Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
ра. Смотрю, выкладывает на стол сто граммов
колбасы. Думаю - что это с папой? Уж если он покупает, то все, что надо и
не надо. Что-то его мучает. Мне ничего не говорит, а потом: - Леличка, ты
прости меня. Я тибя ругав, што ты не хозяйка. Я тока щас поняв, якая ты
исключительно расчетливая. Ето ж кому сказать... четыре рубля сто грамм
колбасы! Ето ж у трубу вылететь - у два щета... Як же ты справляисся?
- Как четыре рубля сто грамм?
- Леличка, ты же больная, я и купив тебе самую что ни на есть дорогую.
Ты же любишь, аде сала многа.
- И ты заплатил за сто грамм четыре рубля?
- Ну а як же? Даю я ей пять, а она мне рубль сдачи.
- Пойди немедленно в магазин, забери три рубля шестьдесят копеек!
- Да хай оно сгорить, штобы я унижався!
Я вскочила, у меня и температура сразу прошла.
- Я-то продавщицу эту знаю... Ну ладно, не смейтесь...
- А колбаску ты сьела? А, мам?
- А как же! И колбаску съела, и сдачу забрала. Три шестьдесят!
Во время своих "воспоминаний" мама ни разу не переменит своей любимой
позы. Сидит спокойная, грузная... и никакой внешней игры. Все через
внутреннюю эксцентрику.
Когда родители стали жить в Москве, первым делом папа захотел пойти в
Третьяковскую галерею - близко рассмотреть, как Иван Грозный убивает своего
сына.
Мы с мамой пустили его вперед, а сами пошли следом. До "Грозного" много
залов. И папа, забыв о нас, окунулся в незнакомую, интересную жизнь. Он
подходил близко к картинам, читал надписи, отходил, ухмылялся, потирал
руки, хмурил брови, улыбался, что-то шептал, искал нас глазами.
Около картины Иванова "Явление Христа народу" нам пришлось присесть.
Папа внимательно и долго изучал каждое лицо. Потом рассмотрел все фрагменты
к картине, потом каждый фрагмент искал на картине, потом опять долго
смотрел на Христа. Эта загадочная сила интересовала его всю жизнь.
Женский портрет привел его в восторг. Его поразило не лицо, а то, как
написаны "бахрамотки", "як насквозь светять, прямо як живые..."
От Васнецова папа был в восторге. То, что раньше он видел в
репродукциях, на конфетных обертках и коробках, теперь увидел на больших
полотнах на всю стену. Папа любил все масштабное. И это были его любимые
сказочные герои.
Около Верещагина "Апофеоз войны" вдруг стал грустный, настроение упало.
- Лель, пошли домой.
- Марк, ты же хотел Грозного посмотреть.
- Вже не могу, устал. Нет, надо посмотреть, а то совесть будет нечистая.
"Иван Грозный" привлекал к себе много посетителей. Картина была под
стеклом. Папа это сразу подметил. Смотрел грустно, долго... рассматривал
ковер, глаза Грозного.
- От так бы и меня батька тоща, если бы не осечка, дочурка.
Я не знала, что мне делать: или быть рядом с папой, у которого
испортилось настроение, или успокаивать маму, которая плакала в соседнем
зале. Она даже не замечала, что на нее обращают внимание.
- Шахта, деревня, война... он ведь ничего не видел... не могу... так его
жалко. Счастлив, как ребенок. Стыдно, и сердце болит. Фикус, вино, птицы, в
деревне не было, а он хотел... Не знаю, что со мной, все время плачу,
жалко...
Бедный мой папочка! Всю жизнь он хотел отрастить живот "як у буржуя, у
помещика", но никогда не поправлялся.
Мечтал приобрести "летчискую куртку, як у Чкалова", но кожаные куртки не
продавались.
Просил маму: "Хай портная-швейка пошиить мне френч з карманами, як у
Сталина", но мама считала это нескромным и была категорически против.
И единственное, что он осуществил - приобрел и носил "шляпу у сеточку,
як у Хрущева".
На первом этаже музея настроение у папы наладилось.
- Лель, а ето што за куча?
- Где ты видишь кучу, Марк?
- Ну, во ета.
- Марк, котик, это же скульптура из дерева.
