Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
ил взгляд, устремленный на собеседника - и дома в
Москве, на улице Чайковского, и в Пахре, на даче номер 21 (объясняя, как
добраться к нему в писательский поселок, цифру дачи он называл термином
игрока - "д-дом н-номер очк-хо!").
Особенно явственно цитата из "Мастера и Маргариты" совпадала с выражением
его глаз в последний год. Так что из сегодняшнего дня видится четко: этого
человека ничто не удерживало на земле, ибо жизнь для него была лишь
соединением мучений - и болезни, и памяти, и запретности любезных плодов, и
сознания безысходности в будущем... Только то, что происходило с другими,
интерес к чужим (близким) судьбам - удерживало, а к себе - нет...
В 1966 году Ю.П. буднично сообщает Высоцкому и мне: в такой-то вечер вас
ждет к себе на ужин Николай Робертович, хочет послушать, что вы сочиняете...
Это было более чем ответственно, это было праздником для нас. В тот вечер на
улице Чайковского, кроме Володи с гитарой и меня с тетрадками, на квартире
Эрдмана были М.Д.Вольпин и друг "Таганки" доктор Левон Бадалян. Любимов не
смог прийти, хоть и жил в соседнем подъезде: захворал. Я читал рассказы,
Эрдман и Вольпин их комментировали, взвешивали на весах своего опыта.
Высоцкий очень помогал моему чтению своей смешливой реактивностью. Эрдман и
Вольпин так разговаривали, как будто в моих рассказах не было недостатков;
то есть они, конечно, есть, но им интереснее говорить о хороших признаках.
Говорили так, как будто я уже выходил десятками книжек. Так что в короткие
миги их речей во мне счастливо мурлыкал котенок честолюбия. Один раз оба
друга поспорили, и Эрдман защитил прочитанное мною от предложения сократить.
- Он с-сам вс-се зна-ает, к-хак л-лучше сдь-элать: в-возьмь-йот и
удлинь-нит - и увидишь, что ст-ало вс-се к-хак н-надо...
А из цикла "Матеморфозы" особенно одобрил рассказ "Извлечение корня". По
тогдашнему счету, я решил, что одобренное - значит наиболее запрещенное к
печати. Но Николай Робертович рассудил по-своему:
- Мн-не к-хажется, вас начнут печ-атать с этого вот расск-хазика...
Кстати, через одиннадцать лет на 16 полосу "Литгазеты" приняли два
рассказа из этого цикла, в том числе этот, "обещанный" Эрдманом.
...Высоцкого слушали долго, с нарастанием радости. Песни первого периода
- знаменитую стилизацию лагерного и дворового фольклора - принимали с особым
удовольствием. Помню, Володя "бисировал" по просьбе хозяина дома: "Открою
кодекс на любой странице - и не могу, читаю до конца..." Видимо, Николай
Эрдман был первым из поэтов, кто принял Высоцкого безоговорочно - как
равного себе.
За ужином состоялся совместный рассказ друзей о 20-х годах, о Маяковском
и Мейерхольде, о ссылке в Калинине и Вышнем Волочке, о Саратове и МХАТе, об
отправке их "оттуда", из небытия ГУЛАГа, без паспартов и гражданских прав в
царство эстрады, друзей, столичной службы. В нашей "стране чудес" умирающего
Эрдмана в разгар войны вернули к жизни его известные коллеги из военного
ансамбля НКВД: С.Юткевич, Д.Шостакович, З.Дунаевский, М.Тарханов, А.Дикий,
Ю.Любимов... И его, и Михаила Вольпина. Тогда же за ужином мы впервые
услыхали пересказ эрдмановской репризы. Они заходят впервые в общежитие
ансамбля, на них - только что выданные шинели, и изможденный, высохший
Эрдман, увидев себя в огромном зеркале, сообщает другу:
- М-миша, к-хажется, за мн-ной опять пришли...
