Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
кто
вынес голод, холод, расстрелы, казни, облавы и душегубки.
Тетя Валя выведала, что неподалеку у немцев есть медицинский склад.
- Леля! Представляешь... мы с тобой приносим ящик пенициллина! Ты
подумай, как его можно выгодно продать... Леля! Идем. Это самое выгодное
дело сейчас.
Слово "пенициллин" только-только появилось на базаре. Раньше - "сахарин,
сахарин", а теперь - "пенициллин". Он попадал на базар через немецких
солдат, которые тихонько продавали его из своих походных аптечек. На базаре
говорили, что "пенициллин" - "это тебе не стрептоцид". Это волшебное
средство. Помажешь, и рана прямо на глазах затягивается, выпьешь -
туберкулез как рукой снимает. И клялись покупателям, что все это видели
собственными глазами.
И мама с тетей Валей пошли в поход за пенициллином. Они ушли вечером. Из
окна я видела, как они скрылись в темноте по направлению к Клочковской.
Над городом облака дыма, гари и пыли, безостановочная орудийная пальба.
Город дышит огнем и дымом, как живой. Непонятно, откуда и куда стреляют,
где наши, где немцы. Нет комендантского часа, и впервые вечером на улице
люди. Неразбериха, друг друга не слышно, нужно очень сильно кричать,
перекрикивать грохот артиллерии, и все это не пять-десять минут, а
бесконечно. И если сейчас перенести себя в ту горящую лаву - то ужас берет,
когда представишь, как две маленькие хрупкие женщины бесстрашно пошли в ад
за пенициллином.
Они не возвращались очень долго. Ждать их было тяжело и мучительно.
Постепенно сковывал страх. В голове роились страшные мысли, перед глазами
вставали страшные видения. Вот идет мама с поднятыми руками к виселице...
Вот меня отдают в приют для сирот, а папа вернулся с фронта и меня ищет, а
я его жду и жду...
Я закрываю окна, несмотря на жару и дым. Оттого, что окна почти всюду
забиты фанерой, в комнате темно. От взрывов сотрясается весь дом, как
избушка на курьих ножках. Прыгают кровать с шариками, диван и железная
печка с обломанной трубой.
Я уже не могу сдержаться и плачу тихо, чтобы не слышать своего голоса, и
прошу у мамы прощения. Она мне теперь кажется такой доброй, такой смелой,
такой красивой, самой лучшей на свете! "Только бы она осталась жива. Только
бы она ко мне вернулась, моя мамочка!" - обращаюсь я к какой-то
сверхъестественной силе. Есть же на свете сила, у которой можно попросить
спасения моей мамы. "Я ведь не буду больше никогда обманывать. Никогда! Ну,
честное слово!"
Вернулись они под утро. Обе обгорели, платья висели клочьями, руки и
лица в ссадинах, носы черные, как у кочегаров. Притащили большой ящик. Они
были такие возбужденные, как будто вернулись после дня рождения навеселе,
подсмеивались друг над другом. "Хохочут себе... а я тут с ума из-за них
сходила, плакала. Ей на это наплевать". И опять я постепенно наливалась
обидой на маму.
- Леля! Если это действительно тот пенициллин, то мы с тобой обеспечены
до конца войны. Аллес нормалес, хо-хо!
"Ага, голубушки, вы еще даже не знаете, что и приволокли..." Я подошла к
ящику и попробовала его поднять.
- Доця! Не лезь! А вдруг там что-нибудь взорвется?
- А вы же несли! У вас же не взорвалось...
- Доця! Никогда не сравнивай себя с нами. Ты ребенок! И должна знать
свое место... ясно?
Вот уже и тетя Валя заговорила мамиными словами. Они еще похохотали, а
потом папиными инструментами стали открывать ящик. Лично мне этот ящик с
пенициллином ничего хорошего не обещал. Поесть там нечего, а что они
заработают потом - так это же будет потом... Я лежала на кровати и с
интересом наблюдала за мамой и тетей Валей. Они сняли с ящика крышку,
убрали сначала одну плотную бумагу, потом вторую - прозрачную, шуршащую.