Папа подошел ближе:
- Лель! Да ето дидок з сопилкою! Во мастер! Во ето руки! 3 одного полена
вырубив... Як? Ко-нен-ков! Ну, спасибо... Як же ты меня порадовав.
Шли домой через мост, мимо кинотеатра "Ударник". Папа рассуждал об
искусстве.
- Ето великое дело. Усе давно повмирали, а я смотрю, што сделали их
руки. Ето навеки. Главное у жизни - работа. Ты помрешь, а работа твоя
стоить и гаварить людям за тебя.
Когда в 1972 году мы снимали дачу в Шереметьеве, папа увидел в
заброшенном сарае доски. На следующее утро он уже мастерил замысловатые
скамейки: "для двоих", "для компании", "для одинокага". Его изделия и
сейчас украшают двор той дачи. Когда кто-нибудь садится на красивые,
прочные скамейки, хозяева с удовольствием комментируют: "Это знаете, в 1972
году нам смастерил Марк Гаврилович. Редкий человек".
"Лель, закрути унученьке волос на бигуны и купи ей новые колгоспы. Мы
завтра з ею у фотографию пойдем. Хай ей будить память. Она з дедушкую".
Папа прекрасно знал, что надо говорить "бигуди" и "колготки". Но это
были нерусские слова. Несерьезные, глупые; он чувствовал, что из них можно
вытянуть смешное. Он их и перевернул на свой лад: бигуны и колгоспы.
Мы долго не могли дать имени карликовому пинчеру, которого я купила
папе. По предложению актрисы с "востроватым", лицом мы его назвали Федором.
Папа был возмущен!
"Як можно поганить русское имя! Ето грех. Собака есть собака. Эдик! Иди
сюда!" - и назвал свою любимую собаку Эдик.
Федя - это русское, а бигуди, колготки...
"Унученька, моя богинька, моя клюкувка. Вот дедушка умреть, а ты ему
цветики на могилку принесешь, поплачешь, и дедушке легче станеть". Везде
после папы оставался след, память, истории...
"Штобы не сидеть у дочурки на шее", папа против нашего желания устроился
работать ночным сторожем. Служебным собакам возил колбасу и сахар, даже в
выходные дни. На работе сделал сам всю проводку, заменил все лампочки. Там
уже давным-давно работают другие, а папины лампочки все горят. И всем
светло!
Он любил меня, свою внученьку Машеньку, обожал своего карликового
пинчера - Эдика-Федора... Но больше всех на свете папа любил маму! При ней
он был весел, жизнерадостен, любил "кровенных", увлекался "приятными
дамочками", но если мамы не было - на душе у папы был мрак. Когда она
задерживалась в городе, у портнихи, он уже нетерпеливо ходил по квартире,
по двору, по Клочковской - туда-сюда, туда-сюда. "Ну што швейки так долго
делать? Вже три плаття можна пошить... ее А. усе ждуть. Во, якой
несознательный человек".
Если мама уезжала в санаторий, он ей писал такие жалостливые письма, что
мама, не пробыв до конца срока, возвращалась домой. Да что-то я и не помню,
чтобы она ездила по санаториям. По-моему, это было один раз. В 1959 году у
меня родилась Маша. И мама приехала в свой отпуск ко мне в Москву. С тех
пор она все свои отпуска проводила с нами. Всегда приезжала с полными
корзинами. "Усе, усе вези дитям. Дочурке и моей клюкувке унученьке. Они -
наша радость. Больший в нас никого на свете нима, Лялюша".
Мы с мамой были так дружны, мне было легко с ней. Вдруг, через неделю
приходит срочная телеграмма из Харькова: "Леля, выезжайте немедленно. Марку
очень плохо. Соня". Мама сразу почернела, побежала на вокзал и уехала с
первым же поездом в Харьков. А через три дня пришло письмо от нее: "Я
неслась с вокзала. На ходу выпрыгнула из трамвая, думала, разобьюсь. Ведь у
него с сердцем - ты знаешь. Он может в любую минуту... Уже около ворот
слышу баян, и папа заливается частушкой. Представляешь? Паштетик в гостях,
играют в два баяна. Я как вскочила в комнату! Представляешь, какое у папы
лицо, когда его застают врасплох? Я к Соньке - думала, убью ее. "Леля! Я не
виновата! Он же вчера болел. Я ему только что банки ставила, а сейчас он
уже поет". Все остальное я уже знаю. Я слышу, как тетя Соня говорит: "Он же
самасечий! Вы все самасечии! И зачем я его только послушала! И наверху
соседи самасечии! Те - просто кусок Гитлер!"
