Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
и еще никому вреда не причиняли.
- Может быть, и так, но поручитесь ли вы, что не наступит день, когда
кто-нибудь научится использовать их во вред другим?
- Вы легко узнаете, когда наступит такой день, - ответил Ник,
направляясь к двери, - потому что в этот день я начну заниматься
чем-нибудь другим. Нет, Хьятт, извините меня, но я свой срок отслужил. Я
вернулся к тому, ради чего в свое время занялся физикой. И больше мне
ничего не надо, хотя, если уж на то пошло, может быть, мне надо очень
много.
- Как угодно, - сказал Хьятт. - Моей обязанностью было предупредить
вас, что я и исполнил. Остальное - ваше дело.
- Разумеется, мое, - так же любезно согласился Ник. - Беда только в
том, что я понял это слишком поздно, и теперь нужно как-то
приспосабливаться.
Он снова погрузился в жаркое море города. Ручка дверцы такси буквально
обожгла его руку, а кожаные сиденья были теплыми, как живая плоть. Такси
унесло его в район дорогих магазинов и пестро одетых людей, чьи лица
упитанны, жесты изящны, а неутомленные ноги элегантно обуты, их разговоры
проносились мимо него кусочками, обрывками, хлопьями и не имели никакого
отношения к подлинной жизни планеты с огненно-жидким сердцем, ощетиненной
горами, прорезанной реками, обожженной пустынями, которая безостановочно
кружится во мраке пространства, увлекая за собой атмосферу все более
ядовитых газов, голода, подозрительности, ненависти и страха. И там, в
тихой, синей с золотом круглой комнате - баре ресторана, который ему
назвала Руфь, - он почувствовал себя еще на одном острове в море города,
где все, что давит и коверкает человеческую жизнь, было смягчено и
сглажено и где оставалось только думать о тончайших оттенках чувства, об
игрушечных страданиях, составляющих привилегию тех, кто считает себя
надежно огражденным от смерчей физического насилия.
- Ник, - раздался позади него знакомый женский голос, - я вижу в
зеркале, что ты, как всегда, мыслишь. - Он обернулся и увидел смеющееся
лицо Руфи. - Ты совсем не изменился. Ты все еще присутствуешь при конце
света.
Прежде чем встать, он секунду помедлил - ему хотелось посмотреть на
нее. Он был настолько выше ее, что, когда она не глядела ему прямо в лицо,
он не видел ее глаз, а только кончики длинных ресниц, торчащие из-под
бровей, не видел линий ее точеного носика, изгиба ее красивой шеи,
очертаний ее высокого лба - все это искажалось и укорачивалось. А пока он
сидел, его голова была как раз на уровне ее лица.
- Я так рад снова увидеть тебя, - сказал он. Он заметил по ее глазам,
что радость, написанная на его лице, ей приятна. Если страсть в них и
умерла, они по-прежнему любили друг друга какой-то особой любовью.
Тут он заметил, что она беременна, и кровь медленно отлила от его лица.
Он почувствовал, что задыхается, и густой комок слез стал у него в горле,
обжег глаза: он вдруг ощутил себя уничтоженным, не способным сказать миру,
кто он такой, больше того - что он вообще существует. Это вовсе не было
ревностью, потому что лишь на краткое мгновение он увидел ее в объятиях
какого-то неизвестного, безликого обнаженного мужчины.
Но она обрела то, в чем он отказывал ей по причинам настолько сложным,
что ему самому они были непонятны. Она прошла мимо него, гонимая
неутолимой жаждой жизни. Там, где он видел лишь черный хаос, она
обнаружила простой и ясный смысл. Она верила в прочное будущее и видела
его, а он остался человеком с неподвижными, полными муки глазами и
отвисшей челюстью, его ослепила вздымающиеся волны добела раскаленной
гибели. Руфь нашла себя, а он стал невидимым и несуществующим.
Но она заметила только его пристальный взгляд и не поняла, что за ним
кроется. Она чуть-чуть улыбнулась счастливой и гордой улыбкой.
