.
- Почему?
- Не успел вчера.
- Почему?
- Нынче отправим.
Штокман нахмурился, но сейчас же приподнял брови, спросил
скороговоркой:
- Мелеховы что сдали?
Иван Алексеевич, припоминая, сощурил глаза, улыбнулся:
- Сдали-то они в аккурат, две винтовки и два нагана. Да ты думаешь, это
все?
- Нет?
- Ого! Нашел дурее себя!
- Я тоже так думаю. - Штокман тонко поджал губы. - Я бы на твоем месте
после ареста устроил у него тщательный обыск. Ты скажи, между прочим,
коменданту-то. Думать-то ты думаешь, а кроме этого, и делать надо.
Кошевой вернулся через полчаса. Он резво бежал по террасе: свирепо
прохлопал дверями и, став на пороге, переводя дух, крикнул:
- Черта с два!
- Ка-а-ак?! - быстро идя к нему, страшно округляя глаза, спросил
Штокман. Длинная шинель его извивалась между ногами, полами щелкала по
валенкам.
Кошевой, то ли от тихого его голоса, то ли еще от чего, взбесился,
заорал:
- А ты глазами не играй!.. - И матерно выругался. - Говорят, уехал
Гришка на Сингинский, к тетке, а я тут при чем? Вы-то где были? Гвозди
дергали? Вот! Проворонили Гришку! А на меня нечего орать! Мое дело телячье
- поел да в закут. А вы чего думали? - Пятясь от подходившего к нему в
упор Штокмана, он уперся спиной в изразцовую боковину печи и рассмеялся. -
Не напирай, Осип Давыдович! Не напирай, а то, ей-богу, вдарю!
Ш