На этой же квартире я читал первый вариант композиции по Маяковскому для
спектакля "Послушайте!". Эрдман, Вольпин и Александр Моисеевич Марьямов
(писатель, "новомирец", друг театра) слушали недолго. Прервали меня. Может
быть, это был единственный случай на моей памяти, когда Эрдман казался
выведенным из равновесия. Он не только поддержал критику своих соседей, он
очень разгорячился, испугавшись, видимо, ложного направления моего пути:
нельзя, мол, так соединять стихи со стихами, нельзя однородное по стилю
слиговывать, ведь тем самым разрушаются границы поэм, весь порядок частей:
начало, движение, финал - какой за этим труд! Это авторская воля, а вы ее
так гладко нарушили, что я и не заметил, где оборвалось "Облако", где пошло
из "Флейты", а где другие стихи... и получилось "чем гл-аже, тем г-аже"...
надо по-другому как-то, вот там, где мы вас прервали - что-то из диспутов,
его прямая речь... здесь похоже на пьесу...
Суровость речи Эрдмана объясняется его волнением: за театр, за
Маяковского и вообще за поэзию, за авторские права. И опять повторю: оттого,
что он умел быть ясным в своей запальчивости, обидное в его словах не
обижало, не задевало самолюбия, оно разжигало охоту переделать, пробовать,
искать.
Через несколько месяцев, пройдя сложный путь к новому варианту, родился
сценарий к спектаклю "Послушайте!". И был вечер, вернее, ночь на "Таганке",
в кабинете главного режиссера, когда я читал этот вариант. Справа от меня -
Юрий Петрович с кипой чистых листов бумаги и тревогой ожидания на лице.
Напротив - Эрдман, а вокруг, по периметру стен кабинета - боевой штаб,
друзья, худсовет или, как нас всегда пугал их присутствием Любимов:
"умнейшие люди страны". Вначале всех взбодрил философ Валентин Толстых. Он
раскрыл объемистый портфель, доверху набитый вяленой воблой:
- Только что из Астрахани, вкусноты необыкновенной! И пусть Николай
Робертович, как старший, каждому, кто сотворит удачную мысль, вручает воблу
как приз.
Любители Маяковского сразу поняли, что это реализация метафоры поэта -
"вобла воображения"...
Много потом было сказано, много сделано и переделано для будущего
спектакля - самим постановщиком и каждым из его друзей, но первый плод с
"древа признания" незабываем. Я увлеченно читаю композицию, через два часа
ставлю точку, и... томительная пауза нарушается демонстративным жестом
Эрдмана. На страницы моей рукописи летит первая вобла. Инициатива Н.Р. как
бы пришпорила энергию обсуждения.
Когда сценарий был готов, отец "Таганки" позвонил Б.Е.Родионову,
начальнику Главного управления культуры Моссовета. Так и так, мол, вот какие
приятные новости для вас, дорогой Борис Евгеньевич: хотим сыграть спектакль
о Маяковском, и вот, мол, большой любитель поэта, мой артист, придумал
композицию, мечтает вам почитать. И начальство просияло: как же! Как же!
Лучший, талантливейший поэт нашей, как кто-то удачно выразился, советской
эпохи! И назначил свидание. Мы с Любимовым явились, загодя настроясь
воевать. Еще лучше здесь подходит специальный глагол "швейковать". Хитрить,
лукавить, идти в обход, пользоваться терминологией противника - вот обычный
набор приемов. Цель была благая - притупить бдительность, заручиться
добродушием, расслабить хозяина. К слову сказать, хозяин-то был совсем не
так уж и плох в сравнении с другими. И вот назавтра после приема в
управлении я еду на дачу к Н.Р.Эрдману, бурно жестикулирую, в подробностях
разыгрываю встречу. Как меня настроил Любимов. Как я старательно скрывал
трагические моменты, небрежно интонируя темы гнева, сарказма, смерти. Как
под столом, за которым я сидел и читал, над моей ступней висел башмак Юрия
Любимова, и, чуть я забудусь и прочитаю строчку с грустью - он жмет на
ступню, как на педаль, и я громко-звонко выдаю оптимизм. Как встал со стула
Родионов после моего чтения, как заходил по большому кабинету, как гордо
глядел в большое окно на Неглинку-улицу и как обратился к Любимову... "Какой
поэт! Какой беспартийный большевик! Жалко, не вошли хорошие строчки - "все
сто томов моих партийных книжек". Но мне лично больше всего жалко другое...