- Как видишь, - сказала она с шутливой небрежностью, скрывающей
безграничную радость. - Скоро я уже, наверно, и в дверь не пролезу. - Тут
она наконец обратила внимание на его напряженное лицо, и в ее глазах
мелькнула тень прежней нежности. - Неужели это так на тебя подействовало,
Ник? Может быть, мне следовало предупредить тебя, когда мы говорили по
телефону. Но я хотела тебя увидеть.
Он медленно и все еще ошеломленно покачал головой.
- Ты выглядишь чудесно, - сказал он, и вымученные слова прозвучали
ласково. - У тебя такой счастливый вид!
- А я счастлива, - сказала она, - по-настоящему!
- Кажется, я впервые понял, что тебе было нужно и как сильно это было
тебе нужно.
- Не надо, Ник, - сказала она умоляюще.
- Нет, - ответил он, - я не хочу сказать ничего плохого. Ты поступила
правильно. Теперь я могу это признать.
Ее глаза были полны сострадания.
- Ну, что я могу на это сказать?
- Ничего не надо говорить, - ответил он тихо.
- Может быть, тебе расхотелось завтракать со мной? - спросила она. -
Может, мне просто уйти?
Он хотел именно этого, но отрицательно покачал головой.
- Это было бы слишком глупо. Мне же хочется с тобой поговорить. И я
рад, что твое желание сбылось. Я всегда хотел, чтобы ты была счастлива. Я
ведь просто не знал, что для этого надо сделать, а если и знал, то не мог,
потому что я - это я. Ради бога, Руфи, не уходи.
- Расскажи мне, что ты поделываешь, - попросила она, когда они сели за
столик. - Каждый раз, когда я читаю о каком-нибудь съезде ученых, я всегда
думаю, не там ли ты и как ты оцениваешь то, что газеты называют "самым
сенсационным успехом за много лет" - ведь прежде ты всегда над ними
смеялся.
- Я работаю, - сказал он, - иногда хорошо, иногда - нет.
- У тебя такой усталый голос!
- Я не устал, - улыбнулся он. - Я не переутомлен.
- Но прежде ты всегда был так увлечен своей работой! Когда ты о ней
говорил, казалось, что в мире нет ничего интереснее. Все начинали
завидовать, что не работают вместе с тобой. Тебе надоело?
- Надоела работа? Конечно, нет! Я тебе уже сказал, что все в порядке.
Дела идут очень хорошо. - Он снова улыбнулся ей. - А как ты?
- Очень хорошо, - помолчав, сказала она, слегка изменившимся голосом.
- Ты хотела бы сказать - так хорошо, как ты и не мечтала, и теперь ты
счастливее, чем могла надеяться. Но ты не говоришь этого, потому что
боишься сделать мне больно, - мягко заметил он.
Она кивнула, как провинившаяся маленькая девочка.
- Ники, ты всегда знал меня гораздо лучше, чем я тебя. Я всегда
надеялась - половиной сердца, во всяком случае, - что ты еще встретишь
какую-нибудь чудесную женщину, гораздо более умную и чуткую, чем я, и она
даст тебе то, что тебе нужно. Правда, только половиной.
- А другой половиной?
Она чуть-чуть пожала плечами и улыбнулась.
- Не будем говорить об этом. Ведь я все-таки женщина, и это мне было бы
очень больно, ужасно больно... Наверно, я дурочка, что признаюсь в этом.
Ах, Ники, если бы ты только знал, как я сожалею о том, что с тобой
сделала, или, вернее, о том, чего не сделала для тебя. Иногда по ночам ты
говорил со мной, и я знала, что ты взываешь о спасении, как утопающий, и
ничем не могла тебе помочь. Я не знала, что можно сделать. Вспоминая эти
ночи, я чувствую себя безмерно виноватой, но не знаю, в чем я виновата.
Это и есть самое страшное. Женщина так беспомощна рядом с тобой! Ники,
сообщить тебе, когда родится мой ребенок? - спросила она тихо.
На глазах у него снова навернулись слезы.
- Конечно. И о том, как ты себя чувствуешь. Попроси... - Он не мог
заставить себя сказать "своего мужа", - того, кто будет рассылать
извещения, послать мне телеграмму.
