Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
ось застойных явлений. И она
дни и ночи напролет носила девочку на руках. Когда мы с папой появились на
пороге, мама обрадовалась и расцвела. Машенька хрипло и прерывисто дышала.
"Лель, хай ребенык побудить з родною мамую", - разрешил папа. И мама с
неловким сожалением оторвала от себя комок в тряпочках, пахнущих больницей
и чем-то пряным. Ребенок больной-больной, а тут вдруг сразу "почуковнел" и
зорко стал следить за тем, что будет "дальший". Глаза у моей дочери стали
как у умного, битого жизнью щенка, которого продают на рынке новому
хозяину. "Унученька ты моя дорогенькая, ето ж твоя родная мама, я ж тибе за
ее гаварив". Девочка посмотрела не на меня, а куда-то в моем направлении.
Слабо провела по моей щеке влажной ладонью, мол, это я знаю. А они-то,
они-то куда уходят и дверь закрывают, ушли? А я? Оставили меня с этой чужой
тетей, мамой... Ее лицо начинало стягиваться к середине. Глаза крепко
закрылись. Подбородок подтянулся к носу. Нос провалился. И после сильного
шипа из широко открытого рта вырвался неожиданно мощный хриплый крик:
"Леля, Леличка, Лелюшенька, любимая, дорогая моя!!! А-а-а..." Тело ее
судорожно вздрагивало и сотрясалось. Она изо всех сил колотила меня мокрыми
кулачками. Двери в палату широко распахнулись. Родители вскочили. Мама
выхватила у меня ребенка. Машенька обвила ее шею своими худенькими
ручонками и сразу затихла. Все случилось молниеносно быстро, как будто
заранее все знали, что произойдет. А я прижалась к папе.
Мой ребенок счастлив. Он купается в море любви. Так же в этом море
купалась и я. Море любви - из него я вынырнула и отправилась в одинокое
неизвестное плавание. Море любви - вот чего я искала. Вот чего я ждала от
всех вокруг... Как часто я ощущала мучительную пустоту в душе, тоску, сама
не знаю о чем. Как часто я чувствовала, что искала чего-то эфемерного,
ускользающего, но необыкновенно прекрасного - самого-самого: когда летишь и
хочется крикнуть на весь мир: "Я нашла, слышите? Я нашла! Я купаюсь в море
любви!" Но нет, это оставалось недостижимым. В моей семье умели любить.
Уметь любить, как понимаешь со временем, это редкий талант. Еще более
редкий, чем талант в искусстве. Моей дочери будет так же тяжело, как и мне.
Мы с ней в детстве получили большую дозу этого "моря". Только она еще
больше, ведь моей маме было восемнадцать. А теперь ее бабушке - сорок два.
В сорок два года к маме пришло то, чего она не понимала в молодости. И все
равно, с папиным "океаном" не могло сравниться самое бескрайнее море. Ну
какие же мы разные с моей дочерью! Я всю жизнь призываю: "Папочка, папусик,
любимый, любименький". Мой ребенок призывал в трудные минуты Лелю: "Леля,
Леличка, любимая, дорогая моя". Как будто не слышала от дедушки слов
"любименькая, Дорогенькая". Вот как интересно. В полтора года ребенок
инстинктом верно почувствовал, что все жизненно важное идет от Лели. Она в
семье подпольный главнокомандующий. Они с мамой одной группы крови. А мы,
конечно, с моим папой.
После развода нам с дочерью досталась тринадцатиметровая комната в общей
квартире на первом этаже высокого московского дома на большом проспекте.
Был 1962 год. Ей уже было три года. И настала пора забрать ее у родителей.
Как им это ни было тяжело они понимали, что ребенок должен жить вместе с
матерью. Этот ответственный момент - "передача девычки з рук на руки" - был
уже не импровизацией, а продуманным, выверенным спектаклем. Моя мама
привезла дочь, якобы в гости к ее маме. Три дня мы ходили по зоопарку.