Что же вы мое любимое "о советском паспорте" не вставили?" Тут, не давая мне
открыть рта, Любимов махнул на меня: мол, вставит! Не беспокойтесь! Мы
обдумаем и вставим! Тут и я попробовал себя в "швейковании": мол, знаете,
как интересно выходит - оно ведь фактически вставлено. Ну, не буквально, но
ритмами, мыслями, эмоцией - оно все разбросано по пьесе. Все об этом, мол...
о паспорте... А Николай Робертович, одобрительно кивая рассказу, вдруг
сообщил мне:
- Какое недоразумение - эти стихи. Все думают, что Маяковский хвалит
советский паспорт. А ведь это неправда. Никаких паспортов ни у кого тогда не
было. А если тебе давали "краснокожую паспортину", то только для поездки за
границу. Значит, если поэт кричит, что ему очень приятно ходить с этим
документом - его можно понять: читайте и завидуйте, а я за границу уехал от
вас...
Николай Робертович любил спектакль "Послушайте!". Помню, после
генеральной репетиции он вышел к столу Любимова и четко, кратко,
необыкновенно грустно сообщил сотням заинтересованных глаз: "Этот спектакль
- самый лучший венок на могилу Маяковского".
Потом были труды по спектаклю "Пугачев". Блестяще остроумные интермедии
Эрдмана. Прожорливое начальство норовило, как всегда, скушать добро
полностью. Половину сочинения Н.Р. удалось спасти, и вот стихи Есенина
звучат рядом с текстами его друга Эрдмана в пьесе, которую очень хотел, да
так и не решился поставить их общий товарищ Всеволод Мейерхольд. И звучали в
этом представлении частушки Высоцкого, и много лет аплодировали зрители
такому созвездию, такой "хорошей компании": Есенин-Эрдман-Любимов-Высоцкий
(он же - замечательный исполнитель роли Хлопуши).
Время постановки "Пугачева" притягивает воспоминание о забавном
комплименте Любимова в мой адрес. Спектакль, как ни один другой, делался
очень быстро, напористо и единодушно. Настроение у всех, можно сказать, было
победительным. Однажды Ю.П. делал после репетиции свои замечания и
благодушно отвлекался на разные темы.
- Юрий Петрович, - спросил кто-то. - А что такое, по-вашему,
интеллигентный человек?
Любимов с удовольствием задумался над подходящими примерами и медленно
стал перечислять (потом мне спародировал этот приятный казус Высоцкий): "Ну,
например, Дмитрий Дмитрич Шостакович... Николай Робертыч, конечно... Капица
Петр Леонидыч... Михал Давыдыч... Марьямов... Венька..." Последовал дружный
хохот трудящихся, и несколько дней актеры дразнили меня: "Ну, например,
Александр Сергеич, Лев Николаич, Антон Палыч и Венька..."
Годом позже я вошел в авторскую группу по соединению шекспировских хроник
в одну пьесу. Аникст и Любимов трудились над "Ричардами", а Н.Р. со мной -
над "Генрихами". Короче, я отвечал за Фальстафа, за его, так сказать,
уплотнение и за то, в каком виде и в каком месте быть его сценам в новой
пьесе.
Я получал отдельное наслаждение от эрдмановской фразеологии. Не забыть
мне, как он ловко обошел английские имена, всяческие "шекспиризмы",
адресуясь к длинной сцене старого Генриха с сыном-принцем: "Ну, это там, где
папаша вызывает к себе сына и кричит, мол, ах ты такой-сякой, а сын говорит,
мол, неправда, я уже никакой не сякой, а совсем другой - пусти меня на
войну, я тебе это докажу..."
И вот месяца два (пока начальство не запретило композицию в утробе) я
регулярно являлся к Эрдману с предложениями. Поднимался на лифте, звонил в
дверь. Слышал шаги, потом рычание его огромного пса. Цепочка снимается со
щеколды, и сразу вместе с открыванием двери - срочное указание хозяина: "Не
подавайте мне рук-хи!" Ревнивая собака обладала реакцией телохранителя... Не
подавая руки, прохожу вправо, в кабинет. Там, возле бюро с его бумагами,
располагаюсь к беседе. Однажды имел неосторожность задержаться взглядом на
исписанном листе, посреди которого лежала только-только оставленная
авторучка. Внезапно на листок легла рука Н.Р., она нервно перевернула,
скрыла сочиняемое от невоспитанного гостя. Я смешался, извинился, а Николай
Робертович, сменив гнев на юмор, что-то сказал о писательском суеверии -
мол, на какой строчке сочинение впервые застанут посторонние глаза, там и
точка. Дальше не напишется...