- Хорошо, - сказала она и добавила со вздохом: - Как глупо, что мы с
тобой так разговариваем.
- Хуже, чем глупо: мы все время очень мило друг друга мучаем. А зачем?
Зачем?.. Давай зажжем свет. Я позвонил тебе, потому что хотел увидеться с
тобой, побыть с тобой немножко и немножко поговорить. Ни о чем особенном.
Просто посидеть с тобой, посмеяться, в чем-то согласиться, о чем-то
поспорить. Не хочется думать, что для нас это больше невозможно. Черт
побери, ты же мне нравишься! И всегда будешь нравиться!
Она негромко засмеялась.
- И я чувствую то же самое. Смотри, я тебе купила подарок.
Она протянула ему белый пакетик. Он развернул его и увидел коробочку,
похожую на футляр для драгоценностей. Внутри лежал мозаичный шарик меньше
дюйма в диаметре, прикрепленный к золотой цепочке. Это был старинный
глобус.
- Какая прелесть! - сказал он. - Для кругосветного путешествия?
- О нет, - ответила она. - А для чего, собственно, я не знаю. Я увидела
его по дороге сюда и купила. Может быть, он предназначался для человека, у
которого есть все, но который этого не знает. Или для человека, настолько
одержимого гибелью мира, что если он будет носить в кармане собственный
мир, то перестанет об этом тревожиться. А может быть, я так сильно хочу,
чтобы ты был счастлив, что подарила бы тебе целый мир, если бы это могло
помочь. Я знаю только, что когда я его увидела, то сразу почувствовала,
что должна купить его для тебя. Придай ему любое значение, какое хочешь.
- А цепочка? Что она значит?
- Ну, это нетрудно, - рассмеялась она. - Пусть у тебя будет что-то
настоящее, что можно потерять.
- Тебе нечего терять, кроме своих цепей?
- Да. А у тебя даже цепи не было.
Он улыбнулся и ничего не ответил. Если бы он сказал: "Я уже потерял
все, что для меня было самым главным", - она решила бы, что он говорит о
ней, хотя он имел бы в виду совсем другое - он имел бы в виду самого себя;
поэтому он просто положил безделушку в карман и взял меню.
- Я хочу предложить тебе уговор, - сказал он. - В тот день, когда я
получу то, чего мне больше всего хочется, я выброшу эту цепочку и тогда
то, что я получу, будет подарком от тебя. Ну, что ты будешь есть?
Она долго не отвечала, и он решил было, что она поглощена выбором блюд,
однако, хотя она и внимательно смотрела на свое меню, она не читала его -
когда Ник поглядел в ее великолепные глаза, он увидел, что в них блестят
слезы.
"Пусть придет и такой день, - безмолвно и горячо молился он, - когда я
заставлю женщину улыбнуться!"
Чемоданы его были уложены, и он уже позвонил, вызывая носильщика, когда
вошел посыльный с телеграммой.
"Пожалуйста телеграфируйте свой московский адрес поездка состоится
неделю после вашего прибытия Леонард".
Ник прочел телеграмму и смял ее в кулаке. Посыльный ждал.
- Больше ничего, - сказал Ник. - Ответа не будет.
- Но он оплачен, сэр.
- Неважно, - ответил Ник. - Я не получал этой телеграммы. Если
кто-нибудь станет наводить справки - я уехал до ее получения.
В день отъезда Ника из Нью-Йорка жара спала, и позади него, за дальним
концом моста Триборо четко рисовались стройные здания города, высокие,
белые и сверкающие, у их подножия тянулась синяя полоса Ист-Ривер, а над
ними синело небо. Находясь в городе, он ощущал его каменную тяжесть, его
родство с гранитом земли, но теперь, когда он оглядывался из такси по пути
в аэропорт, город казался частью неба, так же как и он сам и тысячи
автомобилей, мчавшихся по этому шоссе, были частью неба, потому что
широкая белая бетонная автострада высоко поднималась над землей, и на
протяжении многих миль машины неслись по ней выше и быстрее первых
аэропланов.
