Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
:
- Казак?
- Девка, - за Григория отозвалась Аксинья и, уловив недовольство,
проплывшее по лицу и застрявшее в бороде старика, торопясь, добавила: -
Такая уж писаная, вся в Гришу.
Пантелей Прокофьевич деловито оглядел чернявую головку, торчавшую из
вороха тряпья, и не без гордости удостоверил:
- Наших кровей... Эк-гм... Ишь ты!..
- Ты на чем приехал, батя? - спросил Григорий.
- В дышлах, на обыденке да на Петровом.
- Ехал бы на одной, моего бы припрягли.
- Не к чему, пущай порожнем идет. А конь справный.
- Видал?
- Чудок поглядел.
Говорили о разных нестоящих вещах, волнуемые одним общим. Аксинья не
вмешивалась в разговор, сидела на кровати, как в воду опущенная. Каменно
набухшие груди распирали ей створки кофты. Она заметно потолстела после
родов, обрела новую, уверенно-счастливую осанку.
Легли спать поздно. Прижимаясь к Григорию, Аксинья мочила ему рубаху
рассолом слез и молоком, стекавшим из невысосанных грудей.
- Помру с тоски... Как я одна буду.
- Небось, - таким же шепотом отзывался Григорий.
- Ночи длинные... дите не спит... Иссохну об тебе... Вздумай, Гриша, -
четыре года!
- В старину двадцать пять лет служили, гутарют.
- На что мне старина...
- Ну, будя!
- Будь она проклята, служба твоя, разлучница!
- Приду в отпуск.
- В отпуск, - эхом стонала Аксинья, всхлипывая и сморкаясь в рубаху, -
покеда придешь, в Дону воды много стекет...
- Не скули... Как дождь осенью, так и ты: одно да добро.
- Тебя б в мою шкуру!
Уснул Григорий перед светом. Аксинья покормила дитя и, облокотившись,
не мигая, вглядывалась в мутно черневшие линии Григорьева лица, прощалась.
Вспоминалась ей та ночь, когда она уговаривала его в своей горнице идти на
Кубань; так же только месяц был да двор за окном белел, затопленный лунным
половодьем.
Так же было, а Григорий сейчас и тот и не тот. Легла за плечи длинная,
протоптанная днями стежка...
Григорий повернулся на бок, сказал внятно:
- На хуторе Ольшанском... - И смолк.
Аксинья пробовала уснуть, но мысли разметывали сон, как ветер копну
сена. Она до света продумала об этой бессвязной фразе, подыскивая к ней
отгадку... Пантелей Прокофьевич проснулся, лишь чуть запенился на
обыневших окнах свет.
- Григорий, вставай, светает!
Аксинья, привстав на колени, надела юбку; вздыхая, долго искала спички.
Пока позавтракали и уложились - рассвело. Синими переливами играл
утренний свет. Четко, как врезанный в снег, зубчатился плетень, и,
прикрывая нежную сиреневую дымку неба, темнела крыша конюшни.
Пантелей Прокофьевич отправился запрягать. Григорий оторвал от себя
исступленно целовавшую его Аксинью, пошел проститься с дедом Сашкой и
остальными.
Закутав ребенка, Аксинья вышла провожать.
Григорий коснулся губами влажного лобика дочери, подошел к коню.
- Садись в сани! - крикнул отец, трогая лошадей.
- Не, верхом я.
Григорий с рассчитанной медлительностью затягивал подпруги, садился на
коня и разбирал поводья. Аксинья, касаясь пальцами его ноги, часто
повторяла:
- Гриша, погоди... что-то хотела сказать... - И морщилась, вспоминая,
растерянная, дрожащая.
- Ну, прощай! Дите гляди... Поеду, а то батя вон где уж...
- Погоди, родимый!.. - Аксинья левой рукой хватала холодное стремя,
правой прижимая завернутого в полу ребенка, и глядела ненасытно, и не было
свободной руки, чтобы утереть слезы, падавшие из широко открытых
немигающих глаз.
На крыльцо вышел Вениамин.
- Григорий, пан зовет.
Григорий выругался, взмахнул плетью и поскакал со двора. Аксинья бежала
за ним следом, застревая в сугробах, засыпавших двор, и неловко вскидывая
обутыми в валенки ногами.
