Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
ебя примирить грустную троицу... Как
всегда, Юрий Петрович не может не сблизить любую тему с театром... "Беда,
беда! И здесь неурядица, и у нас в театре. Ну что это была за репетиция! Уже
два месяца читают - и все по складам! Лица вялые, голоса вялые, души вялые -
кому он нужен, этот спектакль? Нет, Веня, здесь надо жестко работать. Нечего
жалеть, если люди пребывают в такой идиотской прострации. Вот и страну
прозевали - все в прострации да в безделье... Просто руки опускаются... где
же у них то, что было наработано?"
Переходим на сцену. Заработал свет, и Ю.П. начал искать облик пролога, на
авансцене. Первая интермедия покатилась. Написанное и начитанное оживает в
пластике, в звуке, в свете, в темпе. Пробуем, меняем. Сделали переход от
интермедии к сцене, и занавес - простыня с портретом Маркса - взвился вверх,
а там, на сцене, на месте бороды рисованной - борода настоящая, в которой
путаются и ищут новое поведение герои "Самоубийцы". Первые же слова:
- Маша, а, Маша! Маша, ты спишь? Маша!
- А-а-а!
- Что ты, что ты, это я! - так вдруг оживлены бредом косматой бороды, что
актеры заиграли по-новому, а в зале раздался хохот.
Смотрю на Любимова - не улыбается. Но все-таки начало есть, и мне,
грешному, до вечера жизнь кажется прекрасной...
К сожалению, премьера "Самоубийцы" не стала событием театральной Москвы.
Наверное, слишком затянулось ожидание встречи с пьесой, завещанной "Таганке"
автором.
Репетируем Эрдмана:
"...Хватит политики! Столько лет играли репертуар об этом... Кровь -
великое дело, сказано у Булгакова... и вот она теперь взрывается в
национальных и других проблемах... Ленинская библиотека в позорном
состоянии, а рядом новый Пентагон сияет... и "Детский мир"* на Дзержинской
площади утроился... Это неправда, что сейчас не время для театра - время
искусства никогда не проходит".
"...Сейчас театры полны актеров, которые разучились слушать... все только
демонстрируют свое мастерство - это заболевание... Как Довженко кричал
актерам: "Надо ушки прочистить!" Никто не слушает партнера, вот и выходит
унылость и глупость... Таких театров сейчас - как собак без хозяев... Вон за
городом банды терзают бездомных собак... И собаки уходят к волкам. Я думаю,
они напишут в Верховный Совет жалобу на людей..."
Последние штрихи к портрету.
...Закончен огромный день. После ужина у старых друзей Любимова мы с
женой везем его домой. Машина подскакивает на ямах в асфальте. Я нервничаю:
хочется везти ровно - "как на Западе". Подъехали к дому на улице Качалова.
Во дворе неубранные баки мусора, в узком проходе между домами - разбитые
бутылки, рванье и пищевые отходы. Скорей к подъезду. Юрий Петрович не
обращает ни на что внимания, он занят разговором о сцене. Я подруливаю,
останавливаю. Он очень благодарит, что мы не пожалели времени и довезли до
дверей. В Москве много преступлений, поэтому надо быть осторожней - так я
ему объясняю нашу озабоченность. Расстаемся в парадном. Под ногами - окурки
и пакеты из-под молока. Едкий коктейль из запахов гастрономии, кошек, мышей
и бесприютных пьяниц... На стенах старого дома - живопись бесхозного образа
жизни. Юрий Петрович показывает на стенку и говорит: "Я сюда японцев привел
- они обалдели, что так можно жить. Но я им объяснил, что это настенная
живопись. Видишь - копия "Квадрата" Малевича? Даже еще лучше!"
Лифт старого московского дома со стоном и скрежетом рванулся на четвертый
этаж. Любимов доехал.
Гулко стучит у меня в ушах этот лифт, мрачно лезет в глаза отвратительный
подъезд. Но в переводе на язык Любимова это, во-первых, "Квадрат" Малевича,
даже "лучше"; а во-вторых: "Чего вы все удивляетесь? Вы посмотрите на
актеров - и удивляйтесь. Сытые, беспечные, из формы вылезают, работать
разучились, что вы не там удивляетесь? Зрители приходят квелые, разморенные,
полчаса глядят на сцену, ничего не понимают, потом только оживают и
включаются... Я давно уже не удивляюсь - чудес на свете не бывает: за что
боролись, то и расхлебываем".
