Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
а вопросы, цветы и восторги. Однако меня
удивило, что Александров, говоря о киношедевре, не упомянул ни Эрдмана, ни
В.З.Масса - авторов сценария. Почему это? Что за странная забывчивость,
когда уже в титрах обновленного фильма восстановлены имена репрессированных
писателей? Н.Р. отвечал так:
- Когда фильм был готов и его показали Сталину (еще без титров), то Гриша
поехал ко мне, где я сидел - в Калинин. И он говорит: "Послушай, Коля, наш с
тобой фильм становится любимой комедией вождя, будет гораздо лучше для тебя,
если там не будет твоей фамилии. Понимаешь?.." Я сказал, что понимаю.
Эрдману было интересно знать, как Любимов строит свой репертуар и как ему
удается формировать такую труппу, в которой многие актеры становятся
соавторами режиссера. Композиторы, поэты, музыканты, драматурги. Спросил
меня после "Часа пик", не пишу ли я оригинальной пьесы (как и "Послушайте!",
то было композицией, инсценировкой чужого произведения). И я привез к нему
на дачу начало своей пьесы о трех китах. Дело происходит в мировом океане.
Три кита держат глобус, иногда по команде "смена рук - смена вех" они
перестраиваются. Все киты океана полны забот о трех главных китах. Все, что
происходит на Земле, - отражение поступков и бесед китов в океане. Большого
одобрения пьеса не вызвала, и я с ней простился. Но одну фразу оттуда Н.Р.
похвалил. Между тремя китами носится поэтесса-китиха, она готовит поэму о
героях, надоедает им своей громкой и глупой патетикой, исчезает, успев
"положить глаз" на самого мудрого из троих. После паузы этот кит сопит,
сопит, а потом обращается к соседям: "Братья, а вы не помните - во время
поцелуя губы идут внутрь или куда?"
Кстати о женском вопросе. М.Д.Вольпин, подводя итог романам и бракам
Н.Р.Эрдмана и Ю.Любимова, однажды заметил с удивлением: "А ведь у Юры и у
Николаши было сходство в выборе дам сердца! Оба попадались в сети к
актрисулькам, как говорилось раньше!"
...Стояла снежная зима, и за большим столом на огромной веранде сидел
Николай Робертович, в своей клетчатой чешской курточке на молнии. Курточка
мягкая, фланелевая, в клеточку серовато-черных тонов. В поселке на Пахре
царил деревенский покой невоскресного дня. Гигантское окно веранды за ночь
значительно занесено снегом. Мы с Инной Эрдман и с ее приятелем, частым
гостем дома, разгребали снег. Понижался уровень ночного покрова, все больше
открывалось стекло и за ним - Николай Робертович. Он глядел на нашу веселую
работу, глаза его были широко раскрыты, и он изредка кивал своим мыслям. А
со стороны казалось, что он рад освобождению от этой горы, рад видеть нас,
так весело кидающих большими лопатами снег. И мы еще сказали друг другу, что
он похож на одинокую птицу, когда так долго глядит в одну точку. И что
поэтому надо будет вечером разжечь камин и хорошо развеселить Николая
Робертовича. А я был уверен, что уже начал его веселить - тем, как удачно
изображал строителя первой пятилетки. Я могучими жестами отшвыривал снег то
влево, то вправо и с идиотской бодростью исполнял "Марш энтузиастов". В
ритме бросков успевал выкрикнуть, кому именно кидаю снежный пирог (за
забором - дача М.Мироновой и А.Менакера). Громко ору: "Мироновой!" - и
дальше пою про "нам нет преград ни в море, ни на суше...", опять бросок и
опять ору: "Ми-и-накеру!" - и снова пою про "пламя души своей мы
пронесем..." - "Мироновой!" - "через миры-ы" - "Ми-и-накеру!" - "и века!"...
Снег разбросан, греемся в гостиной. Звонок в калитку. Николай Робертович,
как всегда, спешит спасти гостя от собачьей ярости. Лай, визг, овчарки
нейтрализованы, на участок вошла Мария Владимировна Миронова. После недолгой
беседы у забора она ушла к себе. И я спросил в легкой тревоге - не с обидой
ли на мой дурацкий крик являлась гостья?