Сколько раз уже на этом месте происходила точно такая же сцена, и всегда у
них трясутся руки и слышно прерывистое дыхание, и глупые нервные реплики:
"Осторожнее", "Не так! Дай я", "Хо-хо!", "Кажется, я знаю, что здесь"...
А потом они стали вынимать четырехугольные пачки желтого и голубого
цвета.
- Нет, Валь, это не то. Ты посмотри на дне, дай я...
- Да нет ничего, Леля! Тут одна бумага...
Мама вынула из пачки небольшую бумажную салфетку. На ней были оттиснуты
крестики и кружочки.
- А где же пенициллин? - медленно и драматично произнесла тетя Валя. А
мама как рассмеется. Как бывало еще при папе. Аж жутко становится от ее
смеха.
- Валь, ха-ха-ха-ха, Валь. Не поняла, ха-ха-ха-ха. А я поняла,
ха-ха-ха... Это... Это... Ох, прости душу грешную! Фух! Это... туалетная
бумага. Что, немцы пенициллин тебе оставят, а бумагу повезут с собой?
Фух...
Кончился у обеих этот истерический смех, это неестественное веселье.
Мама затихла и начала плакать. Она плакала редко. Мне было не по себе,
когда я видела ее слезы. Я не знала тогда, что мне делать...
Папа плакал очень часто. Трогательно, любил, чтобы его утешали и жалели.
Он никогда не скрывал своих слез и не стеснялся их. Плакал открыто и без
подготовки. Плакал сразу и так же сразу успокаивался. Он быстро переключал
свое внимание на что-то другое. Через десять минут и не поверишь, что этот
жизнерадостный человек только что горько плакал. В его глазах начинали
светиться игривые искры, он шутил, хорошея и расцветая, глядя на
"ухажерок". И готов был к встрече с "кровенными".
Мама плакала одна, она не любила, если к ней подходили с утешением,
становилась всегда злой и холодной. Я себя в таких случаях чувствовала
лишней и пережидала этот момент.
В этот раз мама плакала не стесняясь. Даже не ушла в другую комнату.
А тетя Валя, чтобы не заплакать вслед за мамой и чтобы себя хоть чем-то
утешить, перебирала эти пачки с салфетками, рассуждала о том, что "они,
наверное, предназначались для высшего командования, наверное, для генералов
- ведь простому солдату такую салфетку не дадут..." Потом взяла себе
несколько пачек и поплелась в свою комнату с ангелами, перьями, актерами из
немого кино...
Салфетки по своему прямому назначению мы не употребили. Я с
удовольствием держала в руках цветные бумажки. Тетя Валя ими очень красиво
украсила свои многочисленные полочки, положила под каждый флакончик голубую
или желтую салфетку.
А мама долго ничего не могла придумать. Мы пробовали и есть на них, но
салфетки были такие нежные и тонкие... Когда мама на них смотрела, у нее
всегда портилось настроение. А потом она все их отнесла тете Вале.
Через день после этого "пенициллинового похода" немцы навсегда покинули
Харьков. 23 августа 1943 года в наш город пришла Красная Армия. Начиналась
новая жизнь!
НОВАЯ ЖИЗНЬ
Это была совершенно другая армия. Не верилось, что за полгода может
произойти такое перерождение. По нашей Клочковской к центру города опять
шли войска. Наша Красная Армия! Да... Вот это армия! Танки, машины, солдаты
в новой форме с иголочки, в скрипучих сапогах. Это вам не валенки по
мокрому снегу "хлюп-хлюп", как тогда в феврале. Взрослые говорили, что это
наши новые "моторизованные части".
В августе акация не цветет, но второе освобождение Харькова у меня
почему-то связано с вкусом и запахом акации. Отовсюду жители несли солдатам
большие букеты розовой и белой акации. В Харькове ее очень много.
Она сладкая, особенно розовая. Я знаю. Когда хотелось есть, прекрасно
"шла" и акация.
Солнце и запах акации стояли над нашим освобожденным городом. Мне
посчастливилось доехать на танке аж до площади Тевелева, прямо на пушке!
