Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
ло, боже упаси! Я ее жалев. Она помощь у работе мне
оказувала, детей организовувала. Вот... "Ето" вже потом вышло, да я етага и
не хотев... Да-а... Училася Леля та што там - на одни пятерки! Усем пример,
одним словум. И вокурат ее, и еще там девчат з комитета, примирували
путевками у дом отдыха на лето у Чугуев... И меня з ими, штоб играть
отдыхающим...
"... Он такой странный человек, Марк... Хи-хи-хи. Идем с ним - я с
Тамарой, моей школьной подругой, и Марк с нами, по одной мы с ним не
ходили. Он вдруг как побелеет, зубами скрипит, глаза страшные. Мы
испугались..."
"Тамара до меня." "Что с вами, дядя Гриша!" Какой я тебе дядя Гриша? Быв
дядя Гриша, и нима! В меня имя есть - Марк. Поняла?! Добром тибя прошу,
Тамара, уйди з глаз долой, будь ласка, подобру-поздорову..."
"Тамара так испугалась, убежала. Мы стоим вдвоем, народу почти никого,
страшно... Всегда такой добрый, веселый - а тут... Таким я его не видела и
не представляла. Говорит: "Я тебя, Леличка, люблю... и, корочий, давай
уместе жить... больший терпеть не могу. Буду, Леличка, усю жисть тибе
служить верую и правдую..."
"Никогда я тибе, крошка моя, етага не гаварив. Штоб Марк Гаврилович
такое гаварив? Да я благородный человек, ты сама за мною ходила услед..." -
отвечал папа моей маме через тридцать лет.
"Значит, я вру? Значит, ты этого "не гаварив"? Тогда зачем ты свой
пиджак топтал в песке и рубашку разорвал в клочья? А? Или этого тоже не
было? Ну?!"
"Не, ето було... што було, то було. Я человек честный. Я до тибя по
ласке, з усею душою... а ты надо мной смеялася! Як же мне було? Тибя бить?
Ще рано, ще ты мне не жена... ну я и давай себя рвать на куски..."
Это так похоже на моего папу. Сначала признался в любви, а потом ему
показалось, что он "дал слабину". Мама от неожиданного его предложения
рассмеялась, и папочка мой "пош-шел".
"Знаешь, Валя, может, тогда и надо было мне от него отойти, но куда? У
мамы моей мрак. А ко мне никто в жизни так не относился, а я уже привыкла,
что есть Марк. Потом изучила его характер, обходила углы, чуяла откуда
ветер. Всю жизнь как на бочке с порохом. А мама с тетей Лидой еще ничего
тогда не знали. Потом узнали... в школу ходить перестала..."
"Мы с бабушкой Таней узнаем, что наша Леля в Чугуеве вышла замуж! -
рассказывала тетя Лида. - Наша Леля - замуж! Бабушка Таня об этом и слышать
не хотела: "... Ему бы в пару какую-нибудь кухарчонку!... Какой-то подлечу
га, провокатор, какой-то недоброкачественный мужичонка хочет увести нашу
Лелю! Не бывать этому!" А я Лельку боялась - она меня линейкой била. Все
выпытывала - что у нас дома... А Марка я любила, храпчика нашего... Сколько
он мне конфет покупал, объедалась, а дома мама не знала, что я у Лельки
бываю. И я, понимаешь, ребенок, все рассказала Леле и Марку...
Тетя Лида рассказала папе, что бабушка с сыновьями придут "забирать"
Лелю, поэтому папа их поджидал. Но бабушка не пришла. Она это считала ниже
своего достоинства и все поручила сыновьям.
"Я усе зделав честь по чести. Стол накрыв, словум, як будущих родичей
жду... Идуть... Увидели стол и осеклися. И Леля стоить влыбается - нима к
чему придраться. Сели за стол. Я Лелю з собой усадив... Ну, значала усе
було, як положено. Браты ети пьют, едять, разговаривають, а на меня
никакога внимания, и близко не смотрять. Ну, думаю, держися, Марк. А як
подвыпили, тут они и давай мне уголы вставлять. Што мы з Лелюю не пара, што
она ще молодая и... поехали, дальший и дальший. А потом мне етый... ну,
Борис, гаварить: "Вы поймите, уважаемый, вы не того поля ягода". Ета я,
значить, не з ихнега. Тут на мне усе затрусилося, у глазах враз темно. Но я
точно поняв, што справлюся з усеми. Уся ета симоновщина росточка
небольшога. Для начала я перевернув стол, узяв момент. А браты, пока што да
як, - глазами блысь-блысь - я одного по башловке, другога выспитком,
третяга по загривку - знай Марка, симановщина! Я када рассержуся - о-о!