Почти всякое посещение дома или дачи Эрдмана начиналось с расспросов
хозяина о Любимове и театре. О кознях и препонах чиновников он судил с
печалью и досадой, я бы сказал, личного врача Юрия Петровича. Как эти
благополучные и далекие от театра люди не поймут, что "Таганку" им уже не
искоренить, а здоровье Любимова они погубят, но ведь им платят большое
жалованье не за его здоровье, в самом деле! Очень радовался, когда Любимов
ему пересказал "идею" одного из начальников в министерстве:
- Слушайте, а что мы его без толку уговариваем, уговариваем... Сколько он
получает? Да? Так мало? Так давайте, товарищи, накинем ему сто рублей, вот
он и присмиреет.
...Веселился Эрдман, передавая этот любимовский рассказ. И кажется,
больше всего тому, что начальники ищут контактов с Ю.П. и, значит, не так
агресивны, не так опасны его здоровью...
...Запали в голову его рассуждения о Мандельштаме, которого Эрдман близко
знал, но никакое личное пристрастие не могло повлиять на его художественную
оценку.
Мои восторги о воспоминаниях Н.Я.Мандельштам и о той части, где Эрдману
уделено особо теплое внимание вдовы поэта, Николай Робертович остудил
задумчивым рассуждением:
- Видите, когда один живет, другого убили, а третий сам себя убил, а
потом одного печатают сто раз, а других прячут - разве так можно узнать
правду?.. Кто из них лучше, а кто не лучше... Если бы все они были в
равенстве перед читателем - и Маяковский, и Пастернак, и Есенин, и все
другие, - никто бы не сомневался. Я вот беру их всех по справедливости: вот
они все живы-здоровы, и вот их всех одинаково издают, ну и что выходит?.. И
выходит тогда так: один первым выдумал свое, а другой идет после кого-то
первого... И вот, как говорится, дело вкуса (тут характерный жест плечами
вверх - мол, это уж само собой разумеется), но все-таки Маяковский был один,
такого раньше не было, и Есенин был один, такого не было, а Мандельштам
очень хороший, очень большой талант и так далее, но он стоит за другими,
которые были первыми...
Как-то зашел разговор о хамстве в общественном транспорте. Николай
Робертович отозвался охотно:
- Говорят, пьяному море по колено и ничего не страшно, и вообще народная
удаль... Конечно, удаль - когда старики и женщины... Знаете, я не слышал,
чтобы даже самый пьяный человек громко обругал в трамвае ГПУ или ВКП(б) - у
него удаль, конечно, и он ничего от водки не соображает, но в этом месте он
в море не пойдет - знает, что потонет!
...Поразительный почерк был у Эрдмана: идеально прописанные буквы ложатся
бисером под его рукой - как будто нарисованные каллиграфом. И каждая буковка
сама по себе. Совсем нет соединений между буквами, а есть разные расстояния
между ними и между словами. Наверное, психологи, извлекающие данные о
характере из почерка человека, сказали бы, что Н.Р. являет наивысшую
преданность языку, слову русскому, а также душевную сосредоточенность
писателя. Этот почерк говорит о высокой цене, которую назначал мастер сам
себе за каждый штрих на бумаге. Так же можно рассматривать и его устную
речь, где, точно по народному присловью, всегда было "словам тесно, а мыслям
просторно". Отобранность, мудрая и ироническая игра ума, простота и сжатость
текста - это тоже каллиграфия поэта-драматурга... Михаил Давыдович Вольпин
обращал мое внимание, скажем, на такой пример из "Самоубийцы"...
- Другому хорошему писателю хватило бы после смешного вопроса о ливерной
колбасе просто сказать: "Целые дни я как лошадь работаю, а ты мне" и т. д. А
у Коли обязательно и просто, и неожиданно: "Целые дни я как лошадь
какая-нибудь или муравей работаю..." И уже я не могу не засмеяться, я ему
говорил про это место... Да у него этих мест - сотни. И еще удивительно, что
он часто рисковал, у него фразы доходили до черты, где вот-вот... еще шаг -
и выйдет пошлость... А он ни разу не переступил, это великая точность...