Побывали в кукольном театре. И любимое мороженое покупалось в
неограниченном количестве. Все исполнялось по папиной программе: "Леля ей
не даеть удоволь мороженага. А ты, як истинная родная мать, дай своему
ребенку столько, сколька он просить. И тогда она зразу распознаить, аде на
самом деле есть истинная мать. Ты ж сама, дочурка, знаишь, что Леля человек
вредный. А ты, як мать, етый вред убери з дороги. Ребенык усе чисто
понимаить". В общем, приручение шло полным ходом. Но как только мама
отставала, девочка тут же замедляла шаг, оглядывалась, забывая про
мороженое и про меня. Ночью спала только с бабушкой - рука з руке. И вот
проснулась она утром и обнаружила, что бабушки нет. "А Леля уехала в
Харьков, к дедушке. Мы теперь с тобой будем жить в Москве, - говорила я. И
чувствовала свою полную несостоятельность. - В Москве хорошо", - а в
голове: ты еще скажи трехлетнему ребенку, что Москва - столица. Скажи, что
в Харькове таких мишек нет, каких мы видели в зоопарке. Что делать, с чего
начинать совместную жизнь? Дочь смотрела на меня слепыми, ничего не
видящими глазами. Не нужна ей была столица с мишками и мороженым. Ее мозг
лихорадочно работал и, видно, зашел в тупик. А лицо, как тогда в больнице,
пошло собираться к середине. Но крика не было. Некого было звать на помощь.
Начались всхлипывания, перемежающиеся с горькими стонами, как бывает у
взрослого человека, несправедливо обреченного на муки. Потом она бросилась
к двери. Но дверь была на замке. Тогда она стащила со своей подушки
наволочку и стала судорожно складывать в нее все свои вещи - грязные и
чистые, сухие и мокрые. Пряталось в наволочку все, что имело хоть какое-то
отношение к ней. Потом она надела байковую теплую пижаму, хотя на дворе
стояла жара. Но ведь дедушка учил, что пар костей не ломит. Сунула ноги в
сандалии - левый на правую ногу, правый на левую. При этом она что-то
говорила и говорила. Всхлипывания перемежались монологом, в котором ясно
слышались слова: Леля, дуся Марк, парк Горького, кот Мурат, массовка,
Дворец пионеров, Клочковская. "Дай ключ", - потребовала она. Я протянула
ключ. Но он ее испугал, потому что ничем не напоминал дедушкину тяжелую
связку ключей, похожих на металлические детали разорвавшейся бомбы. "Открой
дверь". Я открыла дверь. И моя дочь, как птица, вылетела от меня на большой
двор. Запомнив дорогу, не петляя, она уверенно побежала. И понеслась по
большому Московскому проспекту со своей наволочкой, из которой выглядывали
бегемоты, слоны и ночные рубашки с цветочками. "Чья это девочка, товарищи?
Девочка, чья ты? Где ты живешь? Кто твои папа и мама?" - "Я еду до Лели и
до дедушки Марка у Харькув!" Да, самая пора забирать ребенка. Потом будет
уже поздно. Вот уже и дедушкин диалект налицо.
Боролись мы долго - кто кого. До изнеможения. Несколько ночей мы почти
не спали. Тупо смотрели друг другу в глаза. И молчали. Потом враз обе,
обессиленные, уснули. Я в кровати. Она в кресле. Из протеста не ложилась в
кровать. Ведь кровать - это все-таки этап смирения. Кровать - это уже
что-то окончательное. Ранним утром я открыла глаза. На меня был устремлен
чистый и ясный взор моей, ох какой, загадочной дочери: "Мамочка, я хочу
питиньки".
Слава богу, думала - не выдержу. И я сразу же окунула ее в свою жизнь,
свои гастроли, концерты. Пусть познает жизнь своей мамы горячим, недетским
способом. И пойдут потом укрощения и притирки и ощущение страха уже не
только за себя, но и за родное существо рядом. И новое ощущение
материнства. И выработка личных методов воспитания, соединяющих и "море", и
муштру. Это все потом.