Он родился в Нью-Йорке. В полузабытых комнатах этого города он
карабкался на колени родителей; в каменных школах этого города, на его
бетонных спортивных площадках он учился читать и играть - их он видел,
когда вспоминал мокрую прозрачную синеву, которую его первое перо
оставляло на белой бумаге; школьные доски этого города вспоминал он, когда
читал лекции и, брызгая мелом, быстро писал на семинарах свои уравнения; в
тихих библиотеках этого города странствовал он в обществе короля Артура,
Джона Поля Джонса и Робина Гуда, и там же, тайком, он в двенадцать лет
самостоятельно изучил тригонометрию, а потом интегральное исчисление,
решая задачи и примеры с восторгом и страстью, словно обретая упругую силу
стальной пружины. В парках этого города он впервые узнал, как пахнут
мокрая трава и молодые весенние листья, там он играл в футбол и катался на
лодке по озеру и познакомился с веснушчатой девочкой, при виде которой его
сердце билось так сильно, что он едва мог дышать, когда ее рука отвечала
на его крепкое пожатие. Это был его город, хотя теперь он стал в нем
чужим; и все же это был единственный город, который заставлял его думать
не о прошлом, а о прогрессе науки и техники. Этот город был построен из
материалов, извлеченных прямо из пробирок, реторт и вакуумных камер; он
возникал не на кальке, а прямо на университетских досках, где в первый раз
писались новейшие формулы деформации и сопротивления материалов. Стиль его
зданий успевал устареть в его собственных глазах еще до того, как в
журналах появлялись описания, знакомившие с ним весь остальной мир.
Нью-Йорк не был Америкой лишь потому, что Америка всегда только
становилась тем, чем он уже переставал быть. Это был город Ника,
единственное место в мире, где он чувствовал себя по-настоящему дома, и
все же вот он едет в аэропорт, и никто его не провожает, никто ему не
скажет "Сообщи о приезде", и никто даже не позвонил ему, чтобы проститься
в последнюю минуту.
Он достиг уже той поры жизни, когда у человека не бывает друзей, если
только ему не удалось сохранить друзей прежних лет, но в одиночестве Ника
виноват был не Нью-Йорк, а он сам. Давным-давно он избрал жизнь человека,
который ни в ком не нуждается, но тогда в нем самом было нечто, сулившее
больше увлечения, больше страсти, больше удовлетворения и радости, чем
все, что могли ему предложить другие. Теперь же, когда это нечто исчезло -
может быть, на время, а может быть, навсегда, - он понял наконец, что
такое настоящее одиночество. Человек, брошенный женщиной, может обругать
непостоянство и найти себе другую женщину; человек, покинутый другом,
может проклясть коварство и поискать себе другого друга; но тому, кто
утратил часть самого себя, остается только молча, без слез сжать губы и
ехать из большого города в большой аэропорт, чтобы войти в большой
самолет, сесть, застегнуть ремни и ждать, когда моторы, взревев, унесут
его по воздуху в другой большой город, где его никто не встретит, где ему
некого будет извещать о своем прибытии, где он сразу отправится в еще один
безликий отель и будем молиться, чтобы где-нибудь, когда-нибудь ему была
дана безмерная радость - вновь воссоединиться с собой.
Он сидел один у окна. Самолет пробежал по серой бетонной дорожке и
взмыл в воздух. Ник смотрел вниз, на извилистую белую нитку прибоя, где
валы Атлантического океана разбивались о стомильный пляж Лонг-Айленда.
Клочки тумана, слишком прозрачные, чтобы отбрасывать тень, проплывали
между ними и залитой солнцем землей, но постепенно они становились все
гуще и больше и в конце концов слились в серую равнину - бугристую,
лишенную далей пустыню в небе, которая полностью скрыла море, катившее
внизу свои волны.
Затем последовали недели отупляющей деятельности, подменявшей собой
жизнь, и вот через месяц после отъезда из Нью-Йорка он снова летел на
восток, и белый луг, который прежде скрывал от него гладь океана, теперь
скрывал всю Европу. Вокруг него звучала уже не английская, а русская речь;
сновавшая по проходу стюардесса в синей форме была ниже ростом и полнее,
чем деловитая и бойкая стюардесса в американском самолете, зеленые диваны
Аэрофлота были проще и практичнее, но белая гуща за окном оставалась столь
же непроницаемой.
