Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
еперь. Актерская эмоция получила неожиданную дозу топлива, и фантазия
заработала...
Любимов ругал и помогал. Но когда я освоил всю роль, я в тысячу первый
раз уже не мог слышать одни и те же замечания. Злился я на себя, а огрызался
на режиссера. Типичный случай на репетиции (цитата по памяти):
Ю. П.: Вениамин, здесь нельзя вступать с ними в прямое общение, надо вам
внутри себя как-то созреть для этого... типа. Надо глубже брать тему "Эх,
люди, люди, крокодилово племя..." и вот так... вот на их глупости...
глядите... смотрите на меня... вот так вот (все смеются, Ю.П. точен, мрачно
качает головой и таращит глаза - само страдание и скепсис)... "Люди, люди,
порождение крокодилов..."
Я: Хорошо, а дальше? А текст к Маргарите: "Вы, я вижу, человек
исключительной доброты, высокоморальный человек..." Он же издевается над
ней, а как?
Ю. П.: Ну... это ваше дело... надо глубже брать, с подтекстом ко всей
сцене, здесь сверхзадача работает на каждый шаг... Брать изнутри. Вы же
понимаете, что это за человек... то есть не человек, конечно, а существо...
(все смеются).
Я: Еще точнее - вещество? (Смеются, Ю.П. обижается.)
Ю. П.: Ну, ваши хохмы я знаю! Лишь бы не работать, лишь бы не идти вглубь
по действенной линии!
Я: Покажите действенную линию, я пойду (я тоже обиделся, и я не прав).
Ю. П.: Актер не должен препираться с режиссером. Он сразу теряет кураж!
Слушайте, думайте, связывайтесь с партнерами и пробуйте! Ему бы ролью
помучаться, а он дурью мучается, надо мной юморит! Да пусть он играет как
хочет. Перерыв.
Слова режиссера не действовали, ибо слов я начитался и более глубоких.
Зато Ю.П. поразительно показывал - глаз Воланда. Метод показа идет от самого
Е.Б.Вахтангова: уметь воображаемое реализовать в мгновенной отгадке
интонации, жеста, взгляда. Любимов прерывал наш диалог, включал свою
настольную лампу, направлял свет на себя, и вдруг оттуда, с режиссерского
места в седьмом ряду, на нас смотрел уже не он, а Воланд. Тяжелый, вязкий
взгляд его говорил о мирской суете, о вечной беспечности людей... Мне этот
показ был дороже книг и поучений, и я повторил, и он похвалил. Похвалил,
конечно, по-любимовски скупо, но зато - по имени: "Вот сейчас верно глядите,
Вениамин, туда, туда стучитесь!" Стал понимать - уже не головой, а печенкой:
нельзя сыграть этот образ, играть надо - и со всей беспощадной искренностью
- отношение образа. К миру, к партнеру, к свите, к Пилату и к Мастеру.
Особое положение Воланда в романе и в пьесе: события и люди действуют внешне
очень беспокойно, бурно, а Воланд - вне игры. Он только наблюдает и редко
говорит. Он статичен посреди хаоса звуков и движений, и его статика
оказывается активнее внешних страстей. Я представлял себе на сцене в этой
роли тех, кому она "к лицу". Жан Габен - безусловно. Евстигнеев, Гафт,
Гердт... Во время Варьете, во время бала сидеть и смотреть в зал - какие
слова внутреннего монолога должны укреплять актерскую уверенность? Откуда
взять это право на полную, абсолютную независимость - от вас, от тебя, от
них, от всех на земле? Как удается, например, Жану Габену - ничего не делая,
не играя, а всего лишь подымая ресницы и "кладя глаз" на партнера -
становиться властелином времени и внимания?
Невозможно перечислить все виды загадок и догадок того периода. Меня
покинули привычная, родная лень и досада: если не выходит, то черт с ним. Я
не способен был выйти из колдовской зависимости от собственной тоски... Она
меня ела и ела, а я ей себя подставлял. Как будто неукротимо шел к чему-то,
что внушал не самый любимый писатель Достоевский: только страдания выводят
на путь очищения...
