Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
не бы такие косы. Да я бы их накрутила колечками, как у
Марики Рекк, в крайнем случае, раздобыла бы два малиновых банта! На базаре
продавали ленты из парашютного шелка. Все ядовитого цвета: голубого -
"вырви глаз", оранжевого с желтым отливом - "алая роза". Но мне больше
всего нравились малиновые ленты. Такой необыкновенный цвет... Мне с
ребятами было куда веселее. Но ведь она сестра, а я чужая. Эх, если бы у
меня был старший брат! Но все-таки легче оттого, что сестра, а не
посторонняя девочка. Что ж, прощайте, Морда, Вилли, Сенчак. На базаре мне
уже все знакомо. Я и в одиночку не пропаду.
В 1964 году я работала в театре "Современник". Тогда театр находился на
площади Маяковского. После репетиции сказали на проходной, что меня вот уже
два часа дожидается какой-то человек. Навстречу мне шел большой мужчина с
черной бородой. Я его раньше никогда не видела.
- Здравствуйте, Людмила!
- Зд-дравствуйте...
- Наверное, вы меня не узнаете?
- Нет, извините, нет,
- Как бы это... Неудобно сказать... Да мы с вами когда-то воровали.
Я прямо шарахнулась от него. "Современник" в то время был самым
популярным театром в Москве. Артистов немного. Все "личности". Атмосфера
самая интеллигентная и интеллектуальная. В каждом углу читаются редкие
стихи. Речь перемежается такими новыми, модными тогда словами:
"экзистенциализм", "коммуникабельность"... Я репетирую Ростана "Сирано де
Бержерак", борюсь со своим "харьковским диалектом", успешно, вот уже
полгода, выращиваю в себе "голубую кровь" - и на тебе! Какой-то
ненормальный. "Мы с вами, - говорит, - когда-то воровали". Такое ляпнуть!
Ну всегда, всегда со мной не так, как с людьми.
- Вы что, товарищ? Что вы говорите? Вы меня с кем-то путаете. - И быстро
ухожу. Он меня догоняет. Весь красный, ему тоже очень неловко. Но хоть не
нахал.
- Людмила... ну это... вот черт... в Харькове. Война, базар, мороженое.
Всякое то-се... Ну? - И шепотом добавил:
- Ну, Толик я, - и еще тише: Мордой звали...
- То-олик! Ой, ну, конечно, конечно! Прекрасно все помню! Еще бы! Вас не
узнать, вы такой большой...
- А я вас в кино сразу узнал, хотя вы тоже изменились. Всем говорю, что
вас знаю, - никто не верит. Не скажешь же, что воровали в детстве... Все
хотел вас повидать, да не решался. А сегодня думаю: а, чем черт не шутит?
Принял для храбрости, и вот...
Мы зашли в ресторан "Пекин".
Толик стал горным инженером. В Москве был проездом с Севера.
Вспоминали далекое и такое родное прошлое. Уже громко, не оглядываясь по
сторонам, называли все своими словами. Нас связывали особые узы братства,
которые объединяли всех, кто перенес войну в Харькове.
Мы с удовольствием говорили на "военном" харьковском жаргоне. И ни один
человек рядом не смог бы нас понять.
ОБЛАВА
Из тети Валиных окон мы смотрели вниз, на наш переулок. Было шесть
часов. А мама с базара все не возвращалась. Мы знали, что это значит.
Недавно убили дядю Васю. К вечеру за ним всегда приходила его жена. Они
шли домой через весь город от Благовещенского базара, через центр, до
Юмовской. В тот день она опоздала. Пивную закрыли, и дядя Вася пошел домой
один. Его настиг проклятый комендантский час. Я представила дядю Васю:
большой, в черных очках, с баяном и палкой в руке, растерявшийся и
беспомощный...
"Единственный бескорыстный человек... так всегда с хорошими людьми", -
сокрушалась мама. Мы с мамой и женой дяди Васи искали его, у всех о нем
расспрашивали. Но где его найдешь, к кому обращаться... Это ведь
комендантский час... Какое-то время мы не видели на базаре жены дяди Васи.
А когда пришли ее навестить, в их комнате уже жила другая семья.
На диване, где раньше спал дядя Вася, сидели две девочки. Нам сказали,
что жена дяди Васи умерла. Вот какое горе...