На гребне Григорий догнал отца. Крепясь, оглянулся. Аксинья стояла у
ворот, прижимая к груди закутанного в полу ребенка, ветер трепал, кружил
на плечах ее концы красного шалевого платка.
Григорий поравнялся с санями. Поехали шагом. Пантелей Прокофьевич
повернулся спиной к лошади, спросил:
- Значится, не думаешь с женой жить?
- Давнишний сказ... отгутарили...
- Не думаешь, стал быть?
- Стал быть, так.
- Не слыхал, что она руки на себя накладывала?
- Слыхал.
- От кого?
- В станицу пана возил, хуторных припало повидать.
- А бог?
- Что ж, батя, на самом-то деле... что с возу упало, то пропало.
- Ты мне чертовую не расписывай! Я с тобой подобру гутарю, -
озлобляясь, зачастил Пантелей Прокофьевич.
- У меня вон дите; об чем гутарить? Теперича уж не прилепишься.
- Ты гляди... не чужого вскармливаешь?
Григорий побледнел: тронул отец незарубцованную болячку. Все время
после рождения ребенка Григорий мучительно вынашивал в себе, таясь перед
Аксиньей, перед самим собой, подозрение. По ночам, когда спала Аксинья, он
часто подходил к люльке, всматривался, выискивая в розово-смуглом лице
ребенка свое, и отходил такой же неуверенный, как и раньше. Темно-русый,
почти черный был и Степан, - как узнать, чью кровь гоняет сердце по
голубеющей сетке жил, просвечивающей под кожей ребенка? Временами ему
казалось, что дочь похожа на него, иногда до боли напоминала она Степана.
К ней ничего не чувствовал Григорий, разве только неприязнь за те минуты,
которые пережил, когда вез корчившуюся в родах Аксинью со степи. Раз
как-то (Аксинья стряпала на кухне) вынул дочь из люльки и, сменяя мокрую
пеленку, почувствовал острое, щиплющее волнение. Воровато нагнулся, пожал
зубами красный оттопыренный палец на ноге.
Отец безжалостно кольнул в больное, и Григорий, сложив на луке ладони,
глухо ответил:
- Чей бы ни был, а дитя не брошу.
Пантелей Прокофьевич, не поворачиваясь, махнул на лошадей кнутом.
- Наталья спортилась с того разу... Голову криво держит, будто
параликом зашибленная. Жилу нужную перерезала, вот шею-то кособочит.
Он помолчал. Скрипели полозья, кромсая снег; щелкал подковами,
засекаясь, Григорьев конь.
- Что ж она, как? - спросил Григорий, с особенным вниманием выковыривая
из конской гривы обопревший репей.
- Очунелась, никак. Семь месяцев лежала. На троицу вовзят доходила. Поп
Панкратий соборовал... А посля отошла. С тем поднялась, поднялась и пошла.
Косу-то пырнула под сердце, а рука дрогнула, мимо взяла, а то б концы...
- Трогай под горку. - Григорий махнул плетью и, опережая отца, брызгая
в сани снежными, из-под копыт, ошлепками, зарысил, привстав на стременах.
- Наталью мы возьмем! - кричал, догоняя его, Пантелей Прокофьевич. - Не
хочет баба у своих жить. Надысь видал ее, кликал, чтоб шла к нам.
Григорий не отвечал. До первого хутора ехали молча, и больше разговора
об этом Пантелей Прокофьевич не заводил.
За день сделали верст семьдесят. На другие сутки (в домах уже зажгли
огни) приехали в слободу Маньково.
- А в каком квартале вешенские? - спросил Пантелей Прокофьевич у
первого встречного.
- Держи по большой улице.
На квартире, в которую попали, стояло пять призывников с провожавшими
их отцами.
- С каких хуторов? - осведомился Пантелей Прокофьевич, заводя лошадей
под навес сарая.
- С Чиру, - густо ответили из темноты.
- А с хутора?
- С Каргина есть, с Наполова, с Лиховидова, а вы откель?
- С Кукуя, - засмеялся Григорий, расседлывая коня и щупая вспотевшую
под седлом конскую спину.
Наутро станичный атаман Вешенской станицы Дударев привел вешенцев на
врачебную комиссию. Григорий увидел хуторных ребят-одногодков; Митька
Коршунов на высоком светло-гнедом коне, подседланном новехоньким
щегольским седлом, с богатым нагрудником и наборной уздечкой, еще утром
проскакал к колодцу и, завидев Григория, стоявшего у ворот своей квартиры,
прожег мимо, не здороваясь, придерживая левой рукой надетую набекрень
фуражку.