Спектакль собран. Мы окончательно закрепили все, что касается внешней и
внутренней жизни. После генеральной репетиции, где Хмельницкий сыграл
Воланда, Любимов оставил меня одного, а через несколько спектаклей на эту
роль вернул Всеволода Соболева. Моя вина, что в премьерной гонке я никак не
реагировал на личную травму моего товарища и был сильно огорчен, узнав через
пять-шесть лет, что Борис считает меня одним из виновников любимовского
решения. Это неправда: Любимов и назначал на роль независимо от "личных
конфликтов" (так было со мной), и снимал с ролей - только по собственному
желанию.
Уже без конца пройдены все сцены "Мастера и Маргариты", и первые гости,
друзья Любимова и члены художественного совета, уже посулили большую удачу.
Меня одобряли, и Любимов перешел на "ты", сократив "Вениамина" на пять
последних лишних букв. И вдруг - прогоны, без остановок, с замечаниями
режиссера после игры. И я не почувствовал цельности своего присутствия в
пьесе... Но при этом ужасно мечтал о похвалах. Любимов почти не коснулся
меня в замечаниях - это и было его похвалой. Мне и этого хватило, я даже
радовался: значит, я на верном пути! А впереди - новые прогоны и... Господи,
помоги мне сыграть эту роль! Тут ко мне подходит мой давний друг, композитор
спектакля Эдисон Денисов. Десять лет подряд, начиная с "Послушайте!" - его
первой работы с "Таганкой", - я слышал от него только комплименты. Он трижды
писал прекрасную музыку к моим телевизионным спектаклям, моими почитателями
он сделал всех членов своей семьи. И он знал, что со мной натворила эта
роль. Но он все равно подошел и убил во мне всякую надежду. "Это ужасно, что
ты играешь! Никакого Воланда, я тебе не верю ни одной секунды! Веня, я
просто не узнаю тебя!.." Я, конечно, огрызнулся и был уверен, что прав: не
веришь и не верь, придут люди поумнее тебя, они все поймут. Меня, помню,
страшно огорчило отсутствие чуткости у моего друга. Но теперь я уверен:
Денисов не умел оставаться чутким, если художник, музыкант, Мастер в нем
возмущался. В коротком разговоре с Любимовым, у него в кабинете, я поделился
печалью на свой счет. Пусть репетирует Хмельницкий, я не верю в себя.
Любимов обвинил в малодушии, сказал, что детские разговоры накануне премьеры
и борьбы с "этими оглоедами" (жест к потолку - туда, где большие начальники)
ему вести неинтересно. Потом поглядел на меня и сразу - на портрет
Н.Р.Эрдмана, стоящий от него всегда справа, на пианино:
- Ты же хорошо помнишь Николая Робертовича. Как Николаша смотрел на нас,
на вас, на всех вокруг? Ты же помнишь, какая всегда была дистанция между ним
и любым, все равно кем? Вот возьми его образ себе внутрь... И используй то,
что у тебя от природы... вашу вечную печаль еврейского народа...
Режиссер приблизил меня к личному ощущению характера, напомнив манеру
слушать и говорить покойного драматурга. Лаконичный строй фраз, потаенный
сарказм, смешанный с грустью, ни тени улыбки на лице, когда говорит самые
смешные вещи, глубокий взгляд на собеседника, а главное - ты чувствуешь, что
этот человек находится одновременно и здесь, и где-то еще, куда нам входа
нет. Ощущение дистанции между ним и окружающими, дистанции, которая никогда
никого не обижает, ибо рождена какой-то "ненашей" грустью или мудростью - то
есть очень естественна и "надчеловечна"... После гениальной пьесы
"Самоубийца" Эрдман не смог продолжать жизнь театрального писателя. Автора
"Мандата" и "Самоубийцы" удалось убить задолго до его физической смерти...
Памятны ответы Эрдмана на мои восторги после чтения романа Булгакова.