А теперь было шесть часов, и не было мамы.
С утра мы вместе продавали табак. Потом я, как всегда, пошла по своим
делам. Везде все было по-старому. Лишь в пивной уже не было дяди Васи. На
его месте стоял другой музыкант, только играл он не на баяне, а на скрипке.
Подметки к ботинкам у него были привязаны веревкой. Очень худой, заросший,
жалкий, говорили про него, что до войны он в Харькове "гремел", а теперь
вот сильно пьет и к вечеру совсем не может играть. Фамилии его я не
запомнила. К нему обращались: "Род-д-ной, ударь по душе!". Скрипку я так
близко видела и слышала тогда впервые. Но играл он! Точно, бил по душе.
Очень пронзительно... И становилось одиноко и страшно.
Мне всегда больно слышать соло скрипки. Я люблю хор скрипок в оркестре,
они уносят душу высоко-высоко, хочется плакать и любить. А когда играет
солист, какой бы он ни был - талантливый и импозантный, в сюртуке и в
крахмальном жабо, - чем внимательнее я вслушиваюсь в его игру, тем яснее
вижу ботинки, обвязанные веревкой, тем дальше уходят звуки этого нынешнего
музыканта, - ее заглушают кричащие, выворачивающие душу импровизации
талантливого пьяного скрипача.
После войны я посмотрела фильм "Петербургская ночь". В нем через всю
картину идет спор, состязание двух музыкантов - талантливого и способного.
Актер Добронравов играл талантливого скрипача. Я была поражена
необыкновенным его сходством с тем скрипачом из пивной. Такая же
отрешенность от мира, как будто на свете есть только музыка и больше
ничего... Я смотрела фильм несколько раз. Меня преследовала необычная
музыка Кабалевского, особенно тема "Погорельцы". А когда в 1965 году я
снималась в фильме "Рабочий поселок" с Леной Добронравовой, как же я
влюбленно на нее смотрела и думала: "Дорогая Лена! Ты даже не
представляешь, что ты для меня. Ты - дочь актера Добронравова. А он -
щемящая музыка Кабалевского, которая заставляет вспоминать того скрипача из
пивной цыгана Коли, где рыдают пьяные посетители и просят "род-д-дного"
"ударить по душе"... А вокруг война, бой за жизнь, за хлеб и мое взрослое
детство..."
Сначала я невзлюбила того скрипача - за дядю Васю. Да ведь он здесь ни
при чем. Он даже не знал дядю Васю, нашего спасителя. Это хозяин пивной -
он тут же нашел замену дяде Васе. Хоть бы выждал немного...
Папа мне на всю жизнь передал эту свою жалость к людям. По-папиному,
любовь - это жалость. У нас дома спрашивали: "Ты меня жалеешь?" Значит, "ты
меня любишь?". Никогда в доме у нас не было этого проклятого равнодушия.
Папа перед людьми был распахнут, открыт. Он говорил, что обижать его - "ета
грех..."
- Когда ты ушла с базара? - спросила тетя Валя.
- Давно, мамы на месте не было. Вот я и прибежала домой, чтобы быть
пораньше...
- Ну, что же могло случиться с Лелей? Облавы не было? Ты не спрашивала?
- Нет, не было. Точно.
"Вторые немцы" придумывали все новые и новые жестокие расправы.
Мало-мальски подозрительных вешали прямо на балконах! Лютовали полицаи.
Особенно те, что вернулись в город со "вторыми немцами". И немцы
любовались, когда полицаи расстреливали своих же. Теперь начались облавы.
Они устраивались в самых людных местах. В основном, - на базаре.
Определенный участок людного места немцы потихоньку окружали кольцом. А
потом по команде вдруг начинали сужать кольцо, оттирая людей от прилавков,
швыряя "товар" на землю. Прикладами в спину все ближе и ближе сталкивали
людей друг к другу. Боже мой, какая же это была паника! Душераздирающие,
протяжные крики - "Мамочки!", "Господи!", "Помоги-ите!" "Ра-ту-уйтэ!" -
перемежались с отрывистыми немецкими: "Шнель!", "Век!", "Шайзе!",
"Фарфлюктер!".