В холодной комнате волостного правления раздевались по очереди. Мимо
сновали военные писаря и помощник пристава, в коротких лакированных
сапожках частил мимо адъютант окружного атамана; перстень его с черным
камнем и розовые припухшие белки красивых черных глаз сильнее оттеняли
белизну кожи и аксельбантов. Из комнаты просачивались разговор врачей,
отрывистые замечания.
- Шестьдесят девять:
- Павел Иванович, дайте чернильный карандаш, - близко, у двери, хрипел
похмельный голос.
- Объем груди...
- Да, да, явно выраженная наследственность.
- Сифилис, запишите.
- Что ты рукой-то закрываешься? Не девка.
- Сложен-то как...
- ...хуторе рассадник этой болезни. Необходимы особые меры. Я уже
рапортовал его превосходительству.
- Павел Иванович, посмотрите на сего субъекта. Сложен-то каково?
- Мда-а-а...
Григорий раздевался рядом с высоким рыжеватым парнем с хутора
Чукаринского. Из дверей вышел писарь, морщиня на спине гимнастерку, четко
сказал:
- Панфилов Севастьян, Мелехов Григорий.
- Скорей! - испуганно шепнул сосед Григория, краснея и выворачивая
чулок.
Григорий вошел, неся на спине сыпкие мурашки. Его смуглое тело отливало
цветом томленого дуба. Он конфузился, глядя на свои ноги, густо поросшие
черным волосом. В углу на весах стоял голый угловатый парень. Кто-то, по
виду фельдшер, передвинув мерку, крикнул:
- Четыре, десять. Слезай.
Унизительная процедура осмотра волновала Григория. Седой, в белом,
доктор ослушал его трубкой, другой, помоложе, отдирал веки и смотрел на
язык, третий - в роговых очках - вертелся позади, потирая руки с
засученными по локоть рукавами.
- На весы.
Григорий ступил на рубчатую холодную платформу.
- Пять, шесть с половиной, - щелкнув металлической навеской, определил
весовщик.
- Что за черт, не особенно высокий... - замурлыкал седой доктор, за
руку поворачивая Григория кругом.
- Уди-ви-тельно! - заикаясь, поперхнулся другой, помоложе.
- Сколько? - изумленно спросил один из сидевших за столом.
- Пять пудов, шесть с половиной фунтов, - не опуская вздернутых бровей,
ответил седой доктор.
- В гвардию? - спросил окружной военный пристав, наклоняясь черной
прилизанной головой к соседу за столом.
- Рожа бандитская... Очень дик.
- Послушай, повернись! Что это у тебя на спине? - крикнул офицер с
погонами полковника, нетерпеливо стуча пальцем по столу.
Седой доктор бормотал непонятное, а Григорий, поворачиваясь к столу
спиной, ответил, с трудом удерживая дрожь, рябью покрывшую все тело:
- С весны простыл. Чирьяки это.
К концу обмера чины, посоветовавшись за столом, решили:
- В армию.
- В Двенадцатый полк, Мелехов. Слышишь?
Григория отпустили. Направляясь к двери, он услышал брезгливый шепот:
- Нель-зя-а-а. Вообразите, увидит государь такую рожу, что тогда? У
него одни глаза...
- Переродок! С Востока, наверное.
- Притом тело нечисто, чирьи...
Хуторные, ожидавшие очереди, окружили Григория.
- Ну как, Гришка?
- Куда?
- В Атаманский, небось?
- Сколько заважил на весах?
Чикиляя на одной ноге, Григорий просунул ногу в штанину, ответил сквозь
зубы:
- Отвяжитесь, какого черта надо? Куда? В Двенадцатый полк.
- Коршунов Дмитрий, Каргин Иван. - Писарь высунул голову.
На ходу застегивая полушубок, Григорий обежал с крыльца.
Ростепель дышала теплым ветром, парилась оголенная местами дорога.
Через улицу пробегали клохчущие куры, в лужине, покрытой косой плывущей
рябью, шлепали гуси. Лапы их розовели в воде, оранжево-красные, похожие на
зажженные морозом осенние листья.
Через день начался осмотр лошадей. По площади засновали офицеры;
развевая полами шинелей, прошли ветеринарный врач и фельдшер с кономером.