"Ведь вы дружили с Михаилом Афанасьевичем, значит, вы знали эту книгу раньше
всех?" - "Да, Булгакова читал, очень хорошо читал... я вижу, вы любите этот
роман, а я больше люблю его другие вещи... Я, знаете, что говорил? Что эта
вещь не имеет обязательного размера. Он может что-то вставить, а что-то
выставить, и везде мне кажется такая анархия, а в других вещах все как в
стихотворении - есть начало, есть конец, есть все, что ему надо... Видите,
когда Булгаков имел точный план вещи, то это одно дело. А в "Мастере и
Маргарите" есть и такое, и другое, и он сам не знал, где закончить - это уже
не так хорошо... Если сочинитель дописал одну линию, а потом еще пол-линии,
а потом многоточие, и опять нет конца - я это меньше понимаю. Получается,
что ему все равно, и тогда мне - тоже..." Я возражал от лица миллионов,
открывших для себя булгаковскую вселенную, отстаивал "анархию" как особый
стиль, как новость в жанре литературы, и Эрдман сразу же уступил - наверное,
из вежливости. "Поладили" на том, что как у Пушкина в "Онегине", так и у
Булгакова в "Мастере" создание вырвалось из рук автора и стало диктовать - и
поступки героев, и ритмы, и размеры... Эрдман улыбался задумчиво и позволял
мне думать, что и я прав, и он прав, но что сам Булгаков все это знал лучше
нас...
Булгаков умер в год моего рождения. Эрдман умер в день, когда мне
исполнилось тридцать лет. Роман о Мастере вышел через двадцать шесть лет
после смерти автора. Великая комедия Эрдмана увидела свет (на русской сцене)
через двенадцать лет после его смерти.
...В беспокойстве и тоске я искал пути к своему герою. Снова и снова
возвращался к образу и глазам Н.Р.Эрдмана. Видимо, количество накоплений
перешло в качество осознания: сыграть существо без возраста и вне земных
страстей невозможно, даже придумав самую замечательную, неузнаваемую
характерность речи, походки, жеста. Требуется что-то вроде собственного
перерождения, воспитания в себе абсолютного права видеть всех вместе и
каждого в отдельности (и безразлично, в пространстве или во времени). Иметь
постоянную, выношенную "столетиями" гримасу созерцательного скепсиса... И ни
в коем случае - нигде! - не унизиться до "личной заинтересованности",
суетливого соучастия... Это дело Фагота, Бегемота, свиты.
Все было плохо, рвано, в лучшем случае - эскизно напоминало желаемое.
Если что-то и стало получаться, только на зрителе, когда зал впервые был
битком набит. Подчиняясь интуиции, я за полчаса до начала, в своем сюртуке и
при сверкающей на черном бархате броши у горла, с тростью и в полном
одиночестве, бродил за дырявым мохнатым занавесом и все глядел и глядел на
публику... И чем значительнее являлись персоны, чем больше привычного
волнения из-за них ожидалось, тем легче мне было, тем я охотнее охлаждался,
леденел... И бормотал: "Все было... ничего нового... Суета сует... Как они
оживлены, как их тревожат мелочи... Все тлен и миг единый... Я вижу, как
глупо повторяют новые люди ошибки и дрязги тех, кто давно в земле. Какая
тоска... А эта балерина в палантине... дался ей этот палантин".
Неважно, какую чепуху я сам себе наговаривал, но результатом стала
новость: вопреки привычкам, я от приближения спектакля ощущаю в себе все
больше силы... и какого-то особого (высшего?) Знания... Меня не страшит, а
манит проверить дистанцию. И уже выйдя на публику и глядя - это я очень
люблю в театре - прямо в глаза освещенному для меня зрительному залу,
разглядев в наступившей тишине каждого - от лацкана до бородавки! - ах, как
хорошо оказалось "сверху" поразмыслить вслух:
- Ну что же... Люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было...
...Назавтра, на прогоне, я взял себе "чувства Эрдмана", я не расставался
с ними со вчерашнего дня, образ Н.Р. присутствовал где-то очень близко для
всех, кто общался с писателем. Сцену на Патриарших я играл с едва заметным,
эрдмановским заиканием, строго отчетливо, странно выделяя главные слова фраз
и всегда находясь как бы на расстоянии от всего происходящего... Любимов из
зала покачал головой: мол, не надо речевой характерности. И мне показалось,
что снова рухнули надежды. На самом деле, я впервые (а может быть,
единственный раз в жизни) попадал в поле неизвестной мне энергии. И
подсказка Любимова оказалась необходимо точной и попала на готовую почву.