А когда кольцо было сжато так, что люди стояли вплотную друг к другу,
немцы разрывали кольцо с одной стороны... А с противоположной стороны этого
кольца выпускали овчарок. Все крики сливались в одно жуткое: "О-о-о!".
И наступала на мгновение тишина. Как будто все одновременно переводили
дыхание.
Проклятые умные дрессированные животные справлялись уже сами. Они гнали
толпу перепуганных и ничего не соображающих людей в точном направлении - к
черным закрытым машинам - "душегубкам".
Машины набивали людьми, и они отъезжали. Тех счастливцев, которые в
машину не поместились, отпускали. Часто случалось так, что мать в машине, а
дочь осталась на воле! Оставшиеся на свободе проклинали потом эту свободу
всю жизнь.
В эти душегубки впускали выхлопные газы. И пока машина доезжала до
окраины города - люди в ней задыхались. Потом их сбрасывали в ямы и
засыпали землей. А зимой - в Лопань. Это и была "облава". Так она проходила
в нашем Харькове, на Благовещенском базаре. А на следующий день по городу
шли слухи, что в Харькове действуют партизаны. Облава - это как бы месть
немцев за действия партизан.
Со временем харьковчане изучили технику облав, как свои пять пальцев.
Стоило черной машине или немцу с овчаркой появиться на базаре, тут же по
рядам, как по телефону, передавалось сначала тихо, а потом все громче и
громче и, наконец, криком: "Облава!", "Облава!". Весь базар сразу приходил
в хаотическое движение. Иногда мероприятие у немцев срывалось. Но чаще
попадались нерасторопные деревенские тетки, которые, ничего не соображая и
боясь расстаться с мешком, добровольно бежали к черным машинам...
Мы с тетей Валей увидели маму. Она шла с Рымарской вниз, к нашему дому.
Рядом с ней шла незнакомая женщина, чуть сзади - мужчина. Все трое с ног до
головы были в белом, как будто вываляны в мелу. Все несли на спине по
мешку.
- Где-то грабили муку... - сказала тетя Валя, свесившись из окна. Когда
они были уже почти у нашего дома, раздалось громкое "Хенде хох!". С
противоположной стороны улицы к ним шел немец с автоматом наготове. Все
трое поставили мешки, подняли руки, повернулись и пошли опять вверх, к
Рымарской.
В нашем переулке "опоздавших" никогда не расстреливали. Машины, которые
увозили убитых, не могли проехать по нашему крутому, горбатому
Мордвиновскому. Убивали внизу - на Клочковской или наверху - на Рымарской.
Сколько раз я видела, как ведут людей с поднятыми руками на расстрел. Но
сейчас вели мою маму! Это было неправдоподобно, как сон. Вот я же на нее
смотрю, это ведь моя мама, и... не верю.
"Хоть бы взглянула на меня, мамочка!"
Она ни разу не посмотрела на нас. Все трое шли с поднятыми руками, за
ними шел патруль, направив автоматы им в спины.
Внизу, у парадного, остались три мешка муки. Из окон, по обеим сторонам
улицы, на эти мешки смотрели горящими глазами. Но выйти на улицу никто не
решался. Очень близко раздалась короткая автоматная очередь - одна, сейчас
будет еще две...
Потом мы услышали топот и увидели бегущих к дому маму и незнакомую
женщину. Мы с тетей Валей бросились им навстречу, слетели с четвертого
этажа и схватили мешок муки. На всех этажах в приоткрытых дверях стояли
жильцы нашего дома.
- Леля! Что случилось?
- Потом, Валя, потом! Какая радость... Неслыханно, негаданно. Мучица! У
нас мучица!
Женщина на всю ночь осталась у нас. Мама предложила ей устроиться на
диване, но она сидела в коридоре, обняв мешок с мукой, как подушку, и все
плакала и плакала. Громко, навзрыд... А мама... Как будто не ее вели только
что на расстрел. Она возбужденно рассказывала тете Вале, как и что было.
На базаре в машину забрали нескольких молодых женщин и мужчин, довезли
их до гастронома на Сумской. Он и сейчас там, этот гастроном, около театра
Шевченко. Под гастрономом, в подвале, продовольственные склады. Людей
заставили грузить мешки с мукой. Когда они нагрузили полную машину, женщины
стали просить за работу немного муки. Из немцев были шофер, солдат и
небольшого чина офицер. Они разрешили взять муку - "шнель, шнель" - стали
показывать на часы. Мама говорила, что она на радости совершенно забыла про
комендантский час и помертвела, когда увидела патруль.