Теперь уже никогда не будет комендантского часа, не будут никого
казнить, люди перестанут бояться друг друга, теперь погнали немцев! И я
скоро пойду в школу и буду учиться! А главное - теперь мой папа сможет нам
наконец-то прислать письмо. Ведь теперь вся страна будет знать, что Харьков
освобожден!
1 сентября 1943 года я пошла в школу. Ровно за неделю школу почистили,
помыли, сформировали классы. Парт не было, досок не было, книжек и тетрадей
не было, мела не было, а учеба началась!
Это была украинская школа. Ближайшая русская школа находилась от нас за
четыре квартала. А эта, N 6, - во дворе, прямо под балконом. И мы с мамой
решили, что я буду учиться в украинской. Все предметы велись на украинском
языке. На первых порах я вообще ничего не понимала, что говорит
учительница. Многие украинские слова вызывали в классе дружный смех. А
потом, со временем, мы разобрались и полюбили этот язык. Требования и
правила в школах тогда еще были нестрогими. И уроки я готовила очень редко
или вообще не готовила.
Моя мама устроилась в кинотеатр имени Дзержинского работать ведущей
"джаз-оркестра", который играл публике перед сеансом. И я после школы - в
кино. С собой приводила полкласса. Фильмов было мало. Их так подолгу
крутили, что, бывало, один и тот же фильм мы смотрели раз по пятьдесят!
Сколько раз я видела фильм "Аринка", "Иван Грозный", "Истребители", "Два
бойца" и, конечно, "Большой вальс"! Вот откуда тетя Валя напевала свои
вальсы.
Я знала не только песни из всех этих фильмов, не только все диалоги, от
"гм" до "апчхи", - я знала всю закадровую музыку. Она ночами звучала в
ушах. Я ворочалась, я не могла заснуть. Ну как можно спать после "Большого
вальса"?
Первый раз после этого фильма я поняла, что мама была права, когда
говорила папе, что "Люся девочка некрасивая". Да, она права. Все так. Карла
Доннер мне показалась такой чудесной! Я поняла несовместимость своих
"полетов" и реального отражения в зеркале. На время я даже перестала
подходить к нашему "волнистому" зеркалу. Мне было достаточно того, что у
меня все пело внутри. Я переносилась в атмосферу вальса, оркестра, скрипок,
я была влюблена в "красивого чернявого орла" Штрауса, танцевала с ним в
белой шляпе и пела высоким голосом Карлы Доннер.
На уроках класс хохотал, а потом все дружно замирали, глядя на меня. Я
просыпалась. "Что случилось? Почему смотрят на меня?" Доносился голос
учительницы: "Гурченко! А ну выйдить из класу. Там у коридори соби и
доспиваетэ. Шо воно такэ? Стрыбае, спивае..." Я пела... А я и не
почувствовала.
И где-то в душе таилась надежда, что еще что-то со мной произойдет, я
еще изменюсь, похорошею. Ведь я еще не такая большая. Я не буду такой
красивой, как Карла Доннер. Это уж точно. Но я буду красивой, обязательно.
По-своему.
Дома меня вообще теперь не бывало. Ведь началась новая жизнь. Нет
немцев. Никого не боюсь. Я должна была "схватить" все радости. И кино, и
джаз-оркестр, и нужно уже выступать самой. Пора! Но где? Самодеятельности в
школе еще не было. А меня распирало, подхлестывало, особенно после
очередного фильма. Люди работают, а я гибну, пропадаю. Проходит же время...
Большой госпиталь расположился на Рымарской в помещении бывшего
монастыря. Этот монастырь давно уже был мной изучен вдоль и поперек. Знала
я здесь все выходы и входы. У меня даже сохранились монастырские трофеи:
бронзовая тесьма с кисточками - я ее надевала на лоб, когда танцевала
индийский танец из кинофильма "Индийская гробница".
Я пробралась в госпиталь, и очень скоро не могла жить, если после школы
на часок не забегу в "свои" палаты. Меня ждали раненые. Я им пела,
рассказывала о том, что происходило в городе, выполняла мелкие поручения,
веселила их. Самое главное - знать вкусы, желания и мечты "своей публики".