"Ничто на земле не проходит бесследно". Стрессы и неприятности закаляют
душу, но подтачивают организм. Все мои перипетии вылились в болезнь,
которая полностью выбила меня из жизни. Я почувствовала сильную боль в
суставах ног и рук. Сердце бешено застучало и давало сто тридцать ударов в
минуту. И самое страшное - стал пропадать голос. Сначала подсипывала
слегка. Это стала замечать к концу картины "Гулящая". Но в РОЛИ усталая
сипотца была даже к месту. А потом голос стал совсем не мой. И однажды он
исчез совершенно. Актер без голоса - все равно что машина без мотора. Как
дерево без листьев. Как рояль без клавиш. Нет большей драмы для артиста,
чем потеря голоса. Пусть даже излечимая и самая кратковременная. Потеря
голоса - этим все сказано. Спроси об этом у артиста, пережившего такое, и
увидишь, как изменится его лицо, как моментально у него пропадет юмор. И он
начнет прочищать горло - гм-гм, гм-гм. И это чисто инстинктивно, от
панического страха повтора такого наваждения. Мне кажется, что артисты,
перенесшие длительную потерю голоса, уже пережили в жизни своеобразную
трагедию. У меня же голоса не было больше года. "У двадцать пять лет полная
калека". Что делать, куда деваться? К родителям в Харьков? Жестоко
обрушивать на них еще и это. Они счастливо живут себе и не ведают, что там
со мной на самом деле. Обмолвлюсь кое-каким словом маме по телефону, и она
ходит мучается, ничего не говорит папе.
- Лель, можа з дочуркую что неладно, а, Лель?
- Да нет, Марк, у нее все в порядке, у меня свои дела, отстань.
- Дочурка, - спрашивал он у меня, - а якеи у нее могут быть свои дела,
когда мы з ею делаем усю жизнь одно общее дело на благо нашего народа. Мы
делаем людям веселую жизнь, дочурка, ты ж сама знаишь. Значить, што
выходить? Значить, она улюбилася. А як же иначий?
И он уже высчитывал в кого. И самое удивительное, что у него все
сходилось. Все совпадало и все подтверждалось: "Когда твоя мать ездила до
тибя у Москву, и етый парень з парка Горькага вокурат в етый самый мумент
быв у сталице. И он тут як тут. Ну што ты на ето скажешь, а, дочурка? Ей и
нима чем крыть".
Я его выслушивала, говорила, что мама была с Машенькой, не выходила из
дома. Но больше всего я боялась, вдруг он заметит, что я вот-вот рассмеюсь.
Дорогая моя мама! Сколько же она выдержала несправедливых обвинений из-за
того, что умеет похоронить в себе тайну. Из-за того, что умеет быть
настоящим другом.
Это было безжалостно, но я опять обрушилась на родителей Папа встретил
беду мужественно. И сразу же приступил к действиям: "Отыскать у Харькуви
врача, а лучий - "прохвесора" У меня обнаружили сильные эндокринные
нарушения. Отсюда V. частый пульс. Если подлечить основную болезнь, будут
уходить и боли в суставах. И родители положили меня в больницу. Я была
настолько сломлена всем комплексом навалившегося на меня - одно на другое,
без передышки, что могла понять сам факт происшедшего - вот я и в больнице,
но не его значение - что я сильно больна. И тут, в больничной палате, у
меня появилось много времени для того, чтобы видеть себя со стороны. Думать
и анализировать, делать выводы. Вставать, ходить, приседать было мукой.
Говорить нечем - один сип. Так что целыми днями я лежала и молчала.
Принимала лекарства и думала, думала. Вспоминала и перемалывала. Ах эта
больничная зима 1961-го...
Меня постоянно преследовала мысль, что, куда я ни отправлюсь, хоть на
край земли, мне все время теперь чего-то будет не хватать. И мои поиски
будут безнадежными. Я часто видела ту квартирку на окраине Москвы, в
которой наводила уют. В которую отовсюду привозила разные штучки. Но они не
прижились. А так и остались штучками. Не прижилась и я. Стояли вещи, мои
фотографии. А меня там не было. Больше я не вешаю в доме своих фотографий.
Вдруг, среди ночи, когда в палате было тихо-тихо, я просыпалась после
короткого сна, потому что во сне ясно видела себя уходящей из того дома с
чемоданом и с дочкой на руках. Как бежала по морозу на первый появившийся
автобус. Лишь бы скорее, куда-нибудь, только подальше от дома. Твой дом
там, где ты чувствуешь себя как дома. Не было больше у меня такого места.
Да, случилось так. Человек красив, талантлив, оригинален, но не твой.
