Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
итывать "Отче наш" за одно
дыхание, и даже не выдыхая, а вдыхая воздух - все на полном серьезе, чтобы
не заметил папа.
Так как я изо всего выросла, то в Кисловодске пошили мне какие-то
немыслимые рубашки с лиловыми горохами, одеяло было тоже пестрое, а сестра
Варя лежала в белоснежных рубашечках с кружевами под голубым атласным
одеялом. Я чувствовала себя дикаркой, а Варя ("она маленькая, ты ей должна
уступать") объявила, что она не Варя, она Аня, отобрала все мои игрушки -
и... Кто же я? Это было просто ужасно.
Еще очень ярко: нас с Варей моют в одной ванне на ножках. Очень много
мыльной пены и очень смешно. Обе мы стараемся попасть ногой друг другу в
нос. Потом нас несут (кто?), завернув в одеяло, через длинный темноватый
коридор. Как странно смотреть сверху - все другое совсем.
Наша детская - очень большая, в три окна комната. Здесь живем мы: Варя,
я, Муля и наша гувернантка Людмила Николаевна (Никаша)23. Большой
черный стол, под которым очень удобно играть, большой диван, где спит
Людмила Николаевна, умывальник за ширмой у печки, наши кроватки. Над диваном
полка, на ней икона и голубая лампадка, которая горит всю ночь, и бутылка с
красным крестом с сиропом от кашля "Сиролин", это очень вкусно.
Папа и мама на втором этаже. Это уже другой мир. Туда мы приходим утром
к завтраку, потом к чаю и к обеду, но живем мы внизу. Я уже читаю. Когда я
выучилась читать - не знаю, кажется, на шестом году, но как? Вроде само
собой. В Газетном переулке на углу Тверской игрушечная лавка Сафонова - это
очень интересно; там продаются сказки в издании Сытина. Книжка - 10 коп., но
какая! Какие картинки, какие краски! До сих пор помню "Царевича-лягушку":
сидит у колодца красивая девушка, плачет, а из колодца лезет лягушка, во рту
у нее золотой мячик... Надо иметь все сказки именно десятикопеечные. Те, что
дороже, - это уже не то.
А по субботам, когда в Консерватории бывали симфонические концерты, из
окна нашей классной (довольно унылой комнаты) можно было видеть, как
светится на большой лестнице витраж: святая Цецилия играет на органе. Это
окно заделано теперь, и на месте его висит худшая из репинских картин -
русские композиторы. И каждый раз, когда я их вижу, мне жаль, что убрали это
поэтическое изображение слепой девушки, погруженной в звуки24.
Мы воспитывались в церковном духе. Каждое воскресенье обязательно было
ходить к обедне, в пост - говеть. Все это подчас было обременительно, но
придавало жизни какую-то поэтическую окраску. Праздники были совсем
особенными днями. К ним готовились все, особенно к Пасхе, во всем доме
наводилась чистота и красота.
Какое наслаждение красить яйца! Какой восторг, когда во время
пасхальной заутрени открываются запертые двери церкви и выходит крестный
ход! И подарки дарили на праздники нам, и мы дарили сами папе и маме
непременно что-нибудь, что сделали сами. Подарки получали мы только на
Рождество и Пасху все и лично каждый в дни рождения и именин.
Папа был единоверцем, и всех нас крестил единоверческий священник отец
Иоанн Звездинский, живший в Лефортове, где была единоверческая
церковь25.
Но так как ездить туда было далеко, то по воскресеньям нас водили в
ближайшую православную церковь, а в Лефортово возили только раз в год, на
вынос плащаницы. С вечера укладывали пораньше, с тем чтобы разбудить в 11
часов - служба начиналась около 12 ночи (спать, конечно, никакой
возможности). Нанималось ландо, туда насыпались дети и садились родители.
Холодная ночь ранней весны, спящая Москва необыкновенна. В церкви мужчины
стоят отдельно - справа, женщины - слева. Нам повязывают на голову платки:
так полагается. Каждому - круглый коврик для земных поклонов. Поклоны
кладутся по уставу - все сразу; их очень много, болят спина и колени. Поют
по крюкам, напевы древние; иконы - старого письма. Плащаницу выносят на
рассвете, крестный ход идет вокруг церкви со свечами. Холодно, знобко и,
главное, необычайно, незабываемо. Папа любил это пение и терпеть не мог
концертного пения в церкви - вероятно, из-за чувства стиля.
