Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
верняет человека" (Мф,15,20). По Платонову, это перевернуто: "исходящее"
есть то, что должно прославить человека, освятить пребывание на этой земле,
сделать его значимым и ценным здесь. Именно в каких-то явных некрасивостях -
родинках, царапинах, "испорченных волосках", шрамах, рубцах и ямах (на
первоначально ровной, "тоскливо-порожней" поверхности, например, российской
равнины) ищут платоновские герои сокровенную правду жизни, потому что в
неровностях остается след и как бы сохраняется память о человеке на земле. В
этом Платонов оказывается парадоксально близок такому далекому от него
писателю, как Розанов. (О близости к Розанову сказано также в работах Геллер
1982:89,336 и Найман 1994. А то, что Платонов писатель "анонимно
религиозный" замечено в Карасев 1993.)
Таким образом, платоновскому особому зрению кажется ценным все,
получившее человеческую "отметину", все, к чему когда-то был приложен чуткий
ум и расчетливое чувство - без всякого изъятья и деления творения на
праведное и неправедное. Собственный авторский голос просто неуловим в его
тексте (ср. об этом в Толстая-Сегал 1981).
Если что-то происходит в платоновском мире, то только через насилие и
боль, так сказать, только от грязи (как самозарождение гомункулуса).
О ходоке в Чевенгур Алексее Алексеевиче Полюбезьеве:
(96) "Кто ходил рядом с этим стариком, тот знал, насколько он был
душист и умилен, насколько приятно было вести с ним частные спокойные
собеседования. Жена его звала батюшкой, говорила шепотом, и начало
благообразной кротости никогда не преходило между супругами. Может быть,
поэтому у них не рожались дети и в горницах стояла вечная просушенная
тишина (Ч:96).
Заметим явно проступающее противопоставление иной святости - святости
старца Зосимы, который благословил Дмитрия Карамазова и сам, преставившись,
"провонял". С другой стороны, заметим и характерное противопоставление
"вечного, сухого, нежизненного" - "влажному, греховному, но жизнетворящему",
также вполне карамазовское. (Это вполне соответствует и Гете-Булгаковской
силе, постоянно желающей зла, но в результате делающей благо.)
Стыд от ума и примат чувства в человеке
В статье (Вознесенская, Дмитровская 1993) отмечены, с одной стороны,
резкая противопоставленность мышления и чувства у героев Платонова, а с
другой, их нерасчлененность - когда сами глаголы думать и чувствовать
оказываются взаимозаменимы. Такое двойственное отношение, по-моему,
диагностирует саму точку особого интереса Платонова - соотношение
чувственного и рационального. (Вообще таких точек много, среди них,
например, живое и механическое, любовь и смерть. Наблюдения над этим в
статье Захаров, Захарова 1992.)
Как и во многих других своих сокровенных вопросах, Платонов предлагает
здесь очередное мистифицированное решение (решение, последовательно
выдерживаемое на протяжении не только "Чевенгура", но и многих других
произведений). При этом мысли героев (и самого повествователя, этого евнуха
души) специально "уловляются" в некие карманы заведомо ложных (хотя внешне
как бы устойчивых, находящих опору в читательской интуиции) мифологем. Они
иносказательны, действительность в них препарирована до неузнаваемости.
Сознание в человеке - греховно, оно легко может обмануть, и потому
чувства - единственно надежная опора. Мысли начинают терзать и томить
человека тогда, когда его тело ничем не занято - ни трудом, ни переживанием,
ни "чувствованием". Выражаясь высокопарно, мышление, по Платонову, - низшая
эманация человеческой экзистенции. Поэтому тот, кто думает, всегда должен
испытывать стыд: он стыдится, во-первых, того что не трудится (работа
создавала бы благо другому), во-вторых, того что не чувствует - ближнего и
теряет с ним контакт. В идеале чувство обязательно должно приводить к
братской любви (любви к ближнему или дальнему - для платоновской конструкции
явно более ценен последний). А исход такого чувства, его проявление - это
всегда со-чувствие, готовность поделиться со всеми своим теплом, имуществом,
даже собственным телом. (Иных проявлений чувства мы у Платонова как бы и не
встречаем, если они и есть, то они стыдливо изгоняются из области авторского
внимания.) Мысль же только разъединяет людей (рас-судок, а в старой
орфографии раз-судок): когда нечем занять руки-ноги, человеку само собой
начинает думаться что-то (явно лишнее) в голову.