Мои раненые любили песни патриотические, о любви, шуточные. Так я и строила
свой репертуар. Меня совершенно не смущало то, что не было аккомпанемента.
Да я привыкла без него! Шли в ход руки, ноги, глаза, плечи. Вот где
работала фантазия!
Большим успехом пользовалась песня о ленинградском рабочем-гармонисте:
В бою навылет раненный
Скомандовал "Вперед!"..
Потихоньку из соседних келий-палат выходили раненые, вслушивались в
песню, вглядывались в меня. А я пела и видела своего папу-гармониста на
фронте с баяном... Нянечки и сестры с грелками и бинтами тоже
останавливались - все смотрели и слушали. Середины песни не помню. Но в
конце кто-то спрашивает у героя-гармониста: "Откуда ты, отчаянный? - он
ласково спросил".
И с беспредельной гордостью
Ответил гармонист:
"С Васильевского острова.
С завода "Металлист".
Плакали раненые, плакали старенькие нянечки... Но больше всех в песне
нуждались те, кто был ранен тяжело. В эти особые палаты входить не
позволялось. Только если разрешит врач или позовет сама сестра. Войдешь в
такую палату - коек мало; особенно тихо, особенно чисто, всегда цветы. Все
молчат. И я молчу, боюсь нарушить эту тишину. А потом откуда-то из бинтов
еле слышное: "Девочка, что-нибудь боевое спой..." - "Сейчас спою..."
Ордена недаром
Да нам страна вручила,
Помнит это каждый наш боец...
В палату для выздоравливающих я иногда, чтобы их взбодрить, входила с
криком: "Та чево там!" Как Петер. Тоже имела успех. Сначала все
вздрагивали, а потом смеялись и тут же подхватывали веселую интонацию, по
которой соскучились.
И шли песни о любви:
Ах, Нина-Нинощка,
Моя блондинощка,
Подруга юности, ты вспомни обо мне...
Моя любимая, незаменимая,
Подруга нежная,
Товарищ по войне...
О любви я пела и шепелявила с особенным подъемом. О любви я знала
наибольшее количество песен. Иногда, в разгар исполнения, какой-нибудь
молодой раненый как бы невзначай бросал мне вопрос:
- У тебя мама есть?
- Есть.
- А сколько ей лет?
- Ей? Сейчас скажу. По-моему, двадцать четыре года... - специально врала
я.
- Ух ты, какая молодая. Ты ее приведи, а?
- Ясно. Я с ней поговорю...
Бедная моя мама! Если бы она все это знала...
Популярны были песни о любви матери к сыну. Их просили спеть самые
молодые раненые, почти мальчики. Те, у которых еще не было невест.
В конце могли идти и "Чубчик", и "Бирюзовые, золоты колечики"... Я пела
все, что просили. Я хотела, чтобы все улыбались и были счастливыми. И в
самом конце моего выступления уже можно было позволить себе все: и "Та чево
там!", и спеть что-нибудь такое залихватское, чтобы вставить в финале
папину "чечеточку" и мое эффектное, убивающее наповал "х-х-ха!!".
После выступления меня одаривали и раненые и нянечки чем-нибудь вкусным.
С едой по-прежнему было очень тяжело.
Я шла домой усталая. Мне нравилось уставать от выступлений. Я
чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям, без остатка,
"Только так можно жить. Только так!"
Успех был, что там говорить. Надо смотреть правде в глаза, чего уж...
ВЫСШЕЕ ЧУВСТВО
Новое неосознанное чувство начинало во мне рождаться именно тогда, в
годы войны, когда я пела в госпитале. Я точно знала, что это чувство
связано со словом "любовь". Это - любовь. Но к чему? К кому? Номером один
для меня была любовь к папе. Для нее - самое большое место в сердце. Она не
может смешиваться ни с какой другой любовью.
Любовь номер два - к музыке, к кино, к профессии. А какая же еще любовь?
