Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
лежали конфеты. Я их получала за свои "выступления".
А выступала я перед всеми, кто попадал к нам в дом. Папа тут же усаживал
гостя.
- Ну куда, куда ты бежишь? Ну чиво? Сядь, передохни! Галава ты... Усех
дел не переделаишь. Щас тибе моя дочурка концертик устругнеть.
И начиналось! Папа ставил стул посередине комнаты, я быстро
вскарабкивалась на него, руки назад, глаза широко открыты, улыбка самая
веселая. Я все делала так, как учил меня папа: "Дочурка, глаза распрастри
ширей, весело влыбайсь и дуй свое!" Начинала я со стихотворения:
Жук-рогач, жук-рогач -
Самый первый силач;
У него, у жука,
На головушке - рога!
При этих словах полагалось приставить к вискам два указательных пальца.
Гость вежливо улыбался: "Очень мило, очень мило", - и собирался уходить.
"Куда ты? Не-е, брат, ще тока начало! Давай, дочурчинка, песенку з
чечеточкую!" Это означало, что в конце песни, какой бы она ни была, надо
дать "кусок" чечетки. Я хлопала себя почти одновременно по груди, коленям
и, выбросив ногу вперед, а руки в стороны, громко выкрикивала: "Х-х-ха!!".
Эх, Андрюша, нам ли быть в печали,
Возьми гармонь, играй на все лады,
Так играй, чтоб горы заплясали,
Чтоб зашумели зеленые сады!
Папа на баяне - "тари-дари, дари-дам!"
И я свое - "х-х-ха!"
После этого гость обязательно смеялся. Больше всех радовался и
подыгрывал мне папа: "Не, актрисую будить, точно. Ето як закон! Усе песни
на лету береть, як зверь. Ну, вокурат актриса!"
И человек, который к нам заходил на минуточку, уже через четверть часа
под папиным обаянием и натиском совершенно забывал, куда и зачем он шел,
почему он оказался у нас, и, конечно, оставался... Папа выразительно
смотрел на маму. Мама бежала в магазин. А я продолжала свое выступление.
... Домой человек уходил лишь поздно вечером, держась за стенки, хвалил
маму, восхищался "дочуркой", прославлял папу - щедрую русскую душу - и
благодарил, благодарил. Папа был счастлив.
Кто бы к нам ни приходил, начиналось так: "Ну, девки, давай скорее на
стол, человек у гостях. Лялюша! Давай шевелися чуковней! Штоб усе було як
на Первое мая!"
У нас в доме все праздники были как Первое мая. Для меня праздник Первое
мая был самым веселым. Папа шел на демонстрации впереди колонны с баяном,
весь в белом, брезентовые туфли начищались мелом. Мама, в белой юбке, в
белой майке и в белом берете, дирижировала хором. Пели все! И я не помню
грустных людей, грустных лиц до войны. Я не помню ни одного немолодого
лица. Как будто до войны все были молодыми. Молодой папа, молодая мама,
молодые все! И я с ними - счастливая, радостная и, как мне внушил мой папа,
"совершенно исключительная".
В левом углу от двери в нашей комнате стояла знаменитая двухспальная
кровать с никелированными спинками и шариками, которые я постоянно
откручивала. Эта кровать служила моим родителям около тридцати лет, до 1969
года. В тот год они переехали ко мне в Москву. Кровать осталась в Харькове,
а им пришлось купить современную тахту, которую папа проклинал и
благоговейно вспоминал ту незабываемую кровать с сеткой и периной. А может,
он тайно вздыхал по тому времени, когда был молодым, сильным...
У папы было очень много друзей. Особенно до войны. "Друзья" - это те, с
которыми его связывало дело, баян, профессия. "Кровенные друзья" - это те,
с которыми он говорил о профессии за столом. Раз вместе поднимали рюмки -
значит, этот друг становился "кровенным", то есть кровным. Без друзей о
водке в доме не было и речи. Но стоило папе сесть за стол с "кровенным" -
вступал в силу его характер: как это так, чтобы кто-то оказался сильнее
его? Чтобы он кому-нибудь уступил?