- Во мне и лошади сейчас кровь течет! - бесцельно думал Чепурный
на скаку, лишенный собственных усилий (Ч:87).
Без ремесла у Захара Павловича кровь от рук приливала к голове, и он
начинал так глубоко думать о всем сразу, что у него выходил один
бред, а в сердце поднимался тоскливый страх. <...> Зверская
работоспособная сила, не находя места, ела душу Захара Павловича, он не
владел собой и мучился разнообразными чувствами, каких при работе у него
никогда не появлялось (Ч:33).
Думать или чувствовать в этом мире может только тот, кто хочет (и
готов) испытывать мучения (кто к этому призван):
Захар Павлович думал без ясной мысли, без сложности слов - одним
нагревом своих впечатлительных чувств, и этого было достаточно для
мучений (Ч:59).
По-настоящему можно заниматься только чем-то одним: либо трудиться,
либо думать, либо чувствовать. Снова и снова Платонов повторяет, что
избыточно "праведные" чувства в человеке (и даже "настроение") мешает
выработаться "истинной" мысли:
Чепурный безмолвно наблюдал солнце, степь и Чевенгур и чутко ощущал
волнение близкого коммунизма. Он боялся своего поднимающегося настроения,
которое густой силой закупоривает головную мысль и делает трудным
внутреннее переживание. Прокофия сейчас находить долго, а он бы мог
сформулировать, и стало бы внятно на душе.
- Что такое мне трудно, это же коммунизм настает! - в темноте своего
волнения тихо отыскивал Чепурный (Ч:137-138).
Вот разговор, происходящий во время первой встречи Чепурного с
Копенкиным среди поля, когда они в общем-то друг другу не знакомы и даже
цель поездки Чепурного - передать записку от Дванова - в результате как-то
сама собой исчезает (Чепурный рвет записку, устыдившись, будто он едет,
чтобы забрать чужую лошадь, и может быть заподозрен в корысти). Копенкин же
после разговора решает обследовать коммунизм и отправляется с
заинтересовавшим его собеседником в Чевенгур:
- А как ты думаешь, - спросил Копенкин, - был товарищ Либкнехт для
Розы, что мужик для женщины, или мне только так думается?
- Это тебе так только думается, - успокоил Копенкина чевенгурец. - Они
же сознательные люди! Им некогда: когда думают, то не любят. Что это:
я, что ль, или ты - скажи мне пожалуйста!
Копенкину Роза Люксембург стала еще милее, и сердце в нем ударилось
неутомимым влечением к социализму (Ч:94).
Правильную мысль обязательно надо почувствовать, так что чувство -
необходимая посредствующая инстанция между умом, речью и действием.
(Способен думать и излагать "легко" только нравственный урод Прошка Дванов.)
"Чувствительность" в платоновских героях развита явно в убыток мысли,
это навязчиво подчеркивается автором:
Чепурный с затяжкой понюхал табаку и продолжительно ощутил его вкус.
Теперь ему стало хорошо: класс остаточной сволочи будет выведен за черту
уезда, а в Чевенгуре наступит коммунизм, потому что больше нечему быть.
