Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
ольшое, угрюмоватое лицо, называли то
Бунчуком, то Ильей Митричем, то Илюшей, но во всех голосах одним тоном
звучал товарищеский, теплый привет.
В вагоне стало душно. На дощатых стенах танцевали световые блики,
качались и увеличивались в размерах безобразные тени, жирным лампадным
светом дымился фонарь.
Бунчука заботливо усадили к свету. Передние сидели на корточках,
остальные, стоя, обручем сомкнулись вокруг. Тенористый Дугин откашлялся.
- Письмо твою, Илья Митрич, мы надысь получили, одначе нам хотится
послушать от тебя и чтоб ты посоветовал нам, как в дальнейшем быть. Ить
двигают нас к Питеру - что ты поделаешь?
- Видишь, какое дело, Митрич, - заговорил стоявший у самых дверей казак
с серьгой в морщеной мочке уха, тот самый казак, которого обидел некогда
Листницкий, не разрешив кипятить чай на окопном щите, - тут к нам
подбиваются разные агитаторы, отговаривают - мол, не ходите на Петроград,
мол, воевать нам промеж себя не из чего, и разное подобное гутарют. Мы
слухать - слухаем, а веры им дюже не даем. Чужой народ. Может, они нас под
монастырь надворничать ведут, - кто их знает? Откажись, а Корнилов
черкесов направит - и вот опять кроворазлитие выйдет. А вот ты - наш,
казак, и мы тебе веры больше даем и очень даже благодарственны, что
письмишки нам из Питера писал и газеты опять же... тут, признаться,
бумагой бедствовали, а газеты получим...
- Чего мелешь, чего брешешь, дурья голова? - возмущенно перебил один. -
Ты - неграмотный, так думаешь - и всем темно, как тебе? Как будто мы на
курево газеты потребляли! Вперед, Илья Митрич, мы их от головы до хвоста
перечитаем, бывалоча.
- Набрехал, дьявол грызной!
- "На курево" - рубанул тоже!
- С дуру, как с дубу!
- Братушки! Я не в том понятии сказал, - оправдывался казак с серьгой.
- Конешно, спервоначалу мы газеты читали...
- Вы самое читали?
- Мне грамоту не привелось узнать... к тому говорю, что вообче читали,
а потом уж на курево...
Бунчук, скупо улыбаясь, сидел на седле, посматривал на казаков; ему
неудобно было говорить сидя, он привстал и, поворачиваясь к фонарю спиной,
медленно, натужно заговорил:
- В Петрограде вам делать нечего. Никаких бунтов там нет. Знаете вы,
для чего вас туда посылают? Чтобы свергнуть Временное правительство...
Вот! Кто вас ведет? - царский генерал Корнилов. Для чего ему надо спихнуть
Керенского? Чтобы самому сесть на это место. Смотрите, станичники!
Деревянное ярмо с вас хочут скинуть, а уж ежели наденут, так наденут
стальное! Из двух бед надо выбирать беду, какая поменьше. Не так ли? Вот и
рассудите сами: при царе в зубы вас били, вашими руками на войне жар
загребали. Загребают и при Керенском, но в зубы не бьют. Но совсем
по-другому будет после Керенского, когда власть перейдет к большевикам.
Большевики войны не хотят. Будь власть в их руках - сейчас же был бы мир.
Я не за Керенского, черт ему брат, - все они одним миром мазаны! - Бунчук
улыбнулся и, вытирая рукавом пот со лба, продолжал: - Но я зову вас не
проливать кровь рабочих. Если будет Корнилов, то в рабочей крови по колено
станет бродить Россия, при нем труднее будет вырвать власть и передать ее
в руки трудящегося народа.
- Погоди трошки, Илья Митрич! - сказал, выходя из задних рядов,
небольшой казак, такой же коренастый, как и Бунчук; он откашлялся, потер
длинные руки, похожие на обмытые водой корни дуба-перестарка, и, глядя на
Бунчука улыбающимися светло-зелеными, клейкими, как молодые листочки,
глазами, спросил: - Ты вот про ярмо гутарил... А большевики, как заграбают
власть, какую ярмо на нас наденут?
- Ты что же, сам на себя будешь ярмо надевать?
- Как это - сам?
- А так. Ведь при большевиках кто будет у власти? Ты будешь, если
выберут, или Дугин, или вот этот дядя. Выборная власть, Совет. Понял?