- Валя! Патруль около самого парадного! Мне было так жалко муку...
Ведут, а я все думаю: ну кому же она достанется? Доходим до театра, а
машина еще стоит, представляешь? Я бросилась к шоферу, к офицеру! Ведь мы
нагрузили полную машину! Что я говорила - не знаю! На немецком, на
русском... Офицер переговорил с патрулем, тот, сволочь, ни в какую. Шофер
говорит про детей, я кричу: "Кляйне киндер кранк..." Нас вот с нею
отпустил, а того дядьку... Да не плачьте вы! - сказала она женщине в
коридоре. - И мука цела, и мы живы-здоровы...
Какая мама боевая стала. Год назад ходила на менку и так же плакала, как
эта, в коридоре. А теперь вон какая! Смеется.
На следующий день в нашем переулке только и говорили, что кому-то
досталось столько муки! Соседей мама одарила мукой, чтобы они не затаили
злобы. Она стала героем дня.
Утром целой группой - я, мама, тетя Валя, мать Зои Мартыненко и тетя
Фрося - все пошли к гастроному.
- Вот смотрите, здесь мы грузили, вот еще следы от машины, от муки... А
вот тут мы умоляли нас отпустить. Два часа грузили, все болит...
- Мам!
- Что тебе? Потом... не до тебя.
Я узнала того дядьку. Об этом я и хотела сказать маме. Это был
"армянин", который в самом начале войны отбирал у нее ящик с банками. Я
тогда еще крикнула: "Мама! Не бойся! Папа бежит!" Как же мама его не
узнала?
ПЕТЕР
Мы спаслись от душегубки. Когда собаки погнали толпу, мама сильно
толкнула меня в спину. Я упала на землю, она накрыла меня собой. Все бежали
рядом, совсем у лица, спотыкались о наши ноги, ругались, падали и опять
бежали. А когда побежали и мы, мама, стиснув больно мою руку, задыхаясь на
бегу, говорила: "Главное - опоздать... собак не бойся... кусают тех, кто
паникует. Это не смертельно, главное - опоздать..."
Мы опоздали. Но я видела совсем близко, как черно и страшно было в
машине без окон. Как люди, тесно прижатые друг к Другу, с искаженными от
ужаса лицами смотрели из машины, хватали последний глоток свежего воздуха.
Они вбегали по доскам в машину... была видна спина, но, оказавшись в
машине, человек тут же разворачивался лицом. Так и мелькали: спина - лицо,
спина - лицо... Такие разные люди, разные лица... А один пожилой седой
дяденька даже улыбался. Я подумала, что это и есть, наверное, сумасшедший.
Таких я еще никогда не видела. Но что такое сумасшедший - меня очень
интересовало. И, увидев каждое неестественное проявление человеком своих
чувств, я гадала: "С умом" он или "без ума"? Ну как можно улыбаться, попав
в душегубку?
Меня трясло, хотелось быстрее домой. А мама сообразила - вдруг удастся
спасти табак!? Но, когда мы, "свободные", прибежали на наше место в
торговом табачном ряду, мешок с табаком уже исчез.
Я всегда останавливаюсь на улице, если вижу драку, пьяных, катастрофы.
Во время войны мне ежедневно доводилось видеть у людей самые обнаженные
человеческие проявления. Я видела глаза, в которых были страх и ужас
смерти, желание убить, счастье, что не умер. Все эмоции, страсти у людей в
войну были обнажены. Я с детства так привыкла к сильным потрясениям, что
желание проникнуть вглубь, пусть даже в самые неприглядные области
человеческих отношений, стало навсегда для меня необходимостью. Я не могу
пройти мимо скандала. Стою в сторонке и "провожу" через себя все, что вижу
и слышу. Потом долго раздумываю, кто прав, а кто нет и почему. Может, они
давно уже помирились, а я все хожу и анализирую, почему человек не сумел
себя сдержать, почему он так неприлично громко кричал, отчего становится
неприятным и уродливым. Почему он потерял контроль над собой - ведь вокруг
же люди. А как бы я на его месте?