В марте 1990 года мы ехали вдвоем с Ю.П. в купе поезда Москва-Хельсинки.
Я увидел, что Любимов, не обнаружив наволочки, хотел улечься, подложив кулак
под голову. И очень был признателен мне за открытие сервиса. А когда я
спросил, почему же он сам не сказал проводнику, ответом было: "А я как-то
привык с войны... по-солдатски..."
Как там спрашивал Н.Гриценко: это тот Любимов или другой?
Репетируем Эрдмана:
"...Надо вытягивать внутренний смысл, и оценки должны быть
шекспировские... Лирика ушла из страны, вот беда... вы облегчаете на сцене,
облегчили "Мастера", Булгакова играете как водевиль, а "Мастер" становится
все глубже - как пророчество - и страшное: в стране перелом, и неизвестно,
куда что двинется..."
"Я разберусь здесь во всех звеньях, я и там, на Западе, вправлял мозги,
невзирая на адвокатов, я разобрался, как видите..."
"Никакого Эрдмана так не получится! Надо искать стилевое решение и
внезапные интонации... А то вы постигли две системы - советскую и
Станиславского - а толку нет, вот и финал..."
"Надо больше от себя идти. Ты упивался когда-нибудь, Виталий? (Актер,
подумав: "Ну, когда литра полтора-два приму...") Ну вот, и надо идти от
себя... он упился, Подсекальников, и стал просветленный весь, поверил, что
он на том свете... Хотите расскажу? Вот я прилетел в Испанию, лег спать,
просыпаюсь, понять не могу: Тирсо де Молина, портик белый, римские цифры и
голуби, голуби! Но не сизари, а белые. О, вот это да: я на том свете..."
"Машину, и ту ставят на профилактику! Чем я сейчас занимаюсь? Я привожу в
нормальное состояние актеров на сцене. Потому что когда встретился с вами
после пяти лет в Мадриде, где вы играли "Мадрид нашу Мать...", все было
прекрасно, встречи и так далее, но я потом посмотрел репертуар и увидел: вы
теряете квалификацию... Мне это не нужно, а у вас - профессия. И странно:
вроде всё разрешили, а толку чуть..."
"Подтекст всей пьесы - "так жить нельзя". Этот театр на крови строился,
зачем вы забываете? Кругом лизоблюдством занимались, а мы что-то приличное
делали. А сейчас это стало малоприличное заведение..."
"Интеллигент - это не слова, это - поведение. Можно вспомнить Владимира
Ивановича Немировича-Данченко. Когда к нему пришли, чтобы он подписал письмо
против Мейерхольда, он погладил бороду и сказал: "Простите, но в России
как-то не принято бить лежачего. Потрудитесь покинуть мою квартиру"".
"Как никогда современная пьеса! Человек говорит: оставьте меня со всей
вашей идеологией, со своей политикой, не мешайте жить человеку!.."
...5 октября 1989 года, перед началом спектакля "Мастер и Маргарита":
"Мне сон приснился потрясающий! Сперва страшно было, а потом все хорошо.
Смотрю: вроде бы я прилетаю "оттуда" и сразу привозят меня в театр, к себе.
И вхожу я в зал и ни черта понять не могу... Что такое? Как будто новый
какой-то спектакль, а я не знаю, какой. Странное что-то на сцене - какой-то
гиперреализм... вот такие глыбы, плиты, и все это как-то ходит... и
придумано, как на Западе, но ходит плохо, как все у нас... Я у всех
спрашиваю: а где Губенко? Не отвечает никто, отворачиваются, уклоняются. Что
за черт? А спектакль вроде уже идет... Где Губенко? Отводят глаза. Странно.
Вдруг вижу: а ведь актер, который в главной роли - он, Колька! Загримировали
его - не узнать. А он глазами хитрит, как он умеет хитрить глазами, зараза.
Я ему: ты что играешь? Что за спектакль тут у вас без меня? А он мне
отвечает: а это Васильев Анатолий поставил... А-а! И вот чувствую: не только
мне, но всем вокруг тоже противно. И ему противно, Кольке. И тогда я ему
говорю: ну все, братцы! Хватит. Давайте работать. И проснулся..."