Я вижу своего папу - опять несчастного, больного, слабого. Я слышу, как
он говорит: "Лялюша, прости. Я вже не мог дождаться. Аккынчательно без тибя
присох. Думав, ты ще не скоро собересся. А ты вже война. Вже и дома. Ах ты
ж, крошка моя ненаглядная". И мама уже забыла про телеграмму, про поезд,
про трамвай и про то, как она услышала баян и папину любимую частушку:
Эх, сыпь, кума, ладь,
Кума, дело не подгадь!
Ах, сыпала и ладила,
А дело не подгадила!
17 марта 1972 года в ЦДРИ был мой творческий вечер. Процедура эта очень
тяжелая и нервозная. Как только актер решил дать согласие на творческий
вечер, ему сразу надо выдавать награду. Еще до результата.
Мало того, что нужно точно наметить программу вечера, все отрепетировать
и знать назубок, упросить партнеров прийти на репетиции, освободить их от
спектаклей в театрах на этот вечер, еще нужно суметь уговорить авторитетных
людей прийти на вечер и сказать несколько теплых слов о тебе. Без этого
нельзя. В программе стоят известные фамилии, и в зале их ждут. Кто-то не
смог. Кто-то дал согласие, а потом заболел. У кого-то как раз в это время
работа в другом городе. У кого-то спектакль, а замены нет. Мы с
руководителем ЦДРИ никак не могли уточнить фамилии в программе вечера.
Многие хотели сказать обо мне. Пришли только двое. Треть вечера в зале был
"лед". "Карнавальная ночь" прошла при гробовом молчании. Смеялись только на
экране. Это жутко! Но без "Карнавальной ночи" нельзя!
Потеплело, когда после фрагмента из "Рабочего поселка" я сыграла сцену
из мюзикла "Целуй меня, Кэт", где мои куплеты заканчиваются эксцентрическим
танцем. Это соединение двух полярных жанров, видимо, понравилось публике.
Она поблагодарила сдержанными аплодисментами. После фрагмента из нового
фильма "Тень", где я в роли придворной актрисы Юлии Джулии, в зале уже было
теплее. А когда на экране прошла сцена Юлии Джулии и Министра финансов,
роль которого исполнял 3. Гердт, в зале появился интерес, и вечер пошел
"набирать"...
В конце программы я пела. Пела знакомые и незнакомые песни, пела свои
песни. И даже "Песенку о хорошем настроении" уже приняли. Но наибольший
успех вызвала "Маленькая балерина" Вертинского. Я ее сделала по-своему.
После песни - секунда молчания - и горячий прием. За смелость, наверное.
Этим творческим отчетом мне нужно было себя проверить - созрела ли я к
поединку с московской публикой? Она меня забыла. Она вообще ничего обо мне
не знает. А я уже другая. Смогу ли я изменить свое положение? Смогу ли
выйти из "второго сорта"?
И я, сцепив зубы, никак внутренне не реагируя на "лед", на прием
публики, в абсолютном одиночестве проводила свой вечер. Я видела и любила
только своих партнеров, экран и пианиста Давида Ашкенази.
Уже закончилась программа, уже много раз я уходила за кулисы и опять
выходила на сцену. Но в зале еще и еще чего-то от меня ждали...
Я подошла опять к микрофону.
- Спасибо. Я счастлива. Здесь, в зале сидят мои родители. - Все
зашевелились, а папа, слегка приподнявшись, поклонился; мама втянула голову
в плечи. - Я хочу для них исполнить песню, романс их молодости - "Осень".
Давид Ашкенази начал вступление... Я смотрела в зал. Впервые мелькали
два белых платка. Мама плакала вместе с папой.
- Ах ты, моя дочурочка! Якой же я радый, какой же я довольный твоим
вечером... Усех положила на лупаты! Правда, одним недовольный. Надо было на
сцену и родителей вывесть - нас з Лелею - хай усе видять, хто тибя родив!