- А сверху кто?
- Опять же кого выберут. Выберут тебя - и ты будешь сверху.
- Ой ли? А не брешешь ты, Митрич?
Казаки засмеялись, заговорили все сразу, даже часовой, стоявший у
двери, отошел на минуту, вмешался в разговор.
- А всчет землишки они как?
- Не заберут у нас?
- Войну-то прикончут? Или, может, зараз тольки сулятся, чтоб за них
руки подымали?
- Ты нам все по совести рассказывай!
- Мы тут в потемках блукаем.
- Чужим-то верить опасно. Брехни много...
- Вчерась матросик какой-то об Керенском плакал, а мы его за волосья да
из вагона.
- "Вы, шумит, кондры!.." Чудак!
- Мы этих слов не понимаем, с чем их едят.
Бунчук, поворачиваясь во все стороны, щупал глазами казаков, ждал, пока
угомонятся. У него исчезла бывшая вначале неуверенность в успехе своего
предприятия, и он, завладев настроением казаков, уже твердо знал, что во
что бы то ни стало задержит эшелон в Нарве. Днем раньше, когда, явившись в
Петроградский районный комитет партии, он предложил себя в качестве
агитатора для работы среди подходивших к Петрограду частей 1-й Донской
дивизии, был уверен в успехе, но добрался до Нарвы - и уверенность в нем
поколебалась. Он знал, что какими-то иными словами надо говорить с
казаками, со страхом чувствовал, что, пожалуй, и не найдет общего языка,
потому что, вернувшись девять месяцев назад в рабочую гущу, вновь кровно
сросся с ней - выступая, привык, что его чувствуют и понимают с полуслова,
а тут, с земляками, требовались иной, полузабытый, черноземный язык,
ящериная изворотливость, какая-то большая сила убеждения - чтобы не только
опалить, но и зажечь, чтобы уничтожить напластовавшийся веками страх
ослушания, раздавить косность, внушить чувство своей правоты и повести за
собой.
Вначале, когда заговорил, собственным слухом ловил в голосе своем
спотыкающуюся неуверенность, наигранность, будто со стороны вслушивался в
свои бессочные слова, ужасался неубедительности приводимых доводов,
мучительно шарил в голове, разыскивал какие-то большие, тяжелые глыбы
слов, чтобы ломать ими, крушить... И вместо этого с неизъяснимой горечью
ощущал, как мыльными пузырями срываются с его губ легковесные фразы, а в
голове путаются выхолощенные, скользкие мысли. Он стоял, обжигаясь потом,
тяжко дыша. Говорил, просверливаемый навылет одной мыслью: "Мне доверили
такое большое дело - и вот я его поганю собственными руками... Слова не
свяжу... Да что же это со мной? Другой на моем месте сказал бы и убедил в
тысячу раз лучше... О, черт, какая же я бездарь!"
Казак с зелеными клейкими глазами, спросивший о ярме, выбил из
состояния дурного полузабытья; разговор, поднявшийся после этого, дал
Бунчуку возможность встряхнуться, оправиться, и потом, дивясь самому себе,
чувствуя необычайный прилив сил и богатейший подбор ярких, отточенных,
режущих слов, он загорелся и, тая под внешним спокойствием прихлынувшее
возбуждение, уже веско и зло разил ехидные вопросы, вел разговор, как
всадник, усмиривший досель необъезженного, запененного в скачке коня.
- А ну, скажи: чем плохое Учредительное собрание?
- Ленина-то вашего немцы привезли... нет? А откель же он взялся... с
вербы?
- Митрич, ты своей охотой приехал аль подослали тебя?
- Войсковые земли кому отойдут?
- А чем нам при царе плохо жилось?
- Меньшевики ить тоже за народ?
- У-нас Войсковой круг, власть народная - на что нам Советы? -
спрашивали казаки.
Разошлись за полночь. Порешили собраться на следующее утро обеими
сотнями на митинг. Бунчук остался ночевать в вагоне. Чикамасов предложил
ему ложиться с, ним. Крестясь на сон грядущий, укладываясь, предупредил:
- Ты, Илья Митрич, может, без опаски ложишься, так ты извиняй... У нас,
дружок, вошки водются. Коли наберешься - не обижайся. С тоски такую
ядреную вшу развели, что прямо беда! Каждая с холмогорскую телку ростом. -
Помолчав, тихонько спросил: - Илья Митрич, а из каких народов Ленин будет?