...Мы - плохие пророки, и где нам знать, как именно обернется в будущем
вся сумма светотеней на портрете Юрия Любимова. И кому вообще известно: в
каких не видимых миру слезах остаются наедине с собой наши поседевшие
кумиры?
ТЕАТР МОЕЙ ПАМЯТИ
А я все слышу, слышу, слышу,
Их голоса припоминая...
Д.Самойлов
НИКОЛАЙ ЭРДМАН
...Он не умел говорить банальности. Чаще всего молчал. Слушал очень
заинтересованно и слегка кивал головой - в помощь собеседнику. Ходил очень
подтянуто, с примкнутыми к бедрам руками. Легко было, зажмурясь, представить
его во фраке. Никогда не допускал фамильярности. Я не припоминаю в его речи
ни одного иностранного слова. Невероятное дело, он создал жемчужины
словесности, обходясь без таких привычных, "необходимых" выражений, как
"трюизм", "спонтанность", "эксперимент", "экзерсис"...
После смерти Н.Р. три года я не мог продолжить записки о нем живом. Все
глаголы возле его имени потеряли право звучать в настоящем времени. За два
листочка до его смерти я писал в своем дневнике: "Говорю ему, что слышал
суждение о нашей драматургии. Что мне назвали два имени на вершине всех имен
- Булгаков и Эрдман. А Эрдман добавляет: "И Бабель!..""
Речь Эрдмана - это особое заикание, приводящее слушателя в смущение и в
восторг одновременно. Заиканию подвергались не какие-то определенные,
мучительно дающиеся, а просто все буквы, но они не прятались, не выскакивали
болезненно, как бывает; они все до единой удлинялись в своем звучании с
каким-то пневматическим придыханием. При этом лицо сохраняло мимический
покой, и только глаза округлялись и подымали над собой брови. Очень похоже
говорил Эраст Гарин - без заикания, но с той же музыкой речи.
...Эрдман добавляет: "И Б'абель!.." Это Булгаков с Бабелем, это
Маяковский с Есениным сегодня добавили бы: "И Эрдман!" А у нас убавилось на
целую эпоху.
Фрачная осанка. Галантная скромность. Чувство собственного достоинства. И
собственного - и каждого, кто его окружал. Моей шестилетней дочери,
обомлевшей от встречи с двумя собаками на дачном участке Николая
Робертовича, хозяин пошел на помощь, вежливо разъяснив возможности общения
человека с животными, успокоив и развеселив ребенка ровно-уважительным тоном
обращения: и к дочери, и к собакам - на "вы".
...Вспоминаю его непрестанную озабоченность делами театра.
...Вспоминаю разговор о Гоголе и Сухово-Кобылине: "Бывают писатели -
списыватели, а бывают - выдумыватели. Я люблю выдумывателей. И вы тоже? Вот,
значит, и я - как вы". И рассмеялся - одними глазами.
Каждое посещение Эрдманом театра - особое событие. До сегодняшнего дня
мысли, речи и образ Эрдмана удивительно помогают в ежедневной работе. Я
храню в памяти какое-то деловое собрание, которое "выпало из рук" нашего
Юрия Петровича, ибо в горячке "выяснения отношений" случилась перебранка,
далекая от темы вечера. Еле-еле угомонив своих "таганцев", Любимов от души
посожалел о потраченном времени и, махнув рукой на нас, предоставил слово
Эрдману. Николай Робертович поднялся и, преодолевая неловкость от публичного
выступления, кратко заявил:
- Акть-оры как дь-эти: пь-ать минут игр-ают, а ссорок пь-ать -
ссутяжничают.
После этого нам осталось благодарно рассмеяться, устыдиться и разойтись
по домам.
...На премьеру спектакля "Послушайте!" в 1967 году я пригласил самых
близких. Кроме родителей и сестры, это были Мишка (Вильгельмина) и Наум
Славуцкие. Мишку загнали на Лубянку и дальше в 1935 году, а в Москву оба
вернулись в 50-х. Известно: те, кто выжили в лагерях, крепко удивили тех,
кто на свободе, своей жизненной силой. Такие адовы муки - и так молоды их
глаза, чувства, память! Рассказы о лагерях и о "мирной" жизни до посадок -
ничего более мощного не впечатляло наши мозги.