Тада мне хоп хрен по диревни - ничегинька не боюся... режь-жги меня, ничего
не чую - лезу уперед! Да-а... А четвертага нима... Больший усех гаварив, и
нима... Ета ж симановщина только на язык гострая, а як до дела... та што
там гаварить. Одним словум атбайлы... Леля з Лидкою плачуть - не бей
Бориса. А Барис етый у шкафи сидить. Вылазь, гаварю, не бойсь. Вылазить,
увесь белый, як мел. "Вы, нас, - гаварить, - Марк Гаврилович, пра-астите,
если что не так... мы ва-абще не против..."
Папа мог вдруг прекрасно говорить чисто, без всякого диалекта - чуть ли
не по-московски. Это когда он изображал дядю Борю или других своих
"антиподов". "Папусик, но почему ты сам так не говоришь, ты ведь умеешь?" -
"Не, дочурка, ета он так гаварить, а я гаварю так, як гаварю..."
"Потом етый Борис мой лучий друг быв. Я его по-своему так отхристосовал,
што он быв як шалковый, он знаить за што. Ну, а потом дело и до Лелиной
мамы дошло. Пришли мы з Лелею, до нее, а они жили аж на Холодной горе, это,
считай, як от Смоленска до Брянскага леса... Эх, думал узять машину,
подкатить - мол, во як теперь ваша Леля живеть... А до них и дороги ще
тогда не було, одни тропки. Заходим у во двор. Леля в дорогом платтики, у
шляпи. А ее мать, Татьяна Ивановна, сидить, як царица на крыльце, што-то у
тазу перебираить, а у нашу сторону и не смотрить. Ну, я себе дав слово
сдержуваться, што бы там ни було. Принесли з собою усего - усе, што тока
було у гастрономи, насилу з Лелею донесли. Гаварю:
- Здравия желаем, мама.
- Какая я вам мама? Меня зовут Татьяна Ивановна Симонова.
- Не-е, - гаварю, - ета вы для усех Татьяна Ивановна, а по-нашему
православному деревенскому закону - мама. У вашей дочери законный муж, ваш
родич, значить, выходить, што вы для меня - мама.
- Это у вас в деревне такой закон, а у нас в Москве такого закона не
было...
- Не було, значить, будить, мама...
Смотрю - пошла у хату от греха подальший. Ей вже браты про меня
нагаварили... Да-а... И мы з Лелею за нею услед. Леля усе за спиною у меня
ховалася... Сидели, гаварили мало-помалу, все було б ничего, но обидела она
меня тогда кровно. Я долго болев душою... Гаварить мне: "Вот никогда не
думала, что Леля моя выйдет замуж за мужика". Да-а... Леля меня вже изучила
- схватилася за меня, Лидка на спине висить. Держать меня - насилу стерпев
кровную обиду. От так, моя детка..."
Бабушкины сыновья жили в своих семьях, своей жизнью. Ближе всех к ней
была тетя Лида, мама и мой папа. И больше всех своих детей и родственников
бабушка любила и уважала Марка Гавриловича. "Это не какой-нибудь подлечуга
и провокатор. Жаль, не дал ему господь образования, но человек он
удивительно доброкачественный и красивый."
Придет, бывало, к нам бабушка в гости, папа ее тут же с дороги за стол.
Сядет бабушка на стул - прямая, в чеховской прическе, все чинно, с
расстановкой, чай вприкуску. Для начала папа ее подпоит винцом - знал,
какое она любила, и всегда держал его про запас. Она раскраснеется, сидит
довольная, кокетничает: "Ну, что вы, что вы, Марк Гаврилович, меня так
балуете?"
А потом чай из блюдца, а папа - молоко, потому что "чай - ето вода". И
начинали - про бога, про шахту, про велосипедный завод и доску Почета, где
висела бабушкина фотография, про царя...