Словом, где он родился и произрастал?
- Ленин-то? Русский.
- Хо?!
- Верно, русский.
- Нет, браток! Ты, видать, плохо об нем знаешь, - с оттенком
собственного превосходства пробасил Чикамасов. - Знаешь, каких он кровей?
Наших. Сам он из донских казаков, родом из Сальского округа, станицы
Великокняжеской, - понял? Служил батарейцем, гутарют. И личность у него
подходящая - как у низовских казаков: скулья здоровые и опять же глаза.
- Откуда ты слышал?
- Гутарили промеж собой казаки, довелось слыхать.
- Нет, Чикамасов! Он - русский, Симбирской губернии рожак.
- Нет, не поверю. А очень даже просто не поверю. Пугач из казаков? А
Степан Разин? А Ермак Тимофеевич? То-то и оно! Все, какие беднеюшчий народ
на царей подымали, - все из казаков. А ты вот говоришь - Симбирской
губернии. Даже обидно, Митрич, слухать такое...
Улыбаясь, Бунчук спросил:
- Так говорят, что - казак?
- Он и есть казак, только зараз не объявляется. Я, как на личность
глазами кину, - доразу опознаю. - Чикамасов закурил и, дыша в лицо Бунчуку
густым махорочным запахом, задумчиво кашлянул. - Диву я даюсь, и мы тут до
драки спорили: ежели он, Владимир Ильгич, - нашинский казак, батареец, то
откель он мог такую огромную науку почерпнуть? Гутарют, будто спервоначалу
войны попал он к немцам в плен, обучался там, а потом все науки прошел да
как начал ихних рабочих бунтовать да ученым очки вставлять, - они и
перепужались до смерти. "Иди, говорят, лобастый, восвоясы. Христос с
тобой, а то ты нам таких делов напутляешь, что и в жисть не расхлебать!" -
и проводили его в Россию, забоялись, как бы он рабочих не настропалил.
Ого! Он, брат, зубец! - не без хвастливости произнес Чикамасов последнюю
фразу и радостно засмеялся в темноту: - Ты, Митрич, не видал его? Нет?
Жалко. Гутарют, у него башка агромадная. - Покашлял, выпустил через
ноздрину рыжий сноп дыма и, докуривая цигарку, продолжал: - Во каких бабы
побольше бы родили. Зубец, пра! Он ишо не одному царю перекрут сделает...
- И вздохнул: - Нет, Митрич, ты не спорий со мной: Ильгич-то - казак...
Чего уж там тень наводить! В Симбирской губернии таких и на кореню не
бывает.
Бунчук промолчал, долго лежал, улыбаясь, не закрывая глаз.
Уснул не скоро, - его и в самом деле густо обсыпали вши, расползлись
под рубахой огневой, нудной чесоткой; рядом вздыхал и скреб тело
Чикамасов, отпугивала дремоту чья-то фыркающая беспокойная лошадь. Он
совсем уже было заснул, но неполадившие лошади подрались, затопали, зло
взвизжались.
- Балуй, дьявол!.. Тр-р-р! Тр-р-р, проклятый!.. - заспанным тенорком
вскричал вскочивший Дугин и чемто тяжелым ударил ближнюю лошадь.
Бунчук, одолеваемый вшами, поворочался, перевернулся на другой бок и, с
досадой сознавая, что сон ушел надолго, стал думать о завтрашнем митинге.
Пытался представить себе - во что выльется противодействие офицеров,
усмехнулся: "Сбегут, наверное, если казаки дружно запротестуют, а впрочем,
черт их знает! На всякий случай договорюсь с гарнизонным комитетом".
Как-то непроизвольно вспомнил эпизод из войны, атаку в октябре 1915 года,
а затем память, словно обрадовавшись, что направили ее на знакомую,
утоптанную тропу, настойчиво и злорадно стала подсовывать обрезки
воспоминаний: лица, безобразные позы убитых русских и немецких солдат,
разноголосую речь, бескрасочные, стертые временем куски виденных когда-то
пейзажей, невысказанные, почему-то сохранившиеся мысли, внутренне еле
ощутимые отзвуки канонады, знакомый стук пулемета и шорох ленты, бравурную
мелодию, красивый до боли, чуть блеклый рисунок рта любимой когда-то
женщины и опять клочки войны: убитые, осевшие холмики братских могил...