Мне после прогона показалось, что с заиканием образ бы вышел, ибо такая
манера вести разговор вызывала к жизни иную, неродную, а именно воландовскую
власть над мыслью и над залом. Я замкнулся, и, очевидно, меня оставили в
покое и дома, и в театре.
На генеральную репетицию (уже разрешенного спектакля) съехался, как
обычно, знатный люд. И, как не обычно, прибыло много известных писателей и
поэтов. А студенчество толпилось вокруг театра - в невероятном количестве.
Ажиотаж превышал "таганковский" и приближался к "варьетевскому",
булгаковскому. Святой день для театра - первая встреча со зрителем. И всегда
премьерная дрожь передается зрителям, и всегда - праздник и обязан быть
успех. Правда, спустя время, когда еще раз первый зритель увидит уже
окрепшую премьеру, случаются недоумения: неужели мне такая чепуха могла
понравиться? Или наоборот: какой стал отличный спектакль, а был робким,
тусклым на премьере.
- А чего же вы тогда захваливали?
- Сам не пойму, какое-то безумие напало, все в восторге, и я в
восторге...
Я ехал в троллейбусе к Таганской площади. Ночью выспался отлично. Утром
вспомнил о генеральной и никаких чувств не испытал. Странными казались
пассажиры - словно персонажи из романа. Но это, правда, новость: подъехал к
театру, увидал тысячную толпу, но ни на полградуса не согрелся! Это даже
интересно, такого не бывало. Кажется, человек чем-то сильно болел, а ночью
пережил кризис, сразу пульс встал на место, а в глазах вместо смятения и
тревоги - прохладная задумчивость. Прошел служебный вход. За кулисами -
суета и нервозно-радостный гул.
Оделся. Уже стал привыкать к новости: раз организм предпочитает быть не
психованным, а задумчивым - ему виднее. А мне почему-то льстит такая
незнакомая индифферентность... Надел бархатный черный нагрудник со
сверкающей брошью, застегнул длинный сюртук, глянул в зеркало, не захотел
себя рассматривать. Видимо, понял, что разглядывание знакомого лица помешает
кому-то незнакомому. Заметил, когда проходил мимо коллег за сценой: никто не
окликнул, поглядывали несколько осторожно. Может быть, и показалось, но так
было надо. На сцене подошел к занавесу, погладил его мохнатую вязь и стал
сквозь его щели наблюдать публику. Никогда в жизни со мной не было такого и,
очевидно, не будет. Я видел полный зал. Я обязан был трепетать перед первым
экзаменом, перед такой выдающейся "комиссией". Как минимум пятьдесят человек
- не просто талантливые, а даже исторические личности. Лучшие из лучших. Ну
и что? А у меня в мозгу словно открылся шлюз, и оттуда хлынул холодный,
сильный поток:
- Что они радуются? Кем они себе кажутся? Кто они на самом деле? Ни один
из этой глупейшей толпы не споткнется о простейшую мысль... пройдет меньше
минуты - и никого из них не останется на свете, как ушли другие, кто тоже,
как эти, радовались своей глупейшей радостью, как будто у них в резерве -
больше, гораздо больше, чем одна минута...
В первой сцене мне было неожиданно приятно допрашивать обоих болванов на
Патриарших прудах. Я уже владел каким-то особым рычагом внутри моего
механизма: включал и выключал свой интерес к партнерам. Ну, особого-то
интереса не было, но надо было вести эту церемонию объезда Москвы со
слугами-шутами. Какое-то прозрение произошло после бала, когда, сидя на том
же гробе, рядом с Маргаритой, пытался узнать ее просьбу, ради чего она и
прошла мерзкий парад поцелуйщиков...
В конце этого "экзамена" появляется запрошенный королевой Мастер, с
ним-то разговор и зашел в тупик. Не на репетициях, не при чтении книги -
именно здесь, в страшно разреженном, высокогорном воздухе генеральной
репетиции, я (или мой герой) догадался: никто и ничто для Воланда загадки не
представляет, кроме этого человека. Неуловимость предмета его мечты.
Никому-не-принадлежность. И даже - Маргарите. Ему дают всё, в том числе
главное дело жизни - роман, из огня восставший, на секунду его удививший; а
он - ноль внимания, как будто он один понимает мини-минутность всей суеты,
как будто он - заодно с... Невероятно, но чувственная логика романа на сцене
как будто подводила меня, исполнителя роли сатаны, к непотребному,
унижающему выводу: не Мастер об него, а он споткнулся об этого,
никому-не-принадлежащего...