А после службы мы у отца Звездинского пили чай в его маленьком домике
близ церкви - какие пироги с гречневой кашей и луком! При доме маленький
садик с кустами черной смородины и пруд, в котором дочка отца Иоанна
купалась ото льда до льда, что нас очень впечатляло.
Мама была тоже религиозный человек. С приятным отсутствием ханжества...
В нашем детском мире - над ним - существовали взрослые. Где-то на
Олимпе (в Консерватории) существует папа; он всегда занят, видим мы его
только за столом.
Завтрак. Открывается дверь из Консерватории в нашу столовую, входит
папа и всегда приводит с собой кого-нибудь. За столом общий разговор - нам
лучше помалкивать. Иногда нам капают в воду красное вино, оно не смешивается
с водой, а лежит сверху - это "интересное винцо". После завтрака надо
подойти к папе, и он дает тебе "копарик" - кусочек сахара из черного кофе.
Ах, как вкусно!
Мама - та ближе. Утром она встречает нас в столовой, на ней халат с
широкими рукавами, можно залезть туда головой - сердце тает, такая она
милая.
Есть еще тетя Настя Кабат, папина сестра. Она живет в Петербурге, и
когда приезжает, это праздник, так как она рассказывает сказки из "1001
ночи" в собственной интерпретации. Мы слушаем, затаив дыхание. Она настоящая
Шехерезада: всегда прерывает на самом интересном месте - и вдруг уедет. А мы
ходим завороженные до другого раза.
Все кругом имело несколько волшебный вид. В почтовом отделении дверь
заклеена бумагой под витраж - кто ее знает, куда она ведет? Рядом во дворе
лежит груда стеклянных слитков - это плоды из подземного дворца Аладдина.
Кто-то таинственный живет в чулане под лестницей - страшновато, но очень
интересно. И лучшая игра - волшебная история, где мы попадаем в самые
фантастические положения.
Мы - это Варя и я и братья Сережа и Ваня. Сережа - неистощимый
фантазер. Ваня - каверзник, от него всегда можно ждать подвоха. Мы
объединяемся то с одним, то с другим братом. Между собой они отчаянно
дерутся. Сережа очень добрый, возбудимый и нервный, Ваня толст и музыкален.
Непререкаемый авторитет - старший брат Илюша, его слушают все и очень
любят. Он уже почти большой, играет на виолончели, и в сумерках хорошо
слушать его игру в гостиной.
Иногда поет мама - когда думает, что одна. У нее прекрасный голос, она
закончила Петербургскую консерваторию по классу Эверарди26 и
первое время концертировала с папой и виолончелистом Давидовым27,
когда они ездили в турне по России. Но десять человек детей и мамина
скромность - так мало кто и знал, какая она прекрасная певица. Пела она
итальянские вещи, романсы Чайковского и Грига. Нам - детские песни
Чайковского, казачью колыбельную, "Как по морю, морю синему" - очень было
жалко, когда ястреб убивал лебедушку, и приходилось прятаться за мамину
спину, чтобы не было видно, что плачешь.
И все мы пели хором - больше казачьи песни...
Мне не хочется создать впечатление, что мы были идеальные дети: восемь
человек детей разного возраста и разных характеров - это была довольно
буйная компания. Всего бывало - и ссор, и драк, и бранились мы со зла. Но -
и это относится к общему духу семьи - вранье было не в ходу и бездельниками
мы не были. Я не помню, чтобы кто-нибудь из нас слонял слонов. И если папа
хотел смешать нас с грязью за какой-нибудь проступок, у него не было худших
слов: "Это - неуважение к труду". И слушать это было очень стыдно.
Папиного идеала кротости и послушания достичь было невозможно. К этому
идеалу приближалась мама. Но, помню, мы говорили ей: "Почему папа хочет,
чтобы мы были такими кроткими, - ведь мы же его дети!"