Конечно, я любила того, кого не знала. Когда ушла острота кратковременных
всепрощающих примирений, а главное, прошло время, которое позволило как-то
отдышаться, вот тут-то я неожиданно начала все видеть как-то
сфокусированно. Четко, но издали. И началось прозрение. Ах, какой же
эмоциональный заряд был брошен на это чувство, ах, какой заряд. Как же меня
в начале конца мучило ветвистое украшение на голове и пригибало к земле от
стыда. А потом ничего, свыклась. Научилась сдерживать слезы, чтобы они не
раздражали. Это так обидно.
... Теперь ненавижу в роли слезы. Любым путем обхожу их. Или оставляю их
за кадром. Как в "Пяти вечерах", в финале. Целый день готовилась, плакала,
чтобы в кадре быть опухшей от слез, но с сухими глазами. И режиссер все
понял. Я читала это по его лицу.
Я лежала в палате и вспоминала. Боль удалялась все дальше и дальше. И я
все яснее и яснее видела, что замок свой возводила на песке. И вот песок
рассыпался, а замок рушится. Я уже не играю в пьесе, а наблюдаю со стороны
как зритель. За мной оставалась расщелина, которую я принимала за райские
ворота. Вот, думаю, распахну, - а там, "море любви"! Э, нет, "юная дама",
прощайтесь с иллюзиями. Боль в душе утихла. И телу стало легче справляться
с недугом. Несмотря на боль, я насильно ставила себя на ноги. Кажется, я не
испытывала больше к объекту своего обожания ни тепла, ни уважения. Ни тем
более любви. Наверное, что-то подобное пережил поэт, когда написал строчки:
"Обманом сердце платит за обман". Это Лермонтов. Или все - или ничего. Вот,
пожалуй, суть моих бессмысленных поисков. Обидно. Но видеть его больше не
хотелось. А в семье у нас появился термин - "отец нашей Маши".
Верно, что в поражении победа. Умерла моя любовь. Утихла моя тоска. В
моем родном Харькове, в больничной палате, рядом с любимыми родителями я
оздоровилась. Я поднялась над собой. Приходило исцеление, потому что умерла
моя любовь. Я была счастлива! Парадокс. В душе надолго поселятся испуг и
подозрительность. Около меня будут появляться милые и интересные люди. Но
это будут случайные люди. Ведь одиночество прекрасно. Но не тогда, когда
оно длительно.
И я, как черепаха, начну потихоньку обрастать непробиваемым панцирем
запрета на искренность и нежность. Буду обогащаться новыми и новыми
изощренными и гладкими фразами, которые ничего не выражают. Но и не
обижают: "Ах, мы вас обожаем!", "Как вы милы!", "О, у меня нет слов", "Мы,
кажется, в вас чуть-чуть того, как это по-русски... Ай лав, монамур,
Баттерфляй!" А почему на "вы"? - ежеминутно помнишь: вылезешь из брони, так
и схватишь щелчок по носу. Да и зачем вылезать. Именно это и имело успех. И
это вместо простого "люблю".
Однажды, в роли, я искренне скажу это слово. И мой талантливый партнер
почувствует, что это сказано не по-актерски. Партнер будет по-настоящему
талантлив. И, как всякий талант, неожидан и необъясним. Он вдруг
заинтересуется, начнет искать, сравнивать меня в жизни и в работе. И никак
не выведет точную формулу: тут она в жизни, тут в роли. Он напрямую уколет
меня "случайным человеком". Мол, как же это могло случиться? Такой прямой
вопрос сразу насторожит. Но дальше развивать эту тему я ему не дам. Я
перебью его мертвым взглядом, который меня защищает в те моменты, когда
колют в больные места. Я посмотрю ему прямо в глаза. И даже сейчас я ощущаю
боль, с которой сжались в карманах мои вечно мерзнущие руки. И мне будет
все равно, что он подумает... Многое хотелось сказать ему. Он бы понял,
но... Знаете, орлы летают в одиночку.