Были среди друзей и подруги. "Ухажерки". Те, которые ему нравились, за
которыми он ухаживал. Одинокие женщины, которых он утешал или словом, или
тихонько похлопывал их ниже спины, так чтобы - не дай бог! - нее увидела
мама. А я все видела и никогда своего папочку не выдавала. Папа всю жизнь
до старости пользовался большим успехом у женщин.
Он был прекрасно сложен, выше среднего роста. Очень сильный и
чрезвычайно легкий в движениях. Танцевал пластично и любое па брал с ходу.
У папы были синие глаза, темные вьющиеся волосы и открытый, теплый взгляд.
Но самым прекрасным в нем была улыбка! Когда он улыбался - улыбались все!
Если представить себе то время, те моды, моего папу с лучезарной улыбкой да
еще с баяном в руках... Да ни одна женщина не могла устоять!
Были у него и бесконечные поклонники. После работы около нашего окна его
уже поджидали несколько человек.
Я смотрела на маму: чем кончится? Или папа их пригласит в дом, и я буду
выступать, или он даст им денег, и они уйдут. И тогда я не буду выступать,
а буду слушать сказку.
А один поклонник был непьющий. Он входил, здоровался, глядя неотрывно на
папу, садился на диван и клал на колени кепку. Папа сидел напротив, на
нашей кровати с шариками, и играл для него. Для таких "настыящих" ценителей
музыки папа безукоризненно играл "репертуар", усвоенный еще в
муздраминституте: два марша - "Привет музыкантам" и "Старые друзья", танго
"Брызги шампанского", польку-бабочку и "Турецкий марш" Моцарта. Этот
поклонник все прослушивал, благодарил, прощался, все так же неотрывно глядя
на папу, и уходил.
- Что ему от тебя надо, Марк? Ну раз послушал, ну два... Сколько можно?
Черте что!
- Леличка, он тибе мешаить? Хай человек слушаить... И мне тренировка...
Среди поклонников были и нищие. Они знали все его маршруты и поджидали
папу на дороге. Все знали его по имени и отчеству. Еще бы! Щедрее никто не
одаривал! Папа останавливался, разговаривал с ними, расспрашивал. Ему все
было интересно.
До войны каждое утро в нашей маленькой комнатке раздавался стук в окно.
В форточку просовывалась голова растрепанного человека. У него в горле была
резинка, а на кадыке железка с дыркой, из которой вылетал свист. Он был
калека. Звали его Андрей. Я не могла к нему привыкнуть. При виде его всегда
забивалась в угол.
- Да ты не бойсь его, дочурка. Ета хороший человек. Людям усем нада
памагать... Ты даешь, и тибе бог дась... Во, моя детка...
Этот Андрей приходил к нашему окну каждый день, как на работу. Постучит,
подождет, а потом хрипит: "Марк Гаврилович! Здравия желаем..."
- Иди, - ядовито говорила мама, - твой дружок пришел...
- Полегчий, полегчий, девка, на поворотах, а то быстро у меня схватишь.
- И, широко улыбаясь, вырвав у мамы деньги, направлялся к окну. Деньги
всегда были у мамы. Папа их моментально тратил или безвозмездно отдавал
"взаймы". Андрей мне не нравился. Тут я была на маминой стороне. Такой
нахальный, неприятный человек, а папа с ним так...
Этот калека всегда сидел на углу Рымарской и нашего Мордвиновского
переулка. Около того здания, с которым у меня потом будет так много
связано...
При вступлении немцев в Харьков в этом здании была сперва немецкая
ремонтная часть, затем - немецкий госпиталь. Когда Красная Армия в первый
раз освободила Харьков, в нем был наш красноармейский госпиталь. Потом
немцы вновь взяли Харьков. Опять в этом здании разместился немецкий
госпиталь. И, наконец, 1 сентября 1943 года оно стало моей школой N 6. В
этой школе я проучилась все десять лет.
ВОЙНА
Было так весело и празднично. Было лето. Наш детский сад на лето
переехал в Ольшаны, под Харьковом. На всех праздниках в садике я пела, на
Новый год была Снегурочкой. Воспитательница говорила папе и маме: "Ваша
Люся должна стать актрисой". - "Да! Ета ув обязательном пырядке. Так и
будить!" - заверял ее папа. Я была влюблена в мальчика Семочку. На
сохранившихся фотографиях мы с мим везде рядом.