Нет, безо всяких обид. Оказалось, М.В.Миронова - из круга друзей
прежнего, "допосадочного" Эрдмана. А я опять спутал времена. Ведь был
совершенно уверен, что мама и папа Андрюши Миронова - из нашей, послевоенной
жизни, тогда как Эрдман, вместе со Станиславским и Маяковским, принадлежит
началу века... Казалось: до войны - это сто лет назад. А прошло всего
двадцать пять - двадцать шесть лет... Вот теперь кажется: "Таганка" началась
буквально позавчера, ну совсем недавно! А это было "так давно, что грустить
уже смешно..." В 1964 году. Даже считать лень...
В тот же вечер (а может быть, в другой) мы веселили Эрдмана. Я, по
заказу, копировал Андрея Вознесенского, Рубена Симонова, актеров "Таганки",
кающихся перед Любимовым после "загулов"... Потом Инна пела, а Николай
Робертович как-то по-молодому призывал меня восхищаться ее исполнением
цыганских романсов...
А Марья Алексеевна - мать Инны, глядя на расчищенный участок, занимала
нас докладом о том, что собирается вырастить в саду этим летом. Она называла
Эрдмана Колей, а он ее величал Марьей Алексеевной, хотя по возрасту она была
его младше. "И вообще, - замечал Николай Робертович, - зачем нужно сажать?
Совсем никогда и никого не нужно сажать".
- Как же так, - безо всякого юмора отзывалась теща, - разве можно без
посадок, когда такая территория?
- Вот как раз для такой территории и хорошо бы без посадок.
Мы смеялись, а Эрдман, чтобы теща не обиделась, перевел разговор на
рисунок их скатерти - огромный и яркий, заграничного производства, где
нелегко бывало за трапезой отличить свой прибор от нарисованного. Чего
только не было на той шикарной скатерти! И Эрдман объяснил свою антисадовую
пропаганду: зачем еще возиться, когда все фрукты-овощи уже на столе?..
...В последний год, в дни редких посещений Николая Робертовича на даче, я
узнал, что он очень сблизился с Твардовским. Хоть и соседи по поселку, но
никогда так не тянулись друг к другу. Вернее, Александр Трифонович - к
Николаю Робертовичу.
Не было случая, чтобы присутствие в доме у Эрдмана так или иначе не
окрасилось в тона "старого, доброго" ритуала. И закусить - "чем Бог послал",
и выпить - "пропустить рюмочку". А в последний год, помню, за столом Инна
пыталась то недолить мужу, то уговорить его "выпить символически" - Николай
Робертович сердился. Всю жизнь, при любой погоде и при любой хворобе -
верность своим пристрастиям: дружество, песни, юмор, рюмочка, милые дамы,
бега и карты, театр и острое словцо...
Ранней весной 1970 года, приехавши с малыми дочками на Пахру, заглянул на
полчасика к Николаю Робертовичу. Он расспросил о театре, передал приветы,
назвал себя "уже более-менее здоровым", а провожая нас, у порога, внезапно
попросил: "Если увидите Твардовского, скажите, что меня нет дома..." У них
было одно на двоих роковое заболевание, но Эрдману оставались считанные
месяцы, а Твардовскому выпало пережить Н.Р. на один год...
...Цитирую дневник 1970 года.
10 августа, позавчера, когда мне принесли телеграмму от мамы-папы, от
сестренки Гали, когда все твердили, чтобы я был весел и здоров, мне было и
весело, и здорово, потому что мне исполнилось 30 лет. Я позвонил Николаю
Робертовичу утром. Хотел узнать, как он поправляется. Рассказать, что
прилетел из Риги. Передать привет от Арбузова, с которым прогуливались вдоль
побережья, а Алексей Николаевич тогда знал от Ахмадулиной по телефону, что
Эрдману стало лучше, что дело идет на поправку в больнице Академии наук...
Может быть, напроситься снова в гости и, конечно, вынудить его пожелать мне
счастья и удачи: "Мол, поздравляю, молодой человек, вот ведь, небось, не
застонете, как Пушкин: "Ужель мне минет тридцать лет?!"" А телефонная трубка
мне сообщила, что два часа назад Николай Робертович Эрдман умер...