Сейчас другое время. И совсем, мне кажется, другие люди. У некоторых
эмоции ушли внутрь, вглубь, трудно бывает понять, что у человека на уме,
потому что на языке у него совсем другие. Я тоже очень изменилась - куда
делось открытое бурлящее веселье, щедрая, заражающая всех вокруг "папина"
радость... Иногда они прорываются, но пугают тех, кто меня не знает близко.
И радуют "своих". И все-таки самый неисчерпаемый источник эмоций, страстей,
неоднозначных открытых характеров для меня - в той войне, в моем
незабываемом взрослом детстве.
С годами все отстоялось, отложилось в душе и в сердце, а потом
преломилось на экране. Я видела таких измученных женщин в жизни, как Мария
Плещеева в фильме "Рабочий поселок". Когда все, казалось бы, потеряно, нет
никакой надежды на свете и все-таки где-то глубоко есть еще внутренний
базис, и она распрямляется, она снова живет!..
Как много было рядом таких внешне грубых, колких, яростных и человечных,
как Шура Соловьева из фильма "Дорога на Рюбецаль"! И характер, и одежда, и
жаргонная речь - все из моего военного детства. А в фильме "Вторая попытка
Виктора Крохина" - Любовь Крохина. В ней я попыталась сыграть открытый
характер, все вытолкнуть наружу, ничего не приукрашивая, - как было в
войну, почти без подтекстов. А если есть второй план - то шит белыми
нитками, и тогда человек становится еще ранимее, еще привлекательнее...
Попробовала быть, как мой папа, - он бы сейчас совсем не смог
приспособиться, он был человеком "того" необыкновенного времени... Я на
экране также слепо и глупо люблю своего сына, как папа любил меня. Унижая
отчима моего сына также, как папа порой унижал маму. И от этого любовь
героини получилась мощной, необъятной, как у моего папы. В фильме ненавижу
открыто, люблю открыто, говорю то, что думаю, с открытой душой, открытым
сердцем. Пою тоже громко.
Моя мама с каждым днем набирала силу. Теперь папа не узнал бы ее. Теперь
уже тетя Валя прислушивалась к маме, соглашалась во всем. После той облавы
мама больше не торговала табаком.
Они с тетей Валей устроились работать в кафе. Это было не кафе, а как бы
культурная пивная. По сравнению с темной дяди Васиной пивнушкой она была
просторная, светлая, стояла в выгодном месте - на углу Бурсацкого спуска,
как раз напротив входа на базар. В кафе - десять-пятнадцать столиков. Из
еды - всегда мой любимый винегрет, яичница и борщ. Подавали самогон-шнапс и
пиво.
Мама отвечала за чистоту в зале, на кухне и в подсобных помещениях. А
тетя Валя резала, чистила овощи и мыла посуду. Была там и повариха. Очень
тощая. Она ни с кем не сходилась близко, ни с кем не разговаривала, как
немая. Вот если бы я была поваром, я бы целый день все пробовала и
пробовала и обязательно бы поправилась! А она... Фи!
Тетя Валя чистила все сырое, а все вареное разделывала непременно сама
повариха, чтобы продукты во время разделки не ели. Контроль за продуктами
был строжайший. Кафе содержали двое - мужчина и женщина, но не муж и жена.
Он стоял у прилавка, разливал пиво и самогон, а она разносила еду и выпивку
за столики. Когда они подсчитывали выручку, всегда крепко ругались. На
окнах кафе вывели белой известью: "Кафе Надежды Юрченко и Матвея Горбатых".
Мужчина был мало чем примечателен. Главной была она. Такую отвратительную
злюку редко встретишь. На лице, кроме раздражения, ничего. Между собой мама
с тетей Валей называли ее Шваброй - за то, что она все время кричала маме:
"А ты шваброй, шваброй!"
В зал выходить категорически запрещалось всем, кто работал на кухне. А в
зале каждый день происходили такие интересные события! Звучала музыка! Пели
душещипательные песни!
Его звали Петер. Он играл на аккордеоне и пел. Аккордеон был самым
модным тогда инструментом. Когда я услышала, как поет и играет Петер, я
"заболела". Вот ве