Бунчук засуетился; приподнявшись, сел, вслух сказал или только подумал:
"До смерти буду носить вот эти воспоминания, и не я один, а все, кто
уцелеет. Искалечили, надругались над жизнью!.. Проклятые! Проклятые!.. Вы
и смертью не покроете свою вину!.."
И еще вспомнил двенадцатилетнюю Лушу, дочь убитого на войне
петроградского рабочего-металлиста, приятеля, с которым некогда вместе
работали в Туле. Вечером шел по бульвару. Она - этот угловатый, щуплый
подросток - сидела на крайней скамье, ухарски раскинув тоненькие ноги,
покуривая. На увядшем лице ее - усталые глаза, горечь в углах накрашенных,
удлиненных преждевременной зрелостью губ. "Не узнаете, дяденька?" - хрипло
спросила она, улыбаясь с профессиональной заученностью, и встала, совсем
по-детски беспомощно и горько заплакала, сгорбясь, прижимаясь головой к
локтю Бунчука.
Он чуть не задохнулся от хлынувшей в него ядовитой, как газ, ненависти;
бледнея, заскрипел зубами, застонал. После долго растирал волосатую грудь,
дрожал губами; ему казалось, что ненависть скипелась в груди горячим
комком шлака, - тлея, мешает дышать и причиняет эту боль в левой стороне
под сердцем.
Он не уснул до утра. А с рассветом, пожелтевший, угрюмый больше, чем
всегда, пошел в комитет железнодорожников, договорился, что казачий эшелон
из Нарвы не выпустят, и через час вышел на поиски членов гарнизонного
комитета.
Вернулся к составу в восьмом часу. Шел, всем телом ощущая утреннюю
тепловатую прохладу, смутно радуясь и вероятному успеху своей поездки, и
солнцу, перелезавшему через ржавую крышу пакгауза, и музыкальному,
певучему тембру доносившегося откуда-то женского голоса. Перед зарей
отзвенел дождь, буйный, проливной и короткий. Песчаная земля на путях была
размыта, извилюжена следами крохотных ручейков, пресно пахла дождем и еще
хранила на своей поверхности, там, где втыкались дождевые капли, густой
засев чуть подсохших крохотных ямочек - будто оспа изрябила ее.
Обходя состав, навстречу Бунчуку шел офицер в шинели и высоких
обляпанных грязью сапогах. Бунчук узнал есаула Калмыкова, чуть замедлил
шаг, выжидая. Они сошлись. Калмыков остановился, холодно блеснул косыми
черными глазами:
- Хорунжий Бунчук? Ты на свободе? Прости, руки я тебе не подам...
Он туго сжал губы, сунул руки в карманы шинели.
- Я не собираюсь протягивать тебе руку... ты поспешил, - насмешливо
отозвался Бунчук.
- Ты что же, спасаешь здесь шкуру? Или... приехал из Петрограда? Не от
душки ли Керенского?
- Это что - допрос?
- Законное любопытство к судьбе некогда дезертировавшего сослуживца.
Бунчук, затая усмешку, пожал плечами:
- Могу тебя успокоить: я приехал сюда не от Керенского.
- Но ведь вы же сейчас, перед лицом надвигающейся опасности,
трогательно единитесь. Итак, все же, кто ты? Погон нет, шинель
солдатская... - Калмыков, шевеля ноздрями, презрительно и сожалеюще
оглядел сутуловатую фигуру Бунчука. - Политический коммивояжер? Угадал? -
не дожидаясь ответа, повернулся, размашисто зашагал.
У своего вагона Бунчука встретил Дугин.
- Чего же ты? Митинг уже начался.
- Как начался?
- А так. Наш сотенный есаул Калмыков в отлучке был, а нынче прикатил из
Питера на паровозе, созвал казаков. Зараз только пошел их уговаривать.
Бунчук задержался, выспрашивая о том, с какого времени был
откомандирован в Петроград Калмыков. Со слов Дугина узнал, что тот
отсутствовал почти месяц.
"Один из тех душителей революции, которых Корнилов посылал в Питер под
предлогом изучения бомбометания. Значит, надежный корниловец. Ну ладно", -
отрывочно подумал он, направляясь вместе с Дугиным к месту митинга.