А он был человек крутой и страстный и возбуждал вокруг себя страсти.
Были люди, которые его обожали, и другие - которые его ненавидели: удел всех
превышающих средний человеческий уровень. Он постоянно был в разъездах, в
турне, вся семья лежала на маме, а нас было восемь человек.
- Я не могу о всех вас сразу беспокоиться, но о ком-нибудь из вас -
всегда. Тот болен, у того с ученьем плохо, тот проявляет дурные склонности,
эти ссорятся.
И помимо этого ей приходилось иметь дело со всеми артистами, бывавшими
у нас в доме, поддерживать огромное знакомство, вести наш большой дом. Мама
была очень тактичный человек. Помню, как она ходила по комнате после оперы
Ипполитова-Иванова "Измена"28. Михаила Михайловича она любила,
папа был с ним дружен долгие годы, а опера была скучнейшая.
- Ну что я ему скажу? - А сказать было необходимо. Наконец решилась и
взяла телефонную трубку.
Мы слушали с восхищением:
- Знаешь, мама, это просто фокус - как тебе удалось сказать столько
хорошего и при этом нисколько не наврать?
На папиных концертах в Петербурге ей приходилось сидеть в первом ряду с
Юлией Федоровной Абаза29, которая ни одного не пропускала. На
моей памяти это была уже старая дама в каких-то серых вуалях - настоящая
Пиковая Дама, так ее и звали. Она отличалась необыкновенной бесцеремонностью
и очень громко высказывала маме свое мнение о выступавших артистах, далеко
не всегда лестное. Бедная мама не знала, куда деваться: ведь ей с ними
приходилось постоянно иметь дело, а артисты - народ обидчивый. Мы панически
боялись этой Абаза - приходилось подходить к ней здороваться, а она
что-нибудь да скажет: "Quelle coiffure vous avez m-lle!" или "Je ne savais
pas, que votre fille est si jolie" ["О, какая у Вас прическа, мадемуазель"
или " Я не знала, что Ваша дочь такая миленькая" (фр.)], отчего хочется
немедленно провалиться сквозь землю.
Мама была умница. Помню, как-то мы все сидели за столом и
разговаривали. Она слушала, слушала, рассмеялась и сказала:
- Эх вы, даже сплетничать не умеете!
И правда, сплетни как-то не были в ходу у нас в доме.
Помню, как папа взял меня с собой в заграничную поездку; было мне
неполных 16 лет. Ехали мы на пароходе до Стокгольма, потом в Копенгаген и
затем к маме в Берлин, где она лечилась. Тут папа и стал вычитывать маме все
мои промахи: Аня не умеет себя вести и т.д. Мама с некоторым страхом
спросила: "Да что же она такое сделала?" Кажется, главное мое прегрешение
было то, что, когда мы с папой были у русского посла в
Копенгагене30, я на его вопрос, учатся ли мои братья в лицее (он
был папиным товарищем по лицею), ответила, что мои братья не хотят учиться в
привилегированном заведении, что было совершенной правдой. Тут мама
вздохнула с облегчением: "Ну, это еще ничего".
Интересная это была поездка. На пристани меня пришел провожать мальчик,
в которого я была влюблена, и принес мне большую коробку конфет. Наутро,
выйдя на палубу из каюты, я увидала такую картину: на шезлонге лежит папа с
самым небрежным видом, рядом на кончике стула сидит какая-то дама и смотрит
на него с подобострастным восхищением, а папа скармливает двум детям,
которые мне показались омерзительными, мои драгоценные конфеты.
По дороге из Гельсингфорса в Стокгольм папа познакомился с финским
композитором Каянусом31, очень красивым человеком с золотой
бородкой, и сразу объединился с ним за бутылкой коньяку - так они и
просидели в каюте до поздней ночи, пока я смотрела в свете белой ночи на
розовые шхеры, поросшие редкими соснами, слушая, как волны от парохода
разбиваются о гранитные острова. Это было очаровательно.