Проходили часы, и наконец в узких разрывах мелькнула бесконечная
зеленая равнина, сверкающие водоемы и бархат лесов. Не было видно ни
дорог, ни тропинок. Затем белизна снова сомкнулась, а когда она разошлась,
под самым самолетом проплыла освещенная солнцем деревня из светлых
полудюймовых домиков и прямая черная лента шоссе, по которой на большом
расстоянии друг от друга, но с одинаковой скоростью двигались легковые
автомобили и грузовики. И снова Россия исчезла, а через некоторое время
белизна поднялась и сомкнулась над самолетом, становясь все более серой по
мере того, как он снижался. Самолет сделал разворот, и на одном крыле
вдруг заиграло солнце, а потом, нырнув в сырой сумрак, он пошел на
посадку.
Над серой посадочной дорожкой, сплошь в лужах после недавнего дождя,
туман рассеялся, и по мере того как самолет терял скорость, глаз начинал
различать мелькающий узор дорожки - каменные восьмиугольники.
Из своего окна Ник видел только редкие деревья на плоской зеленой
равнине, которая, казалось, могла уныло тянуться на тысячу миль. Затем
самолет повернул, и даль снова заслонили невысокие деревья. Еще один
поворот, и они исчезли, а вместо них, словно стадо пасущихся металлических
чудовищ, появились гигантские самолеты международных авиалиний - САС,
Эр-Франс, Аэрофлот, Сабена, Люфтганза, - повернутые в разные стороны, но
все тяготеющие к длинному белому зданию с огромной надписью "МОСКВА" и
красными флагами на длинных флагштоках. Самолет Ника приближался к ним,
все замедляя свое движение, и наконец остановился.
5
В Стокгольме он садился в самолет усталый и расстроенный, и ему
казалось, что если он начнет анализировать свое состояние, то еще больше
устанет и расстроится. Потом он несколько часов просидел, сонно глядя в
окно и даже не предчувствуя, что в Москве, едва советский чиновник соберет
паспорта, он выйдет из самолета, исполненный жадного и деятельного
любопытства ко всему окружающему, словно весь превратится в широко
открытые, удивленные глаза. Но теперь откуда-то изнутри в нем поднялась
живительная волна энергии. Внезапно все вокруг стало захватывающе
интересным - либо потому, что резко отличалось от того, к чему он привык,
либо (и это было не менее примечательно) потому, что было точь-в-точь
таким же.
На секунду он задержался на площадке приставной алюминиевой лестницы,
освещенной жиденькими лучами солнца. Почти под его ногами перед белым
зданием аэропорта было обнесенное барьером пространство, заполненное
сотнями людей. Через калитку на поле аэродрома вышло человек тридцать
советских носильщиков: они нестройной вереницей потянулись за невысокой,
бодро шагающей стюардессой, которая с видом школьной учительницы повела их
к приземлившемуся самолету. Громкоговоритель, скрипуче подражая
человеческому голосу, сообщал об отлетающих самолетах, монотонно повторяя:
"Харьков, Ростов, Симферополь. Рейс сто четвертый. Харьков, Ростов,
Симферополь!"
Ник смотрел на толпу. Это были русские: женщины без шляп в ярких летних
платьях, мужчины тоже без шляп, некоторые в пиджаках, некоторые просто в
рубашках с расстегнутым воротом. Головы поворачивались, руки
жестикулировали, тела двигались - он видел все это удивительно отчетливо,
а затем, медленно спускаясь по ступенькам, заметил, что почти прямо перед
ним через барьер перегибается Гончаров, машет ему рукой, улыбается, что-то
говорит своему соседу и тот тоже смотрит на него я улыбается.
Громкоговоритель - на этот раз звонким сопрано - нараспев возвестил о
новом рейсе: "Рейс сорок пятый, в Китай... рейс сорок пятый, Ташкент -
Пекин! Ташкент - Пекин!"
Ник прошел за барьер и погрузился в волны русской речи - звуки
барабанили по его ушам с