И вдруг родители срочно увозят нас в Харьков. Еще утром мы были в лесу
на прогулке. Нарвали ромашек и сиреневых колокольчиков. А вечером уже
оказались дома, и увядший букет лежал на диване... Все оборвалось
мгновенно, неожиданно.
Всего пять с половиной лет я прожила "до войны"... Так мало!
"Война, война, война... Сталин, Россия... фашизм, Гитлер... СССР,
Родина..." - слышалось отовсюду.
Что такое война? Почему они ее боятся? Мне было очень любопытно - что
такое "пострадало от бомбежки?" Как это выглядит?
После бомбежки мы с папой пошли в город.
- Марк, не бери Люсю. Там могут быть убитые. Зачем ребенку видеть это?
- Ребенык, Леля, хай знаить и видить усе. И хорошее и плохое. Усе своими
глазами. Жисть есть жисть, моя детка.
Мы пошли в центр, на площадь Тевелева. Во Дворец пионеров попала бомба.
Середина здания, там, где был центральный вход, разрушена. Окна выбиты. А
как же красные пушистые рыбки? Где они? Успели их спасти?
Городской пассаж, что напротив Дворца, был разрушен совершенно, и даже
кое-где еще шел дым.
"Да, усе чисто знесли, зравняли з землею... ах ты мамыньки родныи..."
Я так любила ходить в пассаж с мамой! Мне он запомнился как сказочный
дворец! Много-много света! И сверкают треугольные флакончики одеколонов:
"Ай-Петри", "Жигули", "Кармен"..., их много, бесчисленное количество. И
мама счастливая, как на Первое мая!
А теперь - бугристая, еще горячая груда кирпичей...
От Дворца мы пошли по Сумской улице к нашему дому. Около ресторана
"Люкс" лежала раненая женщина. Других, более пострадавших, наверное, уже
увезли в больницу. Она лежала на правом боку. Левое плечо у нее было
раздроблено, и цветастая кофточка вдавилась внутрь. Широкая белая юбка от
ветра поднималась. На ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса. От
ветра юбка закрыла лицо и видны были только белые трусики. "Товарищи!
Кто-нибудь, пожалуйста, поправьте юбку... Как стыдно... Товарищи, дорогие
товарищи, пожалуйста... Так стыдно..." - твердила она монотонно. Лицо у нее
было совсем серое. Она даже не стонала. Неужели ей не больно? Почему она не
кричит? Почему она говорит "товарищи, товарищи"?
На своем месте, около моей будущей школы, сидел Андрей, склонив на грудь
лохматую голову. Перед ним лежала на тротуаре его потертая кожаная кепка.
Его убило осколком в спину. Он так естественно сидел, что никто и не
подумал, что он мертв. Сидит нищий и сидит... Андрей был первым человеком в
моей жизни, которого я увидела неживым. Как это? Был - и больше нет...
"Усе, Лель, Андрей нам усем приказав долго жить... Усю спину ему
разворотило. Хай земля ему будет пухом. Эх, браток..."
Папа ушел на фронт добровольцем. В первые дни войны его возраст считался
непризывным. Тогда мне папа казался молодым и здоровым. Только много позже
я узнала от мамы, что он был инвалидом. После работы на шахте у него на
животе были две грыжи. Операция не помогла. Он всю жизнь носил бандаж,
который сильно вминался в живот с двух сторон. Ему нельзя было поднимать
тяжести. Но я помню, как он то и дело поднимал тяжелые вещи (один только
баян весил 12 килограммов). После той шахты у него всю жизнь был сильный
кашель. Когда он кашлял или смеялся, он всегда придерживал живот.
Папа ушел на фронт. Мы с мамой остались в Харькове. Филармония, за
которой числились родители, имела строгий лимит на эвакуацию. В первую
очередь эвакуировали заводы, фабрики, предприятия... а филармония и, тем
более, нештатные работники - позже. Так мы и просидели с мамой на
переполненном вокзале с чемоданами и мешками. А потом вернулись домой.
Маме было двадцать четыре года. Она ничего не умела без папы, всего
боялась. Когда папа уходил на войну, она была совсем потерянной и все время
плакала:
- Марк, как же нам быть? Что же делать, Марк? А? Не оставляй нас... Я
боюсь...