Под Стокгольмом острова становятся все выше, все в зелени и в
пригородных виллах, очень красивые. Поездили мы с папой по городу, были на
какой-то выставке, купили маме какой-то подарок, и день закончился обедом в
ресторане (первый раз в моей жизни) - с тем же Каянусом - и цирком, где мы
смотрели на львов и казачью джигитовку, - стоило, конечно, для этого ехать в
Стокгольм.
Папа вообще любил цирк и дома иногда говорил нам за обедом: "Ну, дети,
мы сегодня поедем в цирк Чинизелли!" Мы в восторге. Затем он ложился на
диван - на минутку - и закрывался газетой. Увы! Дело часто этим кончалось. А
у мамы при виде зверей с укротителем холодел от ужаса нос. Папин любимый
анекдот: укротитель кладет голову в пасть льву и спрашивает: "Почтеннейшая
публика, лев бьет хвостом?" - "Нет, не бьет". Тогда он вынимает голову и
раскланивается. Но раз публика кричит радостно: "Бьет, бьет!" - "Прощай,
почтеннейшая публика!"
В Копенгагене мы были с папой в Тиволи, парке с разными аттракционами
(все их перепробовали, папа забавлялся больше меня), в Берлине - в
Винтергартене, варьете. Вероятно, это была хорошая разрядка после большой
работы и музыки высокого стиля.
Иногда папа любил дразнить маму. Сидим мы все за обедом - вдруг он
начинает: "Дети, хотите, я вам расскажу, как мама расставляла мне сети?"
Мама в негодовании. "Дело было в Карлсбаде; у Варвары Ивановны очень болела
нога, и она все отставала..." Мама: "Василий Ильич!!!" - "Ну, я как вежливый
человек, конечно..."
Или другая вариация: "Дети! Хотите, я вам расскажу, как мама мне делала
предложение?"
Тот же эффект, продолжения не следует.
Больше всего мама негодовала, видимо, потому, что для этого рассказа
имелись веские основания: сестра уже после смерти и отца и мамы нашла в его
письменном столе мамино письмо, полностью его подтверждающее.
Или на вокзале. Папа уезжает; мама и все мы стоим на перроне, 2-й
звонок, папа стоит на площадке вагона и ждет 3-го. Три удара колокола. Тогда
папа спускается с площадки и начинает прощаться с мамой. Поезд трогается.
"Васенька, ради Бога", - мама в панике. Папа медленно влезает в вагон,
страшно довольный, что напугал.
Так как отец постоянно был в разъездах, то телеграммы были у нас делом
самым обычным; из-за границы он любил посылать русский текст латинскими
буквами. Помню телеграмму из Лондона в Кисловодск:
tuman, syro, saviduju wam - туман, сыро, завидую вам.
Или лаконичное извещение после концерта:
Bonbenerfolg. [Сногшибательный успех. (нем.)]
В Петербурге у него был даже условный петербургский адрес для
телеграфа: С.-Петербург, Фонофас.
St. Petersbourg, Fonofas. [Fonofas - обратное чтение фамилии Safonoff.]
Перед тем, как стать невестой отца, мама была влюблена в Блока (отца
Александра Блока)32, который очень за ней ухаживал. Но так как
родители были против этого претендента, то и сочли за благо увезти ее
подальше от греха и уехали с ней за границу, в Карлсбад. Там она и
встретилась с папой и в конце концов вышла за него замуж33.
Вероятно, Блок был сильно в нее влюблен, так как потом женился на
Бекетовой34, очень похожей на маму. Только та была маленькая, а
мама хорошего среднего роста.
Всем нам очень импонировало то, что Александр Блок, в сущности, мог бы
быть нашим братом, - в дни нашей молодости он был властителем дум нашего
поколения, хотя лично с ним никто из нас знаком не был.
Зато с его двоюродным братом35 мы были знакомы. Увы, он был
глухонемой - и какое же было мучение танцевать с человеком, который не
слышит музыки!
У папы была какая-то особая дружба с братом Сережей. Мальчик он был
очень своеобразный, ко всему подходил со своей меркой. Даже арифметические
задачи решал совершенно необычным (очень запутанным) способом.