... Часто очаровывалась, преклонялась, восхищалась. А потом проходило
время - и я удивлялась: неужели этот человек мог меня восхищать?
В институте кинематографии я восхищалась одним человеком. Когда я
впервые увидела его в студенческой столовой, у меня чуть поднос не выпал из
рук: "Высокий, чернявый сокол". Таких красивых и совершенных людей я видела
только в детстве на экране: он пел, играл на гитаре, был умен, неожидан,
остроумен и очень популярен среди студенток в институте. Я стеснялась своей
провинциальности, была "зажата"; я даже не слышала о существовании того, о
чем он смело рассуждал. Он цвел таким буйным и роскошным цветом, что никто
вокруг не оставался равнодушным. Всех в себя влюблял. И меня тоже.
Прошло время. Он располнел, поседели виски, поредели зубы. Никто бы не
поверил, что не так давно он был неотразим. Очень изменился. А как
заговорит - и остроты, и рассказы, и небылицы, и претензии - те же, как
будто слышишь все это в том же 1958 году.
А время ушло вперед.
Были в институте и другие. Приезжали из деревни или из небольших
провинциальных городков, ходили тихо, стараясь не бросаться в глаза, даже
вызывали удивление - почему их вообще приняли в институт кинематографии? За
что?
Проходили годы. И они становились лидерами в кино.
Мой папа ничем в искусстве себя не проявлял, а о лидерстве и речи нет.
Но тот, кто его узнавал, сразу понимал, что имеет дело с человеком
незаурядным, из самой гущи народа.
Есть люди, которые, видя, что собеседник умнее, тут же круто меняют свои
убеждения, подстраиваются к другой точке зрения. Они обвивают умного
собеседника, как плющом.
Папа никогда не юлил, не был подобострастным, во всем имел личное мнение
и все, что думал, говорил открыто. И умные люди восхищались его
своеобразной речью, им не мешало отсутствие у папы эрудиции. Он все
компенсировал своей неповторимой самобытностью.
В Москве папа очень скоро сориентировался и больше не задавал мне
наивных вопросов "про кинематографию". И верил в меня теперь даже больше,
чем раньше.
Весной 1973 года я неожиданно начала сниматься сразу в трех интересных
ролях: в фильмах "Дети Ванюшина" и "Открытая книга" - во второстепенных и в
главной роли в фильме "Старые стены".
Двенадцатого июня я приехала домой со съемок фильма "Старые стены". Я
очень хорошо помню, что это было двенадцатого июня 1973 года, потому что
этот день был последним, проведенным с папой. Через пять дней он умер.
С утра он принял горячую ванну, как всегда. Я его накормила, расспросила
о работе, о здоровье... Папа был "радый", что я с ним, что я наконец-то
приехала.
Он попросил сделать музыку потише.
- Што ето теперь за музыка? Так гремить...
- Папочка, это опера "Иисус Христос".
- Як, опера про бога?
- Да, американская рок-опера.
- Во, што уздумали американцы. И ув опири до бога добралися!
Это его очень заинтересовало. Папа, порозовевший после "бани", в
сатиновых трусах до колен, сидел на хрупком старинном диванчике. Над
головой висел "слесарь", на руках у него сидел Эдик, на стол я поставила
перед ним молоко и мед. Папа жадно слушал эту странную музыку. Я ему
говорила, о чем идет речь, и ждала, что ему это вот-вот надоест. А папа все
слушал и слушал.
- Уничтожили хорошага человека, як моего брата Мишку... Я етага Иуду на
куски бы порезав. Загубили душу христианскую...
Потом он лежал на моей кровати с Эдиком.
- Да! Дочурка, дай я запишу названия картин. Расскажу про твои фильмы
Чугуну, Партизану. Память стала не та, усе не то... Так. Есть. Записав.
Да-а, што-то я тебе усе хотев сказать. А! Во што. Не те, не те роли ты
играешь, дочурка, не те. Усе яких-то... словум, не то. Тибе бы щас хорошую
роль - оборонную! Во ето було б дело.
- Да, вот, папа, в этом фильме - "Старые стены" - я играю... не
оборонную, правда. Хотя для меня она "оборонная". Не знаю, как играть
директора? То ли я делаю?