- Не бойсь Лялюша, не бойсь... Ты девка умная, чуковная... Што ж, детка,
сделаишь... Жисть есть жисть... Дочурочка тебе поможить... А я не могу
больший ждать... Пойду добровольно защищать Родину! Ну, с богум...
Папа ушел и унес с собой баян. А вместе с ним унес самые прекрасные
песни, самый светлый праздник - Первое мая, самое лучшее в жизни время.
Время - "до войны".
ВАЛИ
24 октября 1941 года в Харьков вошли немцы. В городе как будто все
вымерло. Только по булыжной мостовой Клочковской улицы шли немецкие войска,
ехали машины, танки, орудия. Не было ни выстрелов, ни шума. Жители
группками осторожно спускались вниз по Клочковской, чтобы поближе
разглядеть: какие же они, немцы?
Немцы шли, ехали молча. Никакой радости, никакого ликования по поводу
взятия крупного города не было. Все холодно, четко, равнодушно. На жителей
не смотрели. Мы разглядывали их дымчато-серую форму, лица, погоны. У
некоторых под подбородками висели железные кресты. Впервые увидели и
немецкие танки, тоже с крестами.
Несколько дней было затишье. Вообще не чувствовалось, что вошли враги.
Началось все позже.
Началось с того, что собрали всех жителей нашего дома, оставшихся в
оккупации, и приказали освободить дом. "Здесь будет расквартировываться
немецкая часть". Первый раз я услышала немецкую речь. Немецкий офицер был
немолодой, говорил вежливо. А вот переводчиком... - как же это? Вот это да!
Из нашего дома - Илья?!
- Илья, мам, смотри, дядя Илья! Ты видишь, мама? - дернула я маму за
платье, пытаясь развернуть ее к себе. Мне нужно было заглянуть ей в лицо.
Мама меня сильно ударила, испуганно оглянулась на жителей нашего дома и
шепотом приказала, чтобы я никогда больше не болтала глупостей.
- А то нас убьют... поняла?
Наш дом распался. Кто куда. Разбрелись по разным квартирам. Мы с мамой
попали в четырехэтажный дом, в квартиру на четвертом этаже. Этот дом стоял
по тому же Мордвиновскому переулку, только ближе к Рымарской. Из окон
нашего жилища, из комнаты соседки видна была слева, внизу, Клочковская, а
справа, вверху - Рымарская. Крутой, горбатенький Мордвиновский переулок
соединял эти две параллельные улицы. Нашей соседкой по квартире оказалась
женщина с ребенком. Девочку звали Зоя Мартыненко. Мать у Зои была большая,
кривоногая, с лицом, побитым оспой. Она с утра уходила, а девочка целыми
днями сидела одна "под замком". У Зои Мартыненко был очень хороший слух. От
нее первой я услышала немецкую песню: "О, танненбаум, о, танненбаум. Ви
грюн зинд дайне блетер..." Она пела в комнате "под замком", а я слушала и
запоминала в коридоре. Песне ее научил немец, который стоял у них на
квартире, пока их с матерью не подселили к нам. Что означают эти слова, я
так и не узнала.
Главным же персонажем нашего нового дома была женщина двадцати девяти
лет - Валентина Сергеевна Радченко - Вали! Так она себя называла. Она
родилась в украинском городе Волчанске. В Харькове все говорят с украинским
акцентом. У Вали был такой чудовищный акцент, что его чувствовала даже я.
Чтобы услышать ее речь, нужно все гласные и звонкие согласные произносить
буквально, не редуцировать, то есть "войська", "пирожки" и т.д...
Никогда еще в своей жизни я не встречала более экстравагантной дамы! Как
сказал бы мой папа, в ней наверняка было что-то "артистическое".
Вали была высокого роста, с длинными ногами, приятным лицом и голубыми
глазами. Ее роскошные пышные волосы стали предметом моей зависти. С детства
меня регулярно стригли под машинку, оставляя один чубчик.] Волосы Вали
красила. Однажды, намазав их перекисью, она прилегла и заснула. А
проснувшись, прибежала к нам в ужасе: волосы на той стороне, что была
прижата подушкой, превратились в липкую массу, кисель. И отвалились прямо
на наших глазах.