...Сегодня 31 августа. 13-го числа были похороны. Самые краткие и самые
тихие. Узкий круг провожающих. Читателям "Вечерней Москвы" было сообщено,
что умер какой-то киносценарист. Почетный караул в Доме кино, почернелые,
впавшие скулы Инны и ее матери, неторопливая скорбная суета, вполовину,
кажется, похудевший Михаил Вольпин, рядом Владимир Масс - замечательные
друзья писателя, двое его соавторов, разделившие лагерное прошлое покойного.
Глубокая, сокрушенная речь Алексея Каплера, и вслед за тем - его рыдания за
портьерой, где находились другие ораторы. Формально скорбные слова секретаря
Союза кино, неверно ставящего ударение в отчестве Эрдмана. Большая и добрая
речь Александра Штейна, говорившего об авторе великой пьесы "Самоубийца", за
которой - огромная будущность на русской сцене. Великой пьесы, о которой
понятия не имели читатели как вечерней, так и дневной Москвы.
Не смог из-за болезни приехать Юрий Любимов, находившийся в Щелыкове. От
"Таганки" были мы с Борисом Хмельницким, директор театра и Андрей
Вознесенский с Зоей Богуславской. Я видел чету Мироновой и Менакера и слышал
звуки того счастливого снежного дня. Смотрел на постаревшего Твардовского и
слышал голос Эрдмана: "Если увидите Твардовского, скажите, что меня нет..."
Такой это был человек, что, когда он в первый и последний раз оказался на
возвышении, на "троне", его окружили только близкие люди. Любая формальная
официальщина исключена его жизнью и смертью. Глухо звучат репродукторы,
драматурга оплакивает музыка Чайковского. И музыка, и венки за венками, и
дождь за окном, и черное с красным - все это было только для него.
Чудесный человек театра Александр Гладков сказал мне после панихиды
теплые слова - о моей надгробной речи. В тридцать лет от роду я получил
высокую честь обратиться к Николаю Робертовичу в минуту прощания. От
любимовских артистов объяснился в любви к "самому тридцатилетнему" человеку,
без которого наверняка не стала бы "Таганка" таким театром. С мрачной
самоуверенностью я заявил, что прочитаю стихи, которые Александр Сергеевич
посвятил Николаю Эрдману прямо из XIX века:
Зависеть от царя, зависеть от народа -
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи...
...Вот счастье! вот права...
"ЛИЛЯ - ЛЮБИ МЕНЯ..."
Владимир Маяковский застрелился в апреле 1930 года. Прошли годы, прежде
чем Сталин назначил его Главным Поэтом СССР (посмертно). В течение паузы -
от пули до знаменитой записки Ежову - судьба имени и сочинений поэта висела
на волоске. Что это значит? Это значит, что совершенно реальным было
запрещение Маяковского наподобие запрещения Бунина или Ходасевича.
Маяковский-сатирик, Маяковский-"попутчик", Маяковский-футурист - все эти
данные хорошо годились для скульптурного портрета "злейшего врага
социализма". Но минуло пять лет, и от Бреста до Камчатки живо расплодились
директивные статуи Великого Пролетарского Глашатая. Лучшие стихи и поэмы
задвинули в тень, худшие ввели в хрестоматии, и никого больше не удивляли
факты и личные признания, из которых ясно, что наступлению "новой эпохи"
поэт посвятил... наступление "на горло собственной песни". Но загадок и
чудес не счесть в России. Одна из многих: жизнь и судьба Лили Юрьевны Брик.
На фотографии - миниатюрная, хрупкая, худенькая, узкие губы, большие
глаза. Не красавица и не "вамп". Грубо выражаясь - интеллектуалка, и что еще
хуже - из московского еврейства. Ее внутренние и внешние качества
предоставили широкие возможности для любви, клеветы, восхищения и возмущения
- как при жизни, так и после смерти.