За пакгаузом - серо-зеленый частокол казачьих гимнастерок и шинелей. В
средине, окруженный офицерами на опрокинутом бочонке, стоял Калмыков,
резко, раздельно кричал:
- ...довести до победного конца! Нам доверяют - и мы оправдаем это
доверие! Сейчас я прочту телеграмму генерала Корнилова к казакам.
Он с излишней торопливостью вытащил из бокового кармана френча помятый
листок, пошептался с эшелонным.
Бунчук и Дугин подошли, смешались с казаками.
- "Казаки, дорогие станичники! - выразительно и не без подъема читал
Калмыков. - Не на костях ли ваших предков расширялись и росли пределы
государства Российского? Не вашей ли могучей доблестью, не вашими ли
подвигами, жертвами и геройством была сильна великая Россия? Вы, вольные,
свободные сыны тихого Дона, красавицы Кубани, буйного Терека, залетные
могучие орлы уральских, оренбургских, астраханских, семиреченских и
сибирских степей и гор и далеких Забайкалья, Амура и Уссури, всегда стояли
на страже чести и славы ваших знамен, и русская земля полна сказаниями о
подвигах ваших отцов и дедов. Ныне настал час, когда вы должны прийти на
помощь родине. Я обвиняю Временное правительство в нерешительности
действий, в неумении и неспособности управлять, в допущении немцев к
полному хозяйничанию внутри страны, о чем свидетельствует взрыв в Казани,
где взорвалось около миллиона снарядов и погибло 12000 пулеметов. Более
того. Я обвиняю некоторых членов правительства в прямом предательстве
родины и тому привожу доказательства: когда я был на заседании Временного
правительства в Зимнем дворце, 3 августа, министр Керенский и Савинков
указали мне, что нельзя всего говорить, так как среди министров есть люди
неверные. Ясно, что такое правительство ведет страну к гибели, что такому
правительству верить нельзя и вместе с ним не может быть спасения
несчастной России. Поэтому, когда вчера Временное правительство, в угоду
врагам, потребовало от меня оставления должности верховного
главнокомандующего, я, как казак, по долгу совести и чести, вынужден был
отказаться от исполнения этого требования, предпочитая смерть на поле
брани позору и предательству родины. Казаки, рыцари земли русской! Вы
обещали встать вместе со мной на спасенье родины, когда я найду это
нужным. Час пробил - родина накануне смерти! Я не подчиняюсь распоряжениям
Временного правительства и ради спасения свободной России иду против него
и против тех безответственных советников его, которые продают родину.
Поддержите, казаки, честь и славу беспримерно доблестного казачества, и
этим вы спасете родину и свободу, завоеванную революцией. Слушайтесь же и
исполняйте мои приказания! Идите же за мной! 28 августа 1917 года.
Верховный главнокомандующий генерал Корнилов".
Калмыков помолчал; свертывая листок, выкрикнул:
- Агенты большевиков и Керенского препятствуют продвижению наших частей
по железной дороге. Получено приказание верховного главнокомандующего: в
том случае, если не представится возможным совершать переброску по
железной дороге, то идти на Петроград походным порядком. Сегодня же мы
выступаем. Приготовьтесь к выгрузке!
Бунчук, грубовато работая локтями, прорвался на средину; не подходя к
кругу офицеров, зычно, по-митинговому крикнул:
- Товарищи казаки! Я послан к вам петроградскими рабочими и солдатами.
Вас ведут на братоубийственную войну, на разгром революции. Если вам
хочется идти против народа, если вам хочется восстановить монархию -
идите!.. Но петроградские рабочие и солдаты надеются, что вы не будете
каинами. Они шлют вам пламенный братский привет и хотят видеть вас не
врагами, а союзниками...
Договорить ему не дали. Поднялся неуемный шум, буря выкриков словно
сорвала Калмыкова с бочонка. Наклонившись, он быстрыми шагами шел к
Бунчуку; не дойдя нескольких шагов, крутнулся на каблуках:
- Казаки! Хорунжий Бунчук в прошлом году дезертировал с фронта - вы это
знаете. Что же, неужели мы будем слушать этого труса и предателя?
Командир шестой сотни, войсковой старшина Сукин, смял голос Калмыкова
басистым раскатом:
- Арестовать ег