Кажется, спектакль захватил зрителей. Не всех, не всех, разумеется. Но на
лучших представлениях случалось нечто, что на Западе называют "химией".
Замечательно, что многие, многие люди признавались в важной особенности
впечатлений: спектакль не мешает любить роман, а роман не мешает спектаклю
быть любимым. Кстати, первым одобрил мою игру композитор Эдисон Денисов.
Из дневника 1977 года.
Событий куча. Главнейшее событие: "Мастер и Маргарита". После тоски и
сутолоки, редких исподвольных намеков, что у меня что-то выходит (что
спектакль выходит, сомнений не было), после томительной игры в "двух
Воландов" (хотя это только закаляло нервную сталь у меня), после трех с
половиной месяцев волнений и одиночества в роли - У-Р-Р-Р-А!
Прогоны... 9 марта (Любимов ободрил перед началом в 18 час.: играй, мол,
спокойно, сегодня день похорон Сталина, это Булгакову хорошо...). Сжав зубы
и остановив сердечное колотье - впервые прошел насквозь роль, а в зале
комиссия по наследству, т. е. К.Симонов, Ермолинский, Каверин, М. и
А.Чудаковы, В.Розов, В.Виленкин, а также Верейские, Ильина, П.Л.Капица и его
оба сына, В.Я.Лакшин, и многия, многия... Победа. Чао. Карякин, мой антитез
и супротивник досель, - лобызал и возгласил, что я достиг "того"... покой и
века... Далее - 12-го - прогон, тыщи людей, и снова - здорово. Ю.П. ликует.
Спектакль зацентрирован на Воланде, если не держать, все расползется.
Ю.П. за семь-восемь лет дарит впервые ласкою - теплом. Вокруг наворот
похвал в мой адрес - обуяла скромность, ничего не опишу. Чистая радость -
"Мастер" вышел! Еще гнали 17-го, утром 18-го, затем 21-го вместо "Гамлета"
(Высоцкий запимши). 18-го была сдача, и впервые за тринадцать лет -
управление, без претензий и экивоков, - просто сердечно поздравило с
победой. То-то мудрость, то-то истина... кто-то сверху что-то взял на себя -
или выше. Много слов - теплых звонков: Биргер, Гердт, Каневский,
Юрский-Тенякова, Хуциев, Хрущева, Эмиль Радов, Ильина, Ицыкович, Бадалян,
Кандель, Бураковский, Делюсин, Митта, Валуцкий, Демидова... Славкин,
Розовский, Игорь Шкляревский и др. Золотухин. Ава Вулис (Абрам-Август
Зиновьевич), булгаколог, булгаковед - дважды был, звонил, заезжал, я его
"Часом пиком" угощал, он дарил книжки, он молодец, а его сказ про начало
печати "Мастера" - отлично! Рита Райт и Маргарита - дочь - мои верные, дарят
за Воланда перевод "Паркинсона". Дополучил за Воланда от Эскина, Гафта,
Давыдовых и т. д. Ночь - в ресторане ВТО. Стол с Мишей и Региной Козаковыми
(тоже первые поддержанцы Воланда), старуха Зуева.
1 апреля. Пер. день без репете. День Смеха.
3 апреля. Вечером - "Мастер и Маргарита". Без Ю.П. все же не тае. Рабы.
Хамская профессия. Играю нешибко. В зале Копелев, Бугаев (МГК).
5 апреля. Высоцкий на "10 днях" сорвал Керенского, пьян был зело и вторую
часть образа "доиграл" Золотухин... Умер Завадский Юрий Александрович. Такие
дела. Звонят люди. Просятся на "Мастера". Бессилен.
Еще о подробностях. На генеральной, а потом навсегда, я влюбился в слово
ВЫХОД. Как уже говорилось, Воланд - наблюдатель. На сцене это выражается в
том, что можно или разглядывать зрителей, или глядеть над их головами - в
далекую даль. Со зрителями, начиная с генеральной, мне в этой роли оказалось
просто, ибо все они и каждый из них, сами того не желая, прекрасно
иллю