Отца просто обожал - не по музыкальной линии. Кажется, один из всех нас
обладал полным отсутствием слуха. Папа бился долго, чтобы выучить его петь
нефальшиво арию мельника из "Русалки": "Да, стар и шаловлив я стал. Какой я
мельник - я ворон!" И это был единственный мотив в его жизни, который он мог
повторить. Зато все стихи, которых он знал множество, выбирая с безупречным
вкусом, он пел, перелагая на какую-то дикую мелодию, чем изводил окружающих.
Папа очень хотел, чтобы Сережа отбывал воинскую повинность в казачьих
войсках. Отец никогда не переставал чувствовать себя коренным казаком - он и
числился казаком станицы Кисловодской (по месту жительства, переводясь из
станицы Ищерской). Но брат категорически отказался, потому что "в случае
революции казачьи части могут послать на усмирение". Так и отбывал
повинность в драгунском Нижегородском полку в Тифлисе, с ним же пошел на
войну 14-го года. Он и погиб на этой войне.
Необыкновенной честности был человек. Летом 15-го года я виделась с ним
в последний раз в Петрограде; он ехал на Западный фронт с Кавказа, уже
офицером, переведясь в пехотный полк из кавалерии. Когда я спросила его,
почему он это сделал, он ответил: "Видишь ли, в пехоте большая убыль
офицеров; кроме того, я думаю, что у меня недостаточно быстрое соображение,
чтобы командовать кавалерийской частью, - я могу подвести своих людей".
Через два месяца он умер от ран, не сознавая, что умирает, по дороге в
Петроград, куда его эвакуировали. Все говорил, что приедет к нему сестра
сейчас же (я). Рассказывал мне об этом ехавший с ним товарищ, тоже раненый.
Мы вдвоем с отцом встречали на вокзале его гроб - все остальные из семьи
были в Кисловодске.
Мне кажется, что именно с этих дней у папы стали такие печальные глаза,
что мы видим на последних портретах. Он не плакал - по крайней мере на
людях.
И я помню, как на панихиде в полку, где служил брат, он спросил: шел ли
полк в наступление? (Брат был ранен стоя, в живот.)
Совсем недавно мне рассказывали, как папа провожал брата на фронт еще в
самом начале войны и, вернувшись, сказал: "Вот я дожил до счастливого дня,
когда мой сын идет защищать родину". У него это была не фраза, так он думал
и чувствовал.
И мама... Весной 15-го года она уехала в Кисловодск красивой пожилой
женщиной, а вернулась в Петроград после смерти брата маленькой старушкой.
Есть фотография, снятая на Кисловодском вокзале: встреча гроба с телом
брата - он похоронен в Кисловодске, там же, где дед и бабушка и где потом
были похоронены отец и мама, недолго его пережившие.
Тело брата привез его вестовой, живший после этого некоторое время у
нас в семье. После революции он писал маме: "Как Сережа был бы рад!"
В 23-м году я вернулась в Москву, жила с братом Илюшей в его комнате.
Ни у него, ни у меня денег не было, а музыку очень хотелось слушать. Вот мы
и ходили к коменданту Консерватории за контрамарками на концерты. Это был
старый знакомый: он был раньше монтером в Консерватории и приходил к нам
проводить на елку цветные лампочки, а с его детьми мы играли во дворе,
устраивали бега на приз - апельсин.
Очень был милый человек. Когда я в первый раз пришла к нему, он стал
рассказывать, как в начале революции снял и спрятал для сохранности все
портреты - теперь они висели на старых местах. Он поглаживал их рукой и
говорил: "Вот Василий Ильич был бы доволен, похвалил бы меня".
Папы уже не было в живых, но он помнил, как заботливо папа относился к
внешнему виду Консерватории.
С АЛЕКСАНДРОМ ВАСИЛЬЕВИЧЕМ КОЛЧАКОМ
Остается так мало времени: мне 74 года. Если я не буду писать сейчас -
вероятно, не напишу никогда. Это не имеет отношения к истории - это просто
рассказ о том, как я встретилась с человеком, которого я знала в течение
пяти лет, с судьбой которого я связала свою судьбу навсегда.
Восемнадцати лет я вышла замуж за своего троюродного брата С.Н.
Тимир