"Что вы, Марк Гаврилович, мне все нравится, я всем довольна, но если бы
вы знали, как мы жили при царе. Всего вдоволь... и скотина своя, и
хозяйство, и поле. Чего только у нас не было..."
"Ну, мам, поехали... А Марк бы при царе батраком быв... Вот он и
батрачив бы у вас у поли... Не-е, давайте лучий не будем про ето...
Давайте, мама, лучий за честь, за дружбу..."
"РАЙЕЛЕНОВКА"
В Харьков стали возвращаться из эвакуации - и не только харьковчане, но
и жители других городов. Всех надо было обеспечить жилплощадью.
На оставшихся в оккупации смотрели косо. Их в первую очередь переселяли
из квартир и комнат на этажах в подвалы. Мы ждали своей очереди.
В классе вновь прибывшие объявляли оставшимся при немцах байкот. Я
ничего не понимала и мучительно думала: если я столько пережила, столько
видела страшного, меня, наоборот, должны понять, пожалеть... Я стала
бояться людей, которые смотрели на меня с презрением и пускали вслед:
"Овчарочка". Ах, если бы они знали, что такое настоящая немецкая овчарка.
Если бы они видели, как овчарка гонит людей прямо на смерть, прямо в
душегубку... эти люди бы так не сказали... И только когда на экранах пошли
фильмы и хроника, в которых были показаны ужасы, казни и расправы немцев на
оккупированных территориях, эта "болезнь" постепенно стала проходить,
уходить в прошлое.
Нам с мамой, как никогда раньше, не хватало папы, его силы, его защиты.
Мы каждый раз слушали по радио сообщения Совинформбюро. "Скоро... скоро уже
вернется наш папочка".
В 1944 году в первый раз в жизни мама отправила меня в пионерлагерь. Он
назывался "Райеленовка".
"Райеленовка" находилась в трех километрах от станции, добирались мы
туда пешком. Проходили мимо поля, дорога сворачивала вправо, рядом с
роскошным яблоневым садом, на который мы совершали налеты, а сторож стрелял
в нас солью. И всю жизнь, если в разговоре или песне идет речь о поле или
яблоневом саде, я вижу только "то" поле и "тот" сад.
На зеленой поляне стоял большой красивый корпус с колоннами и огромными
причудливыми окнами. В нем мы жили. Стекол не было - окна были затянуты
простынями: ночью мы мерзли. За главным корпусом шла красивая аллея. Жители
"Райеленовки" рассказывали, что это было когда-то графское имение. Несмотря
на то, что здесь были жестокие бои, главное здание сохранилось. Был пруд,
запущенный - ил по колено. Вокруг пруда росли старые пышные ивы. Купаясь в
нем, мы часто резали ноги о ржавые железки, острые осколки. А однажды всем
лагерем вытащили со дна зенитку без одного колеса.
Кормили здесь четыре раза в день! Но все время хотелось есть. Сахар
давали один раз - утром. Мы по своему усмотрению распределяли его на весь
день. Сахар все носили с собой... никому и в голову не приходило, что его
можно оставить на столе. До ужина у меня сахар не доживал никогда.
Была в пионерлагере и музыка. Аккордеонистка, Дина Печенежская, дочь
папиного товарища, Андрея Степановича Печенежского, вела у нас
художественную самодеятельность.
В доме Печенежских был траур: "вторые немцы" расстреляли их
семнадцатилетнего Николая - любимого сына и прекрасного баяниста, который
"ще ребенком быв, а вже играв, як зверь".
И теперь Дина, его сестра, тоже играла, "як зверь", и разучивала со мной
песни с "жестикуляцией", с увлечением проводила надо мной эксперименты.
Первым моим номером с "жестикуляцией" была песня про Витю Черевичкина -
слова неизвестного автора на музыку песни Терентьева "Пусть дни проходят".
Для этого нужно было вместе с первыми строками:
Жил в Ростове Витя Черевичкин -
согнуть правую руку в локте, выбросить ее чуть в сторону; взгляд - к
зрителям, сидящим справа. На вторую строчку:
В школе он отлично успевал -
все то же самое, но - в левую сторону. Дальше просто поешь:
И в свободный час всегда обычно
Голубей любимых выпускал.