Вдоль ограды длинно выстроились разномастные лошади. К поставленному среди
площади столику, где писарь записывал результаты осмотра и обмера,
оскользаясь, пробежал от весов вешенский станичный атаман Дударев, прошел
военный пристав, что-то объясняя молодому сотнику, сердито дрыгая ногами.
Григорий, по счету сто восьмой, подвел коня к весам. Обмерили все
участки на конском теле, взвесили его, и не успел конь сойти с платформы,
- ветеринарный врач снова, с привычной властностью, взял его за верхнюю
губу, осмотрел рот; сильно надавливая, ощупал грудные мышцы и, как паук,
перебирая цепкими пальцами, перекинулся к ногам.
Он сжимал коленные суставы, стукал по связкам сухожилий, жал кость над
щетками...
Долго выслушивал и выщупывал насторожившегося коня и отошел, развевая
полами белого халата, сея вокруг терпкий запах карболовой кислоты.
Коня забраковали. Не оправдалась надежда деда Сашки, и у дошлого врача
хватило "хисту" найти тот потаенный изъян, о котором говорил дед Сашка.
Взволнованный Григорий посоветовался с отцом и через полчаса, между
очередью, ввел на весы Петрова коня. Врач пропустил его, почти не
осматривая.
Тут же неподалеку выбрал Григорий место посуше и, расстелив попону,
выложил на нее свое снаряжение; Пантелей Прокофьевич держал позади коня,
переговариваясь с другим стариком, тоже провожавшим сына.
Мимо них в бледно-серой шинели и серебристой каракулевой папахе прошел
высокий седой генерал. Он слегка заносил вперед левую ногу, помахивая
рукой, затянутой в белую перчатку.
- Вон окружной атаман, - шепнул Пантелей Прокофьевич, толкая сзади
Григория.
- Генерал, видно?
- Генерал-майор Макеев. Строгий дуром!
Позади атамана толпой шли приехавшие из полков и батарей офицеры. Один
подъесаул, широкий в плечах и бедрах, в артиллерийской форме, громко
говорил товарищу, высокому красавцу офицеру из лейб-гвардии Атаманского
полка:
- ...Что за черт! Эстонская деревушка, народ преимущественно белесый, и
таким резким контрастом эта девушка, да ведь не одна! Мы строим различные
предположения и вот узнаем, что лет двадцать назад... - Офицеры шли мимо,
удаляясь от места, где Григорий раскладывал на попоне свою казацкую
справу, и он, за ветром, с трудом расслышал покрытые смехом офицеров
последние слова артиллериста-подъесаула: - ...оказывается, стояла в этой
деревушке сотня вашего Атаманского полка.
Писарь пробежал, застегивая дрожащими, измазанными в химических
чернилах пальцами пуговицы сюртука, вслед ему помощник окружного пристава,
распаляясь, кричал:
- В трех экземплярах, оказано тебе! Закатаю!
Григорий с любопытством всматривался в незнакомые лица офицеров и
чиновников. На нем остановил скучающие влажные глаза шагавший мимо
адъютант и отвернулся, повстречавшись с внимательным взглядом; догоняя
его, почти рысью, шел старый сотник, чем-то взволнованный, кусающий
желтыми зубами верхнюю губу. Григорий заметил, как над рыжей бровью
сотника трепетал, трогая веко, живчик.
Под ногами Григория лежала ненадеванная попона, на ней порядком
разложены седло с окованным, крашенным в зеленое ленчиком, с саквами и
задними сумами, две шинели, двое шаровар, мундир, две пары сапог, белье,
фунт и пятьдесят четыре золотника сухарей, банка консервов, крупа и
прочая, в полагаемом для всадника количестве, снедь.
В раскрытых сумах виднелся круг - на четыре ноги - подков, ухнали,
завернутые в промасленную тряпку, шитвянка с двумя иголками и нитками,
полотенце.
В последний раз оглядел Григорий свои пожитки, присел на корточки и
вытер рукавом измазанные края вьючных пряжек. От конца площади медленно
тянулась вдоль ряда выстроившихся около попон казаков комиссия. Офицеры и
атаман внимательно рассматривали казачье снаряжение, приседали, подбирая
полы светлых шинелей, рылись в сумках, разглядывали шитвянки, на руку
прикидывали вес сумок с сухарями.