ГЛАВНОЕ - ПОНЯТЬ, ЧЕГО ДЕЛАТЬ НЕ НАДО
В свободное время все стремятся за город. На чистый воздух. От людей не
отстаю. Тоже стремлюсь на воздух. Прибываю на природу. Оглядываю зеленые
окрестности. Полной грудью вдыхаю кислород раз десять. А на одиннадцатый
начинает кружиться голова. Потом она уже в железных тисках. Но кто же на
природу берет цитрамон? Когда же наконец все надышатся? Когда же всех
потянет обратно в город, где жизнь бьет ключом, бурлит и пенится. Сейчас,
наверное, "там" происходит самое главное, двигающее вперед, "дальший". Там
работа, там... А здесь ходишь и тупо дышишь. Или лежишь до одури под
солнцем. Глупо пролетает время. И мчишься в город, пахнущий милой
одурманивающей гарью. И голова мгновенно проходит. Она снова чистая и
ясная. А тут, в городе, все на своих местах. Ничего сверхъестественного не
произошло. То был ложный страх. А на душе все равно спокойнее. Любовь к
запаху бензина и выхлопным газам у меня с детства. После войны, когда в
Харькове появились первые "Победы", я гоняла за ними по нашей Клочковской и
жадно вдыхала такой новый едкий запах. Во всем мире он одинаковый. Он меня
успокаивает.
Я сбежала из больницы в Москву. Ни больничного режима, ни даже любимых
родителей выдержать больше не могла. Жизнь стремительно убегала прочь. А я
вдали, где-то на периферии, от событий, от профессии. Лежу, болею. В Москве
моя жизнь. В Москве мое поле битвы... И вот я вернулась. И что же? Жизнь у
всех идет своим чередом. Произошли и происходят события. Но для меня -
никаких новостей. Уже больше года тянется глухой простой. В Театре
киноактера снята с "простойной" зарплаты. Все сроки после "Гулящей"
миновали. Меня некоторое время щадили, а потом сняли с довольствия. Через
время в театр придет новый директор. Увидит мое кризисное положение. В
шумовом "гургуре" японского фильма я скажу фразу: "Да-да, Тасико-сан, я его
позову". И меня опять на некоторое время возьмут на "простойную" зарплату.
Сцены у театра не было. Спектакли не ставились. Но они репетировались!
Репетировались на самодеятельных началах. Чтобы актер не мог забыть, что он
все-таки актер. В то время в коридорах и комнатах помещения Театра
киноактера полным ходом шла творческая жизнь. И я ринулась в творческие
коридоры. В роли Джульетты я совсем не по-девичьи, не шустро, а медленно,
преодолевая полиартритную боль, опускалась на колени перед кормилицей. Но
все же опускалась и исполняла мизансцену. И пусть Джульетте не подходил мой
больной сиплый голос, но я говорила ее прекрасные монологи. В тот период,
когда ко мне медленно стал возвращаться голос, у меня был очень
своеобразный тембр. Эдакий модный "секс-тембр". Вот бы иметь записи на
память с тем голосом. Но до записей ли было тогда. И тот мой "секс-тембр"
по необходимости оставался тоже маленькой домашней радостью с коридорным
успехом. Но я жила, тянулась изо всех сил, репетировала в коридорах,
больными пальцами играла на гитаре дома. Только в работе, только в ней,
голубушке, приходило облегчение, какой бы скромной и незаметной она ни
была. Работая над Джульеттой, открывала для себя мир Шекспира, проживала
трагедии Гамлета, Отелло и короля Лира. Счастье училась измерять пережитыми
несчастьями. И моментально запоминала те строчки, которые помогали, давали
заряд. "Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих
отлагательств". Замыслов, да еще с размахом, нет. Исчезло, как будто
испарилось то свойство мозга, которое управляет способностью мечтать. Не до
мечты, не до размаха. А вот об отлагательствах - это ближе. Не прозябай, не
отлагай, работай в коридорах, работай в комнатах, работай дома с гитарой,
работай идя по улице. И пусть еще долго не видать плодов. Человеку, для
которого одно из тяжелейших испытаний есть не отсутствие семьи, не
отсутствие любви, не отсутствие наличия материальных благ, а отсутствие
работы, девальвация профессии, если он от этого гибнет... Ох, он должен
обладать большим запасом нравственной прочности, чтобы выжить. Рядом со
мной жили, трудились, работали и репетировали мои коллеги.
Студия киноактера... Здесь не спросят, зная, что ты в простое: где ты
сейчас снимаешься? Такой вопрос - жестокая шутка. Здесь можно было
поговорить, вспомнить, пожал