На припеве и голова и руки постепенно устремляются к небу:
Голуби, мои вы милые,
Улетайте в облачную высь...
Дина меня наставляла:
- Люся! Во втором куплете война. Лицо жесткое, руки сжаты в кулаки,
хорошо, если в глазах заблестит слеза - это всегда впечатляет. И финал -
победа! Лицо радостное, торжественное! А руки - широко-широко! Как будто
хочешь обнять весь мир! Ну!
Но не долго эти дни тянулись,
И, разбив фашистских подлых псов,
Красные герои к нам вернулись,
Снова стал свободным наш Ростов.
Я выступала регулярно в концертах нашего лагеря и во всех соседних, лишь
бы пригласили. Путевку на первую смену мама достала с трудом, зато путевку
на вторую - директор лагеря предложил мне сам за то, что я активно участвую
в самодеятельности и отстаиваю честь лагеря.
В каждой смене жгли два пионерских костра: один - в начале смены, другой
- на закрытие. Если в концерте на первом костре выступали кто с чем, то на
закрытии был целый продуманный спектакль. Я выходила на сцену два, а то и
три раза - и все с разными песнями. Тогда мы с Диной вспомнили из довоенных
песен - "Эх, Андрюша". Она имела большой успех. Меня даже дразнили
"Андрюша! Иди сюда..." Жизнь в лагере была прекрасной! Только мечтать! И
ем, и купаюсь в пруду, и хожу в лес, и выступаю на сцене!
Сцену устроили прямо на поляне. Сделана она была из досок. Ноги то и
дело проваливались в щели. Стою на сцене и пою! Вот радость! Все дети на
меня смотрят с интересом. Когда же удавалось заплакать... да что там
говорить...
Пою... а если вижу среди зрителей кого-то, кто мне нравится, - стараюсь!
И уж совсем обуревает гордость, когда доходит до исполнения с
"жестикуляцией". Ведь до такого еще никто не додумался. Ведь только
вслушайтесь, как звучит - "Песня с жестикуляцией".
От "песни с жестикуляцией" до сегодняшнего понимания, что такое "песня",
было много открытий. Сколько же я в своей жизни проделала экспериментов,
пока не нащупала в себе тот ключик, который что-то открывает, и тогда песня
приносит блаженство... Но как найти эти песни? Какие они? Ты исполняешь
песню... Она нравится публике, а у тебя не возникает этого "блаженства"...
Или ты сам ощущаешь это блаженство, а публика песню не принимает. Как
сделать, чтобы ощущения публики и исполнителя совпадали?
После фильма "Карнавальная ночь" зрители воспринимали меня только так:
если на экране ты была в легкой музыкальной роли, то будь любезна, давай-ка
нам то, чего от тебя ждем, для чего мы сюда пришли. Первые годы после
картины я так и делала. Я пела, как в фильме, старалась быть как можно
похожее. А потом иссякла. Наступил конец. По-старому уже не получалось.
По-новому еще не умела. Не знала, с чего начать...
В кино у меня были длинные, бесконечные годы простоя. Но не работать я
не могла. Я металась. Возраст самый лучший, энергии хоть отбавляй, а работы
нет. Нет роли для меня. Куда себя деть? Где найти себе применение?
Весь свой "заряд" и запас нерастраченной энергии я бросила в песню, на
эстраду.
Для актера нигде - ни в кино, ни в театре - я не знаю такой широты
амплитуды для выявления и утверждения своей личности. Ничто так не закаляет
и не оттачивает талант артиста, как эстрада. В кино есть режиссер. Он тебя
"выручит" кинематографическими средствами, поможет. В театре можно сыграть
роль, можно выйти в массовке, но ты играешь в спектакле - в коллективе.
А на эстраде ты один! Один властелин зала. Ты сам себе и артист, и
опора, и голова, и режиссер. Потому что каждый концерт никогда не похож на
предыдущий. Он с новыми акцентами, неожиданными реакциями, другой публикой,
которая тебе не простит неверного шага, неточной ноты и своих неоправданных
надежд. Если ты сумеешь заразить собой зал, принести "свою" атмосферу и
повести публику за собой - значит, ты артист эстрады! Ты имеешь право на
"соло".