Чепурный взял в руки сочинение Карла Маркса и с уважением перетрогал
густо напечатанные страницы; писал-писал человек, сожалел Чепурный, а мы
все сделали, а потом прочитали - лучше б и не писал! (136-137)
Впрочем, истина у Платонова - это такое сложное образование, что она не
может быть высказана, во всяком случае - кем-то одним из его героев. Она
высказывается или даже только показывается, переживается всеми сразу - и
даже жуликом на теле революции Прокофием Двановым. При этом его
"идеологические перегибы" явно противостоят и ограничивают перегибы
сокровенного для Платонова героя Чепурного:
- Чего-то мне все думается, чудится да представляется - трудно моему
сердцу! - мучительно высказывался Чепурный в темный воздух храма. - Не то у
нас коммунизм исправен, не то нет! <...>
[Прокофий:] - Чувство же, товарищ Чепурный, это массовая
стихия, а мысль - организация. Сам товарищ Ленин говорил, что
организация нам превыше всего... (Ч:107-108)
Так же, как не всем дано мыслить, не всем дано и чувствовать:
Вот Чепурный смотрит на то, что Дванов пишет в записке Копенкину:
- Сумбур написал... В тебе слабое чувство ума (Ч:84).
Знание у Платонова становится таким же греховным состоянием, как в
Библии, хотя и с иным осмыслением - оттого что приводит к "скоплению мысли"
в одном месте и создает таким образом неравенство:
Ленин и то знать про коммунизм не должен, потому что это дело сразу
всего пролетариата, а не в одиночку... Умней пролетариата быть не
привыкнешь (Ч:165).
Для конкретного человека мысль (и, сообтветственно, голова) теряет свою
ценность, уступая место чувству (или сердцу). Вот Копенкин спрашивает
изгнанного из ревзаповедника Пашинцева, что из одежды у него осталось:
Пашинцев поднял со дна лодки нагрудную рыцарскую кольчугу.
- Мало, - определил Копенкин. - Одну грудь только обороняет.
- Да голова - черт с ней, не ценил Пашинцев. - Сердце мне дороже
всего... (Ч:117)
Для того, кто уже не способен ни переживать, ни выдумывать что-то,
остается один выход - как-то действовать, т.е томить себя или других (даже
если это действие вредно или очевидно бессмысленно):
Дорога заволокла Чепурного надолго. Он пропел все песни, какие помнил
наизусть, хотел о чем-нибудь подумать, но думать было не о чем - все ясно,
оставалось действовать: как-нибудь вращаться и томить свою счастливую
жизнь, чтобы она не стала слишком хорошей, но на телеге трудно утомить
себя (Ч:87).
Тогда герой решает побежать рядом с телегой, а потом садится на лошадь
верхом и, отпрягши телегу, бросает ее среди дороги, на произвол первого
встречного. Здесь, как и во многих других местах, труд у Платонова лишен
смысла не потому, что в этом заключается злая авторская ирония (или - не
только потому), но, на мой взгляд, потому что в таком труде - именно
квинтэссенция человеческой деятельности для него.
Чувство телесно, но не самодостаточно, не замкнуто в человеческом теле:
чтобы вполне осуществиться, оно должно быть выражено и воспринято -
желательно прямо тактильно, через контакт с телом другого. Примат чувства
(дружбы и товарищества) поразительным образом господствует даже в сценах
убийства у Платонова - между расстреливаемыми "буржуями" и расстреливающими
их "чекистами" возникает что-то вроде любовных отношений:
Раненый купец Щапов лежал на земле с оскудевшим телом и просил
наклонившегося чекиста:
- Милый человек, дай мне подышать - не мучай меня. Позови мне жену
проститься! Либо дай поскорее руку - не уходи далеко, мне жутко одному.
<...>
Щапов не дождался руки и ухватил себе на помощь лопух, чтобы
поручить ему свою дожитую жизнь; он не освободил растения до самой
потери своей тоски по женщине, с которой хотел проститься, а потом его руки
сами упали, более не нуждаясь в дружбе.