- А что ты удивляешься! - весело открывала Мишка тайну консерванта. - У
нас на Севере было так холодно и такая хорошая голодная диета... и такая
физкультура на свежем воздухе, что... спасибо "великому Сталину", ни о какой
старости не может быть и речи! Какими ушли в 30-е, такими и вернулись.
Особенно горячо откликались наши чудо-"отсиденты" на любые отзвуки
прежних времен. Поэтому в разговоре об Эрдмане произошла памятная заминка.
- Постой, это какой Эрдман? Сын того Эрдмана? Мейерхольдовского? Или
внук?
- Нет, он сам, Николай Робертович.
- Минуточку! Это полная чепуха! - уверенно накинулись на меня прямо из
30-х годов. - Во-первых, его расстреляли до войны, а во-вторых, ты сошел с
ума! Какой Эрдман! Ему же сто лет! Он же был с Есениным, с Маяковским,
Луначарским...
- Все правильно! Вы его завтра увидите с Любимовым на премьере!
...Все правильно. Его законсервировали тридцатилетним и таковым он
остался навсегда. Молодым человеком он успел занять высокое место на
московском Олимпе 20-х годов, и талантом поэта-драматурга восхищались его
великие соседи по искусству - Булгаков, Зощенко, Мандельштам, не говоря уже
о корифеях МХАТа, ГОСТИМа, Вахтанговского театра... А нам, любимовцам 60-х,
"достался" сухощавый, подтянутый аристократ, молчаливый и отечески опекающий
шалую команду своего друга Юрия.
Его участия в становлении "Таганки" можно и не заметить, ибо оно мало
отразилось в небрежных стенограммах нашего худсовета, а также в архиве
радиоцеха. Авторское чтение "Самоубийцы" не удосужились записать; спасибо,
сохранили фонограмму читки "Пугачева" с интермедиями Николая Робертовича и с
частушками Владимира Высоцкого... Тогда же, после наших благодарных оваций,
прямо на сцене между авторами произошел исторический и шутливый диалог.
Э р д м а н: Володя, а как вы пишете ваши песни?
В ы с о ц к и й: Я? На магнитофон (смех в зале). А вы, Н.Р.?
Э р д м а н: А я - ...На века! (долго не смолкающий хохот актеров в зале,
Высоцкого на сцене, да и самого автора репризы).
Смех Николая Робертовича - это движение плеч вверх-вниз и краткое
искажение рисунка губ.
..."А йй-аа - нна век-хха!"
Такое выражение имеют глаза детей в прекрасном возрасте "почемучек".
Теперь мне кажется, что его заикание предохраняло от многословия, избавляло
от суетного быта, служило защитой его автономии - быть самим собой.
Влияние Эрдмана на самые трудные, колыбельные времена "Таганки" было
значительным. Мало кто поверил в преображение личности актера Любимова,
лучезарного героя экрана и баловня вахтанговских стен, трудно было за
нечаянной удачей дипломной работы разглядеть нешуточную перспективу
режиссера-новатора... Эрдман сразу поверил в "нового Любимова", вопреки
данным многолетнего общения и вопреки собственному скепсису. Великолепному,
мефистофельскому скепсису. Он ходил на "Доброго человека из Сезуана"
неоднократно, звал знакомых, рекомендовал коллегам и - что говорить? - самим
фактом посещений повышал цену дебютанту в глазах столичной элиты 1963 года.
Юрий Петрович впоследствии много раз отвечал на вопрос, как ему удалось
создать "такую Таганку", именно словами Эрдмана: "Все зависело от компании.
У кого какая компания - таковы и результаты. У меня была хорррошая
компания..." И, перечисляя славные имена, неизменно открывал список Эрдманом
и Вольпиным. Михаил Давидович Вольпин - поэт и киносценарист, работал с
Маяковским в "Окнах РОСТА", а с Эрдманом и работал, и сидел в лагерях, и
попал в авторы эстрадного ансамбля НКВД, и дружил до конца его дней.
...Влияние Николая Робертовича чувствовалось и на худсоветах, и на
банкетах, и на важных собраниях, куда Любимов считал необходимым его
приглашать. Видимо, стратегия и тактика воспитания актера "нового типа"
часто обсуждалась вне стен "Таганки" главными лицами "хорошей компании",
поэтому в памяти держатся случаи обращения Юрия Петровича к Эрдману как к...