Когда я еще училась в школе, к нам в Харьков приезжал на гастроли
Александр Николаевич Вертинский. Выступал он на летней площадке сада имени
Шевченко. Народу было битком. Зрители жадно смотрели на своего кумира. Мы,
дети и подростки, сидели на деревьях вокруг забора.
Его исполнение, его песни были как будто из другого мира. Их нельзя с
чем-то сравнивать. После первой песни "Пред ликом Родины" из зала
выкрикивали "Желтый ангел", "Пани Ирен", "Прощальный ужин", "Балерину". Его
репертуар знали в зале все. Я боялась шелохнуться, боялась пропустить жест,
интонацию. Ничего подобного я не слышала никогда. Все свое, все
неповторимое, оригинальное, индивидуальное. И - незабываемое! И даже
публика - наша непростая харьковская публика - в единодушном порыве
восторженно благодарила артиста. Ах, какие руки в "Балерине"! Они
танцевали, как хрупкая и нежная балерина, и плакали, как плакала она ночью
в подушку... одна, беззащитная, как "усталая игрушка больших детей". А руки
у артиста большие, узловатые, старые...
В ноябре 1965 года в московском Театре эстрады я была на концерте Жака
Бреля. Вела его концерт и переводила содержание песен женщина-конферансье.
Перевод был лаконичным, и мягко говоря, ничего общего не имел с истинно
глубоким смыслом песен-баллад, написанных самим Жаком Брелем.
"... Он говорит ей: не покидай меня, мне будет без тебя очень плохо,
очень... Так что, пожалуйста, не покидай меня, не покидай меня, не покидай
меня! - бодро переводила ведущая. Она бросала очаровательную улыбку Брелю и
громко стуча каблучками, скрывалась за кулисами.
А Жак Брель, сжавшись от. неловкости, "пережидал". Именно сейчас ему
придется за три минуты прожить на сцене "жизнь любви" - ее рождение, ее
расцвет и ее трагический конец.
Не уходи... я без тебя умираю!..
Брель пел свои песни подряд - на одном дыхании. На концерте собралась
публика, которая никогда не слышала Бреля. Но после третьей-четвертой песни
в зале установилась "его атмосфера". В театре царила его личность!
Становилось страшно... Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли!
Как он любит свой народ, свою родину!
Жак Брель умер рано. Он сгорел в 39 лет.
Постепенно я приходила к убеждению, что петь нужно только о том, что у
тебя болит или что тебя очень радует.
Когда ты искренне об этом поешь - публика, какая бы она ни была, поймет
тебя. Сначала она будет инертной. Это надо не заметить - "гореть" дальше. А
потом публика станет с интересом следить за тобой.
Вот тут то и надо не упустить момент. Успеть рассказать о себе, о своей
боли, о своей любви. А в перерыве спеть про "Пять минут", "штобы дать людям
передых". И опять, и опять песни "с блаженством"... Но оно уже в зале, твое
блаженство!
Эти радости и маленькие победы были единственными и бесценными в те годы
безработицы. И я бросалась в концерт, как в огонь!
Когда я с 1973 года стала сниматься в фильмах, то все мое время, все мои
силы, фантазия и энергия стали принадлежать только кино - моему любимому
делу. Выступления в концертах были уже от случая к случаю, только рядом с
ролью, которую я сейчас играю, с рассказами о фильме, с фрагментами на
экране.
И песни свои сочинять перестала. Когда прежде не было работы в кино, я
месяцами вынашивала свой репертуар. Собственные песни я исполняла всегда в
конце, когда публика уже пошла за мной, когда я победила ее инерцию.
Но по-настоящему можно работать только в одном деле. Я выбрала кино.
Значит, эстрада не будет главным. Ну что ж, за двумя зайцами - не стоит.
Я пробыла еще одну смену в "Райеленовке". Мама приезжала ко мне,
привозила что-нибудь вкусное. Она стала спокойной, была со мной внимательна
и заботлива. Я ее очень ждала.
Когда в конце лета я вернулась домой, у нас была уже другая квартира. Мы
поселились на улице Клочковской, тридцать восемь, в полуподвале. Это была
та самая двухкомнатная квартира, где папа потом найдет клад. В ней я
прожила с девяти до семнадцати лет. Из этой квартиры уехала в 1953 году в
Москву поступать в институт кинематог