<А вот "коммунист" Пиюся никак не приспособится добить лежащего на
земле "буржуя", Завын-Дувайло:>
Дувайло еще жил и не боялся:
- А ты возьми-ка голову мою между ног и зажми, чтоб я криком закричал,
а то там моя баба стоит и меня не слышит!
Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в
последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом:
- Машенька, бьют! - Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью
произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту
нагревшиеся сухие десны (Ч: 127).
Пристрастие к запахам
В условиях недоверия к мысли и слову, в условиях как бы намеренного
отказа от второй сигнальной системы роль основных природных знаков берут на
себя шумы и звуки (музыка, от которой герои Платонова плачут), а роль знаков
коммуникации начинают выполнять запахи.
Запах - то, чем вещь обнаруживает и проявляет себя в платоновском мире:
Дождь весь выпал, в воздухе настала тишина и земля пахла скопившейся
в ней томительной жизнью (Ч:199).
То, что усваивается человеком помимо слов (а часто и вопреки
произносимым словам - ведь для героев Платонова они часто вообще не имеют
значения), воспринимается через внутренний ритм и обоняние. При этом нечто
ординарное, упорядоченное, осмысленное - но не затрагивающее душу - пахнет
"сухо и холодно", а неупорядоченное, животное (человеческое) и поэтому
"опасное" производит особый запах:
Когда в Чевенгур забрели две цыганки (первые долгожданные женщины),
Чепурный занимался выкорчевыванием крестов на кладбище (он собирается
сделать из них шпунт для плотины):
Чепурный раскапывал корень креста и вдруг почуял, что чем-то пахнет
сырым и теплым духом, который уже давно вынес ветер из Чевенгура; он
перестал рыть и молча притаился - пусть неизвестное еще чем-нибудь
обнаружится, но было тихо и пахло (Ч:229).
(Совмещение двух валентностей и многократное заполнение одной
валентности (как здесь при слове пахнет) - характерная особенность
платоновского языка, ср. Кобозева, Лауфер 1990:134).
Вот еще несколько иллюстраций особого пристрастия Платонова к запахам.
Чепурный по дороге домой из губернии просится переночевать в чей-то дом.
Старик-хозяин, стоя за закрытыми воротами, на высказанную просьбу только
молчит. Тогда Чепурный перелезает через плетень, сам заводит во двор коня и
заходит в чужую хату:
Старик, видимо, оплошал от самовольства гостя и сел на поваленный
дубок, как чужой человек. В избе чевенгурца никто не встретил; там пахло
чистотою сухой старости, которая уже не потеет и не пачкает вещей
следами взволнованного тела... (Ч:88)
Когда Симон Сербинов возвращается в город из командировки в провинцию,
острота его ощущений тоже подчеркнута обонянием:
Сербинов со счастьем культурного человека вновь ходил по родным очагам
Москвы, рассматривал изящные предметы в магазинах, слушал бесшумный ход
драгоценных автомобилей и дышал их отработанным газом, как возбуждающими
духами (Ч:232).
Думать неэгоистично можно только, если думаешь о ком-то другом. По
Платонову, это значит обязательно еще и мучиться (мучить себя, терзать свой
ум). Так же, как переживать за других - мучить свое тело работой. Только
ради блага другого мысль и работа могут быть оправданы. Но употреблять мысль
на собственную пользу, заставляя ее работать на себя, так же кощунственно,
как наслаждаться чем-то в одиночку. Всякая спонтанная мысль несет на себе
тяжкий груз низменных страстей и желаний. Мыслить неэгоистично - безумно
трудно, это значит постоянно заставлять себя направленно думать не о том, о
чем хочется, все время контролировать себя. Поэтому мысль и стыд неразделимы
для платоновских героев. (О господстве стыда над остальными чувствами см.