Мои увлечения мальчиками и подружками? Нет, это не то... Это новое чувство
начинало вытеснять постепенно все остальные и становиться в один ряд с
любовью к папе. А потом я уже не могла понять, где "любовь к папе", а где
"это"? Что же это за мучительное чувство? Но почему же, когда я пою:
И с беспредельной гордостью
Ответил гармонист:
"С Васильевского острова,
С завода "Металлист"
С завода "Ме-е-е-таллист!" -
я плачу и ставлю себя на место гармониста, и уже сама переполняюсь
беспредельной гордостью?
Почему, когда я пою:
Любимый город может спать спокойно,
И видеть сны, и зеленеть среди весны... -
я хочу любимому измученному Харькову довоенных счастливых дней и готова
отдать все, чтобы защитить его, чтобы мой город зеленел среди весны?..
Даже за лирическими строками:
Подарила платочек прекрасный,
Ты такого нигде не найдешь.
Эх, платочек, ты шелковый, красный,
Ты со мною по фронту пойдешь... -
я вижу бой. Убит знаменосец с красным флагом, но флаг нужен, без флага
нельзя... и боец, весь израненный, поднимается и ведет в бой остальных! А в
руке у него, как знамя, красный шелковый подаренный платочек. Вот и "прошел
по фронту" платочек.
Это чувство, эта непонятная мучительная любовь уводила, уносила меня
высоко-высоко. Я была под гипнозом "этого" чувства.
Теперь я знаю, как "это" чувство называется, я знаю, что это за
любовь... Это - любовь к Родине! Да, вот так просто. Просто и сложно. Так
просто и так сложно, радостно и болезненно располагается она в сердце.
"Это" мне подарил мой папа! Этим чувством он был пронизан насквозь. Он
этого и не осознавал. Он весь состоял из этого. Он любил землю. В самом
прямом значении слова "земля": не вообще вселенную, а ту землю, по которой
ходил. Он брал ее в руки, пересыпал и целовал ее: "Ах ты ж, моя земелька
дорогенькая... Тужилася, кормилица, тужилася... и якеи мне цветики
подарила", - так он разговаривал с землей, когда под окном у нас выросли
розы необыкновенной красоты. Все цветы: розы, сирень, ландыш, даже березку
- он называл одинаково: "цветики". "Пей водичку, земелька... попей,
детка..." Я всегда любила слушать, как он разговаривает с землей, с
"цветиками", придумывая им все новые и новые ласковые слова...
А как папа любил пение русских хоров! После войны, когда немного пришли
в себя, папа взял меня с собой на выступление хора имени Пятницкого. Я не
знала, куда мне смотреть - на сцену или на папу. Он слушал с восторгом, со
слезами. Громко аплодировал, оглядываясь на публику, призывая ее еще более
торжественно приветствовать хор.
- Во, дочурочка, як поють вольно! Голос летит уверх, не застреваить.
Горло не зажимають, як у нас ув опири Харькивський. Усе влыбаются,
довольные... Эх, птичка моя, як поють!
Как истинно добрый человек, он жалел людей. О врагах не могло быть и
речи. Я не помню, чтобы его не любили. Людям он прощал и мелкие грехи и
крупные, мама так и не смогла переделать его ни в чем. Он мог подшучивать,
но обидеть человека - не помню. Шутки, конечно, были своеобразные,
"личные". Папа мог того "кровенного", который отказался выпить с "братвой"
"за честь, за дружбу", привязать и напоить. В общем, разное было, особенно
до войны, когда "быв ще молодой". Обижал только маму: "Ну, его дело святое.
Штоб свое место знала..."
Когда мама и папа переехали ко мне в Москву, то вскоре, если он выходил
во двор, к нему отовсюду слетались голуби, сопровождали его до самого
парадного и поджидали на балконе пока он поднимался в лифте на пятый этаж.
Они свободно и беспрепятственно ходили по квартире. Везде валялись перья,
крошки хлеба, зерна...
- Мам? Когда он успел, вы же недавно здесь...
- Что ты, он так обрадовался, что во дворе голуби. В Харькове все ходил
на площадь Тевелева, кормил голубей, хотел приручить. Всю жизнь - кошки,
собаки, голуби. Ой, что за человек...
Когда в восьмом классе я учила из