- Якого директора? Настыящего директора? Ну, дочурка, ето ни к чему.
Люди не поверять. Не. Хто режиссер?
- Трегубович. Виктор Иванович.
- Иванович? Значит, наш, смоленский. Як мой брат Иван. Да-а. Я б на его
месте не рискнув. Ето, як билет щастливый в игре вытянуть - большой риск.
Смелый парень. Сколько ему лет?
- Столько, сколько мне.
- Ну, ще молодой. Хай рискуить.
- Пап, тридцать семь лет - это уже совсем не молодой.
Я рассказала папе, что весь худсовет "Ленфильма" решил, что моя проба
лучшая и что все-таки это не моя роль.
Виктор Трегубович сказал членам худсовета:
- Если проба лучшая, значит, эта актриса будет сниматься. Меня не
смущает то, что она снималась в комедии. Это даже интересно. Я ее видел в
"Рабочем поселке", в пробах...
И я стала директором.
Я всегда пересказывала папе сценарий, делилась с ним сомнениями,
возникшими в работе над ролью. Папа, сам того не понимая, мог одной
репликой попасть в самую сердцевину роли, одним словом определить ее суть.
Так было и тогда, 12 июня 1973 года.
"Тот, што кричить, бьеть по столу, а тибя по плечу шлепаить: "Молодец,
голубчик, молодец", - ето не директор. Не. Такога люди не уважуть. Хочу
придти до своего директора с душой нараспашку. Во ето человек."
Следующим объектом, который должен был сниматься в "Старых стенах", был
"кабинет директора фабрики". Этого объекта я больше всего боялась.
Нет-нет, я не стану кричать, не стану бить кулаком по столу и
снисходительно хлопать по плечу. Пусть меня не боятся мои работницы, пусть
они приходят к своему директору с "душою нараспашку". Пусть мой директор не
будет "начальником" в обычном представлений.
Мой директор будет говорить тихо, будет теплым, человечным, верящим в
энтузиазм - как мой папа. Он ведь тоже из старых стен. Он тоже - старая
гвардия. Рядом с ним выросли новые молодые, которые играют лучше его.
Играют, "як звери", но без души, не любя сердцем свою работу, свое дело,
детей...
Есть в жизни высокие, непреходящие ценности: вера в энтузиазм, щедрая
душа, неравнодушие, любовь к людям, духовность, любовь к Родине.
- Дочурка, як ты считаешь, если ты з етим директором справисся,
"народную" дадуть?
- Опять? Я же тебя просила, папа...
- Мне так хочется, дочурка, дожить до "народной". Народная актриса!
Значить, ее, дочурка, увесь народ любить...
В МОСКВУ
Я развивалась стихийно. Война, голод, оккупация, трудности
способствовали раннему развитию во мне взрослых качеств: быстрой ориентации
в обстановке, умению приспособиться к трудностям. А с другой стороны, я
была темной и необразованной. Все меня интересовало лишь настолько,
насколько это могло быть полезным в моей будущей профессии. Отбор
происходил чисто интуитивно: хочу, нравится, люблю... Зачем мне то, что не
пригодится в работе?
Было только ликование молодости, беззаботное, самонадеянное. И вдруг -
проснулась. Поздно. Школа практически была закончена. Остались последние
выпускные экзамены. И что? Математику запустила, химию запустила, физику...
С ней, и в самом деле, было безнадежно. И я сейчас поражаюсь, как это
маленький приемник ловит весь мир. Мне сто раз объяснят, я вроде уже и
поняла, а потом: "Нет, как же - такой маленький, и весь мир?!" Это у меня
точно от папы. В багаже - только русская классика. Правда, немного шире,
чем в школьной программе.
Времени мало. Но делать что-то надо. У меня же получается то, что
нравится, что меня интересует. Значит, надо попробовать себя заставить.
Когда в десятом классе мне купили пианино, я с азартом засела за музыку
и в короткий срок одолела программу. В музыкальной школе тогда все были
удивлены этому скачку. Могла же для папы за два дня разучить на аккордеоне
"Чардаш" Монти, а потом одолеть и сложный вальс Тихонова! "Пальцовка
трудная, тут сам черт ногу сламаить! Я не потяну, а моя дочурочка вже
играить".
Но это мне интересно. А физика, химия, математ