Но Вали была бы не Вали, если бы не придумала выхода. Наутро волосы были
зачесаны слева направо и прекрасно закрыли плешь около уха. Она их собрала
и заколола розовым бантиком. У нее везде были бантики: та платьях, на
занавесках, на абажуре. Я на всю жизнь полюбила бантики.
За ночь Вали сшила себе шляпку из коричневого бархата и оторочила ее
кусками рыжей лисы. Я была в восторге. Вали мне казалась волшебницей. Эта
шляпка, надетая набекрень, не только прикрывала отвалившиеся волосы, но как
нельзя лучше сочеталась с ее плюшевым пальто - коричневым, с тигровыми
брызгами. Сзади пальто было расклешено. При ходьбе фалды метались из
стороны в сторону. У меня аж дух захватывало. Походка у Вали была
подпрыгивающая. Голову она держала высоко. Когда она шла по улице, на нее
оглядывались все. Тогда было модно подкладывать плечики. У нас было так
много этих ватных треугольников, что мы даже топили ими железную печку. А
тетя Валя делала такие высокие плечи... Шея просто утопала в них... Шик!
Туфли она пошила из коврика. "Леля! Как тебе мои ковровые туфельки?
Хо-хо!"
И опять она - чудо! Женщина сама себе сшила не платье, не пальто...
Туфли! К старой подметке и истрепанному кожаному верху туфель она пришила
покрытие из ковра! Вот это мастерица!
С отъездом папы образовалась пустота. Я не могла найти себе места. Все
люди казались мне скучными и пресными. И, конечно, я по уши влюбилась в
тетю Валю. Я ходила за ней как тень. Я изучала все предметы в ее комнате.
Сколько там было диковинного! Кровать с железными спинками причудливой
формы. На спинках - на голубом небе с дымчатыми облаками летят розовые
ангелы с белыми цветочными венками на голове! Царская кровать! Иногда мне
разрешалось на ней полежать. Но предварительно тетя Валя накрывала ее
старым одеялом: "Ложиться на чужую постель, доця, негигиенично, запомни это
на всю жизнь".
Она вскоре сообщила маме: "Наша доця будет артисткой, Леля. У меня глаз
набитый. Я ведь тоже артистка... О! Если бы не война... Хо-хо!"
На стенах у нее висели фотографии актрис немого кино и цветные открытки,
на которых изображены были любовные парочки. Они висели вперемежку с
веерами из перьев и боа. У тети Вали была даже приплетная коса. О ней я
тайно мечтала. Вот бы пройтись по улице с такой длинной косой!
... Я рассматривала открытки. Тетя Валя ходила по комнате, перебирая
свои бесчисленные флакончики, и напевала вальс Штрауса. Я была от счастья
на седьмом небе! Мне грезились сказочные феерии. Я вся в белом, в розовых
перьях, с золотом. Или я - вся в черном с пушистой белой муфтой. И музыка,
музыка, музыка!
- Тетя Валя? Какие же красивые тети у вас висят!
- Тети? Хо-хо! Это не тети, доця. Это все я!
Ничего общего с тетей Валей эти дамочки с черными челками и с
продолговатыми лицами не имели. Но, боясь потерять ее дружбу, боясь ее
обозлить или обидеть, я робко говорила:
- Ой, тетя Валя, вы в жизни лучше...
- А что же ты хочешь, доця? Это же мастерство! Такая, доця, профэссия.
Это ведь характерные роли...
Тетя Валя явно имела отношение к театру. Она произносила такие
"артистические" слова, как "мастерство", "профэссия", "роли"...
ГРАБИЛОВКА
- Марк! Гостей мы приняли "як люди", а назавтра совсем нет денег.
- Возьми в соседки.
- А дальше что?
- А ничего. Што дальший? Што бох пошлет. И не нада меня, Леличка,
копирувать, добром прошу тибя, уважь.
Утром стук в дверь: "Марк Гаврилович! Не откажите. Отыграйте у нас на
свадьбе".
- Лель! Што я тибе гаварив? Деньги сами в руки идуть... За мною не
пропадешь! За хорошим мужум и чулинда жена...
Так мы и жили до войны. Сегодняшним днем. Перед самой войной мама
удивлялась: "Ты знаешь, Марк, сегодня Маковецкие несли из магазина мешок
соли. Заче