Конечно, это чудо, как бы его ни пытались объяснить: оставшись в доме
поэта-самоубийцы посреди его драгоценнейшего архива, холодея от приближения
"карающего меча", маленькая женщина пишет отчаянное письмо Сталину. Оно
попадает в "белокаменные пещеры" Кремля, а оттуда возвращается с резолюцией
вождя... В сейфе Лили Юрьевны, на квартире в доме у Москвы-реки, можно было
среди личных реликвий увидеть копию сталинского вердикта: "Товарищ Ежов,
очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик... Маяковский был и
остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к
его памяти и его произведениям - преступление. Жалобы Брик, по-моему,
правильны. Привет! Сталин".
Самообладанию, наверное, нельзя научиться. В 60-е годы эта маленькая,
почти высохшая женщина - чем она была так защищена, что не погибла от новых
и новых атак бесчеловечного государства? И слева, и справа - сплетни,
неопрятная ложь и, наконец, крайняя беда. Референт всесильного Суслова,
Воронцов, его соавтор Колосков и директор мраморного музея Маяковского на
Лубянке Макаров организовали в 1968 году атаку на Лилю Брик. Софроновский
"Огонек" печатает липовые сенсации - статьи "Любовь поэта" и "Смерть поэта",
из которых следует, что именно Лиля убила Маяковского. Она и ее
(сионистский, разумеется) круг. Семью лишили всех видов заработка. Запрещали
восстанавливать выставку "20 лет работы". Объявили приказ о снесении дома в
Гендриковом переулке (переулке Маяковского!).
Как восьмидесятилетняя женщина вынесла все это? Не умеем объяснять ни
чудес, ни сказок, ни даже древнего дива - чувства собственного достоинства.
Вспомните предсмертную записку поэта: "Всем. В том, что умираю, не вините
никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил. Мама,
сестры и товарищи, простите - это не способ (другим не советую), но у меня
выходов нет.
Лиля - люби меня..."
1930 год.
А в 1915 году Маяковский писал (в стихотворении "Лиличка!"):
И в пролет не брошусь,
и не выпью яда,
и курок не смогу над виском нажать.
Надо мною, кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа...
Почему я так близко к сердцу принимаю эту тему? Среди самых ярких даров
моей судьбы - семь лет постоянного общения с домом и миром Лили Юрьевны Брик
и Василия Абгаровича Катаняна. (Я буду называть Лили Юрьевну Брик так, как
было в жизни: "Л.Ю.", "Лиля", "Лили".) В этом доме не было границы между
жизнью и искусством. Любой эпизод быта превращался в художественный акт, а
имена творцов оживали в веселых подробностях их быта. Малевич, Тышлер,
Пиросмани, Пикассо, Хлебников, Луначарский, Мейерхольд, Каменский, Бурлюк,
Асеев, Арагон и Триоле - мне кажется, я их не только лицезрел на стенах
квартиры или узнавал в устных портретах. Мне кажется, я встречался с ними
так же запросто и лично, как с частыми гостями дома "Лили и Васи". Как с
К.Симоновым и З.Паперным, с итальянцем Луиджи Ноно и французом Антуаном
Витезом, с Б.Слуцким и М.Плисецкой. Весь мир был встревожен судьбой
несправедливо осужденного Сергея Параджанова. В доме Лили Брик произошли
важные переговоры, затем были приняты решительные меры, и Сергей был
освобожден. Сюда приходили из тюрьмы сотни причудливых открыток-коллажей
Параджанова. Человек, не способный жить вне искусства, творящий чудеса изо
всего, что под руками, - он и соседей по камере незаметно превращал в
художников. Какие это были картины! Как бережно держала их в руках Лили
Юрьевна, как гордилась ими! И каким пропагандистом талантов была всю жизнь
эта мудрая муза поэта, не умевшая носить внешние признаки своих невероятных
скорбей. До восьмидесяти шести лет она легко сохраняла безусловное
первенство в любой компании - по уму, по глубине познаний, по обширности
эстетического опыта, по пленительному дару влюбляться в жизнь,
любопытствовать бесконечности ее новостей... "Вы из Москвы? А я на даче уже
три дня! Ну расскажите, что в Москве, я совершенно отстала от жизни!" Это
говорится и звонко, и наивно, и в шутку, и всерьез. Но в ответ невозможно
отбурчаться стереотипом фраз. Излучение творческого тепла было таково, что
вы через полчаса ловили себя на странности: оказывается, вы в ответ на
вопрос Л.Ю.Б. сочинили совсем недурственный очерк о трехдневных событиях
столицы. В очерке были и факты, и вымысел, и едкая ирония, и романтика ваших
будней. Говорят: есть люди, возле которых любой чувствует себя интересным,
одаренным собеседником...