- Гля, ребята, вон энтот длинный, - говорил парень, стоявший рядом с
Григорием, указывая пальцем на окружного военного пристава, - копает, как
кобель хориную норю.
- Ишь, ишь, чертило!.. Суму выворачивает!
- Должно, непорядок, а то б не стал требушить.
- Чтой-то он, никак, ухнали считает?..
- Во кобель!
Разговоры постепенно смолкли, комиссия подходила ближе, до Григория
оставалось несколько человек. Окружной атаман в левой руке нес перчатку,
правой помахивал, не сгибая ее в локте. Григорий подтянулся, позади
покашливал отец. Ветер нес по площади запах конской мочи и подтаявшего
снега. Невеселое, как с похмелья, посматривало солнце.
Группа офицеров задержалась около казака, стоявшего рядом с Григорием,
и по одному перешла к нему.
- Фамилия, имя?
- Мелехов Григорий.
Пристав за хлястик приподнял шинель, понюхал подкладку, бегло
пересчитал застежки; другой офицер, с погонами хорунжего, мял в пальцах
добротное сукно шаровар; третий, нагибаясь так, что ветер на спину ему
запрокидывал полы шинели, шарил по сумам. Пристав мизинцем и большим
пальцем осторожно, точно к горячему, прикоснулся к тряпке с ухналями,
шлепая губами, считал.
- Почему двадцать три ухналя? Это что такое? - Он сердито дернул угол
тряпки.
- Никак нет, ваше высокоблагородие, двадцать четыре.
- Что я, слепой?
Григорий суетливо отвернул заломившийся угол, прикрывший двадцать
четвертый ухналь, пальцы его, шероховатые и черные, слегка прикоснулись к
белым, сахарным пальцам пристава. Тот дернул руку, словно накололся, потер
ее о боковину серой шинели; брезгливо морщась, надел перчатку.
Григорий заметил это; выпрямившись, зло улыбнулся. Взгляды их
столкнулись, и пристав, краснея верхушками щек, поднял голос:
- Кэк смэтришь! Кэк смэтришь, казак? - Щека его, с присохшим у скулы
бритвенным порезом, зарумянела сверху донизу. - Почему вьючные пряжки не в
порядке? Это еще что такое? Казак ты или мужицкий лапоть?.. Где отец?
Пантелей Прокофьевич дернул коня за повод, сделал шаг вперед, щелкнул
хромой ногой.
- Службу не знаешь?.. - насыпался на него пристав, злой с утра по
случаю проигрыша в преферанс.
Подошел окружной атаман, и пристав стих. Окружной ткнул носком сапога в
подушку седла, - икнув, перешел к следующему. Эшелонный офицер того полка,
в который попал Григорий, вежливенько перерыл все - до содержимого
шитвянки, и отошел последним, пятясь, закуривая на ветру.
Через день поезд, вышедший со станции Чертково, пер состав красных
вагонов, груженных казаками, лошадьми и фуражом, на Лиски - Воронеж.
В одном из них, привалившись к дощатой кормушке, стоял Григорий. Мимо
раздвинутых дверок вагона скользила чужая равнинная земля, вдали
каруселила голубая и нежная прядка леса.
Лошади хрустели сеном, переступали, чуя зыбкую опору под ногами.
Пахло в вагоне степной полынью, конским потом, вешней ростепелью, и,
далекая, маячила на горизонте прядка леса, голубая, задумчивая и
недоступная, как вечерняя неяркая звезда.
* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *
I
В марте 1914 года в ростепельный веселый день пришла Наталья к свекру.
Пантелей Прокофьевич заплетал пушистым сизым хворостом разломанный бугаем
плетень. С крыши капало, серебрились сосульки, дегтярными полосками
чернели на карнизе следы стекавшей когда-то воды.
Ласковым телком притулялось к оттаявшему бугру рыжее потеплевшее
солнце, и земля набухала, на меловых мысах, залысинами стекавших с
обдонского бугра, малахитом зеленела ранняя трава.
Наталья, изменившаяся и худая, подошла сзади к свекру, наклонила
изуродованную, покривленную шею:
- Здорово живете, батя.
- Натальюшка! Здорово, милая, здорово! - засуетился Пантелей
Прокофьевич. Хворостина, выпавшая из рук его, свилась и выпрямилась. - Ты
чего ж это глаз не кажешь? Ну, пойдем в курень, погоди, мать-то тебе
возрадуется.