Помните: "А когда я с тобой на супружеском ложе голодаю всю ночь безо всяких
свидетелей, тет-а-тет под одним одеялом, ты на мне колбасу начинаешь
выгадывать?" А все ведь дело в том, что это написано как стихи, таким ритмом
и в таком порядке - его пьесы и невозможно играть как бытовые: получается
плоско и даже пошло. Если когда-нибудь у кого-то выйдет удачно "Самоубийца",
то обязательно будет звучать не бытовая речь, а как будто стихами
написанная. Правильно сравнивают с "Ревизором". Я думаю, что по концентрации
стихотворной энергии, да и по юмору... это даже выше, чем "Ревизор"...
М.Д.Вольпин был очень добр ко мне и не сердился, когда я в очередной раз
привозил к нему кого-то, кто хочет услышать от него об Эрдмане. Его рассказы
записаны и у французской журналистки Мартин Нерон, и у Анатолия Смелянского.
После книги Смелянского "Булгаков в Художественном театре" я мечтал, чтобы
он написал так же сильно об Эрдмане. Один эпизод Вольпин припомнил, кажется,
в гостях у соседа и коллеги Валерия Фрида. Разговор вращался вокруг лагерной
темы, одинаково "близкой" и Фриду, и Вольпину. Одна из возлюбленных Н.Р.,
актриса А.О.Степанова, едет за тридевять земель, в Енисейск - навестить
лагерника. В комендатуре - встреча. Эрдман благодарит, проходит короткое
время, и он просит извинения: у него назначено важное свидание. И удаляется
к другой даме, никак не обидев Ангелину. Боже упаси, чтобы кого-то обидеть.
В другой раз в Енисейск добрался Э.П.Гарин. Ехал три ночи на поезде, потом
на пароходе, потом на попутных машинах. Встретились, обменялись новостями,
Эрдман принял передачку с благодарностью, и Гарин счел неловким
напрашиваться на ночлег, попрощался и повторил тот же путь - до Москвы. Из
Енисейска Эрдман присылал маме в Москву письма, иногда подписывая их: "Твой
мамин-сибиряк".
Однажды Вольпин и Эрдман у метро "Аэропорт" увидели Валентина Катаева,
выходящего из своей черной "Волги". Поздоровались вежливо. Вдруг Катаев
нарушает все правила общения советского босса с бывшими лагерниками,
кидается к ним: мол, ребята, дорогие, любимые писатели мои, как фигова моя
жизнь и как, мол, не хватает мне вас - таких настоящих... Признавшись в
своем глубоком одиночестве, Катаев еще больше удивляет друзей: умоляет
приехать к нему на дачу, в Переделкино, завтра - в день своего
семидесятилетия! Очень искренне и очень матерно он посылает весь остальной
Союз писателей к черту - ради старой дружбы с Эрдманом и Вольпиным. На даче
действительно состоялся обед в узком кругу, все трое изрядно напились. Тут
входит Расул Гамзатов, поэт, депутат и тоже, как и Катаев, руководитель.
Валентин Петрович, не предложив ему присесть, начинает унижать Расула - в
третьем лице: "Вот, братцы, глядите на него! Входит без спросу, строит из
себя большого поэта и представить не может себе, кто мне доставил честь
отобедать в мою честь! Вольпин! Эрдман! А он кто такой?.." Оба друга тихо
вышли на воздух, Катаев за их спиной продолжал наставлять классика
дагестанской литературы. У калитки стояла "Волга" Гамзатова. Они попросили
довезти их до станции. Шофер довез их до самой Москвы. Назавтра в Доме
литераторов Катаев распространил новость: мол, они мирно справляли с Расулом
Гамзатовым день рождения, но тут вошли непрошеные Вольпин и Эрдман, нарушили
праздник, напились чертовски, забрали машину несчастного Расула! Пришлось
ему заночевать у Катаева, а шофера выгнать с работы.
...Однажды я приехал к Николаю Робертовичу с рассказом о вечере в ЦДРИ.
Прекрасная Любовь Орлова и ее муж Григорий Александров. Воспоминания, кадры
из "Веселых ребят", ответы н