Однажды со съемок, с Кольского полуострова, я описал Лили Юрьевне свои
кинострасти и признался: мол, так соскучился по вечерам в ее доме, что
выразить это могу только "высоким штилем":
Мы на гостелюбивейший брег
сложим парус, причаливши бриг,
остановим обыденный бег,
выпьем чару под чарами Брик.
Благосклонной токатою Бах
в наших душах воздушно возник.
Тили-тили! Опять на устах
тот же звук. Тот же Бог. Та же Брик.
Тили-тили! Митиль и метель,
Фейерверк, Фейер-Бах, Метер-линк.
Жили-были, а жизнь, как мартель,
лили-лили к ногам Лили Брик...
Здравствуй, гостелюбивейший брег!
Прочь печали, причаливши бриг.
Мы продолжим счастливейший бег,
выпив чару под чарами Брик.
Я потребовал признать: мой стих слабее Хлебникова, но сильнее Крученыха.
Л.Ю. согласилась с удовольствием...
По слухам - своевольная, деспотичная. Данные личного общения со слухами
не совпадают. Имея друзей и приятелей, избалованный вниманием "таганофилов",
я тянулся к дому "Лили и Васи". У Лили Юрьевны всегда было интересно,
принимали там запросто, без церемоний, кормили отменно, а уж как
расспрашивали... Слаб человек, любит, когда умные люди задают ему вопросы и
запоминают ответы - про него, о нем. Нет, я неточно бросил "без церемоний".
Церемонии бывали, но они обязательно объяснялись. Когда по Москве бродила
эпидемия гриппа, Лиля от порога взывала: "Срочно - в ванную, мойте руки, не
жалейте мыла!" И не подойдет ближе трех-четырех метров, пока не очистишься
от уличной скверны, пока не отчитаешься - мол, здоров и в эпидемиях не
замешан.
А какая славная "церемония" глядела на вас в коридорчике, пока вы
освобождались от верхней одежды: особым манером набранные объемные буквы
приветливо угрожали: "Если хозяева дома после 11 вечера будут уверять Вас,
что они не устали, не верьте им". Надпись была еще более едкой, я припомнил
только смысл.
Конечно, с Л.Ю. держаться можно было запросто, но сам собой начинал
действовать внутренний контроль. Нельзя говорить избитые банальности, нельзя
говорить заумно, усложненно - словом, неестественно для тебя самого. Лиля
была "сама естественность". Теперь подсчитываешь подарки семи лет дружбы - и
нет им числа. Л.Ю., например, открыла мне интонацию Маяковского, поскольку
фантастически владела памятью слова, звука, стиха.
В предисловии к итальянскому изданию своих мемуаров она помянула нашу с
ней работу над ранними поэмами Маяковского. Лили Юрьевна читала по моей
просьбе стихи и поэмы из первого тома тринадцатитомника Маяковского.
Официально этого нельзя было делать: на имя Л.Брик был наложен запрет. Но
смелый редактор радио, Грачев, как-то исхитрился вызвать машину звукозаписи
к дому Л.Ю. Через всю квартиру пролегли провода. Включили микрофоны
Всесоюзного радио, и состоялась запись в так называемый "золотой фонд
радио". Через двадцать пять лет можно и послушать.
Актерское ухо трудно обмануть, тем более что в повседневной жизни Л.Ю.,
так сказать, художественным чтением не увлекалась. Так, как слабым, слегка
дрожащим голосом уверенно выводила она музыку труднейших строчек футуриста,
мог до нее лишь один человек - сам автор "Облака" и "Флейты". Мы хорошо
помучили в тот день бедную Лилю. Назавтра, вместо обычных 12 часов дня, она
поднялась, наверно, в 17... Но я знал - не захоти она продолжить чтение,
прервала бы. Без церемоний. Но она читала! Массу вещей из обширного тома и
часть собственных воспо