Карасев 1993.) Самый легкий выход из этого положения: человеку нужна
постоянная суета вокруг чего-то; чтобы не чувствовать тоски, надо забыться
(то есть забыть свои мысли и перестать чувствовать себя), отвлечься на
посторонние "раздражающие" предметы:
В следующие годы Захар Павлович все больше приходил в упадок. Чтобы не
умереть одному, он завел себе невеселую подругу - жену Дарью Степановну. Ему
легче было полностью не чувствовать себя: в депо мешала работа, а
дома зудела жена. В сущности, такая двухсменная суета была несчастьем Захара
Павловича, но если бы она исчезла, то Захар Павлович ушел бы в босяки.
Машины и изделия его уже перестали горячо интересовать <...>, мир
заволакивался какой-то равнодушной грезой... (Ч:61)
Тем не менее, как ни странно, неэгоистическое слово не должно быть
заранее обдуманным. Предельной задачей является даже сведение всех слов как
бы к "естественным надобностям" человека: не дай Бог, если твои намерения
сочтут за средство воздействия или угнетения другого. Это как будто
противоречит предыдущему, но подобные противоречия прекрасно уживаются в
платоновском мире, выдают "краеугольные камни" его метафизики:
Слова в чевенгурском ревкоме произносились без направленности к
людям, точно слова были личной надобностью оратора, и часто речи не имели ни
вопросов, ни предложений, а заключали в себе одно удивленное сомнение,
которое служило материалом не для резолюций, а для переживаний участников
ревкома (Ч:182).
В идеале знание должно целиком сводиться к "точному" чувству. Только
тогда оно может стать безошибочным. В таком случае оно не может быть уделом
сразу всех, как того требует теория (где, как известно, каждая кухарка
должна уметь управлять государством). Из этого противоречия Платонов
предлагает своеобразный выход: чувством, вмещающим точное знание о вещи,
наделяются старики (самые тертые, пожившие люди).
Так, например, Петр Варфоломеевич Вековой - наиболее пожилой из
чевенгурских большевиков,
мог ночью узнавать птицу на лету и видел породу дерева за несколько
верст; его чувства находились как бы впереди его тела и давали знать
ему о любых событиях без тесного приближения к ним (Ч:159).
Так и встреченный Захаром Павловичем в покинутой людьми деревне сторож,
отзванивающий часы на колокольне неизвестно для кого, -
от старости начал чуять время так же остро и точно, как горе и счастье:
когда нужно звонить, он чувствует какую-то тревогу или вожделение (Ч:31).
Старики всеведущи, а молодые и дети - это существа, вызывающие трепет и
восхищение от заложенного в них (пока не явленного, не израсходованного, и
потому драгоценного) запаса духовной энергии. Герои Платонова способны
приходить в ужас от того нарушения, которое их пребывание в мире вносит в
первозданную целостность всего (связанные друг с другом понятия целости /
замкнутости / полноты / части /отделения / утраты в тексте Платонова
нуждаются в специальном исследовании).
Яков Титыч сокрушается:
"Сколько живья и матерьялу я на себя добыл и пустил... На старости лет
лежишь и думаешь, как после меня земля и люди целы? Сколько я делов
поделал, сколько еды поел, сколько тягостей изжил и дум передумал, будто
весь свет на своих руках истратил, а другим одно мое жеваное осталось".
Ход мысли Платонова состоит в том, что сверхточным чувством реальности
(предвидением, сверхъестественным зрением) наделяются те, кто страдает
каким-то - душевным или физическим недугом - это люди ущербные, почти
юродивые. (О юродстве русской души в Семенова 1989.) Тут происходит как бы
совмещение старости - как "всеведения" - с "увечностью".
Точное чувство в понимании Платонова - что-то вроде узрения
"самоочевидных истин" Декарта или "положений дел" Витгенштейна (о которых
нельзя говорить, а следует молчать), а также предвечных "идей" Платона. (В
этом смысле и примитивизация языка у Платонова в чем-то сродни классической
философской редукции.)
Сказочное начало
В платоновском стиле много есть из русской сказки - и содержательно, и
формально. Вспомнить хотя бы коня Копенкина