устыжающей инстанции. А на банкете "Героя" Николай Робертович и словом
кратким порадовал, и еще запомнился... танцующим. Вдруг подошел к одной из
дам, красавице Раечке, и очень ладно провальсировал, и к месту ее привел, и
ручку поцеловал. А затем уже танцевал с Инной, женой своей, очень эффектной
балериной Музыкального театра Станиславского и Немировича-Данченко.
Где-то через полгода круглосуточные труды наши по выпуску "Павших и
живых" сложили вчерне спектакль в двух актах, часа на два с половиной. На
самый первый прогон, противу обычных правил осторожности (вещь-то совсем
сырая), Любимов позвал Эрдмана и Вольпина. Назавтра режиссер меняет рисунок
представления, режет и кроит, при этом не тоскует, а бодр, энергичен, словно
обрел благословение на победу. А ведь мог бы и потосковать: благодаря
критике Эрдмана, спектакль сократился до одного отделения, до полутора
часов. Но способ суждений и "осуждений" не наносил урона самолюбию, а
вызывал прилив энергии творца. На Эрдмана и Вольпина никогда не мог
обидеться Любимов, хотя именно здесь ему пришлось услышать больше всего
критических текстов.
Надо теперь разъединить обоих друзей. Вольпин был чрезвычайно близок
Эрдману. Но я отчетливо помню такую разницу в их взаимных обращениях,
которая никак не принижала достоинство Михаила Давыдовича, но при прочих
равных условиях говорила о... разнице в возрасте. Явно было, что Эрдман
старше. А когда не стало Николая Робертовича и я узнал, что они - ровесники,
Михаил Давыдович прокомментировал так: "Когда Николай написал "Мандат" и
прочие вещи, было ясно, что он очень одарен как поэт и драматург, но когда я
услышал "Самоубийцу", мне стало ясно, что это шедевр, что это гениально и
что я такого никогда не смогу сочинить, да и никто, наверное, не сможет; вот
вам и правильно казалось, потому что я по совести чувствовал его старшим..."
Еще через два года, когда успех театра стал устойчивым и новая премьера
собрала участников в ресторане Дома актера, по просьбе Любимова поднялся с
бокалом Эрдман (сам бы никогда не решился) и произнес краткое слово: "У вас
опять успех, и в прошлый раз был успех. И я хочу пожелать вам... одного
хорошего провала. А потом - опять пускай будут успехи". Как-то так
прозвучало это непривычное напутствие, что его вдруг все поняли и
среагировали вполне благодарно. Вообще, мне кажется, что Н.Р. так умел
говорить, что его всегда правильно понимали. Даже когда в словах было больше
спрятано, чем звучало - все равно его интонация, его затягивание согласных,
его глаза и музыка речи внушали мысль точно и безошибочно - пускай и не
очень умному или просто суетному обывателю.
К несчастью, летом 1988 года в автокатастрофе погиб Михаил Давыдович
Вольпин, и я уже не смогу поделиться с ним таким возражением... Вольпин
всегда уверенно отрицал всякое подобие несчастности Николая Робертовича - и
в ссылке, и после того. Да, у него больше пьесы не писались. То есть не
написалась ни одна. Да, его сильно задело волной репрессий. Но он никогда не
был слабым, страдающим, прибитым и т. д. "Николай, - говорил Вольпин, -
великолепно справлялся во все времена и на всех поселениях со своими
привычками. И с коньячком, и с дамочками, и с картами, и с бегами".
Разумеется, это интереснейшее свидетельство. Но сегодня, мне кажется, я
бы нашел понимание у М.Д.Вольпина и в пункте моего несогласия... И стиль
поведения, и привычки, и какое-то, по мнению друзей, легкомыслие поэта
вполне уживалось с особой интонацией его глаз. Глаза Николая Робертовича
сообщали то, что он, может быть, никому ни разу не сказал. А сказал его
товарищ и по цеху, и по печали - Михаил Булгаков, словами своего Мастера:
"Меня сломали. Мне скучно, и я хочу в подвал..." Об этом молчали его плотно
сжатые губы, об этом говор